Борис Споров КТО ЖЕ ТАКОЙ КОЖИНОВ?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Борис Споров КТО ЖЕ ТАКОЙ КОЖИНОВ?

Больше трех лет назад, 27 января 2001 года, в последний путь проводили В.В.Кожинова — первый в новом веке неподъемный гроб. Утрата тяжелая, неожиданная, хотя и исполнилось Вадиму Валериановичу 70 лет. Да, болел. Жаловался на ноги — даже чуть на подъем, а идти трудно. Но умер-то он от обширного инфаркта. Лег в литфондовскую больницу подлечить желудок. Шел на анализы, или же после анализов, и рухнул — обширный инфаркт.

Как же это напомнило Ю.И.Селезнева! Тогда, в 1984 году, перед поездкой в ГДР он позвонил мне на Плющиху — я недомогал после сердечного "звонка" — справились друг у друга о здоровье: он сказал, что у него-то с сердцем порядок, дважды за неделю снимали кардиограмму — всё в норме, а вот ноги что-то болят… Но в первую же ночь в ГДР, поднявшись с кресла, он так же вот рухнул с обширным инфарктом… Позднее через верных людей доходили слухи, что немецкие врачи поставили заключение: стимулированный инфаркт. Возможно, оказывается, и такое.

Есть о чем подумать.

В ИМЛИ, где Кожинов отработал без малого полвека, конечно же, он был заметным человеком и ученым, хотя смолоду и оставался кандидатом филологических наук. Понятно, он в любое время мог бы стать доктором, однако не так просто перешагнуть через идеал: М.М.Бахтин был всего лишь кандидатом — ученики остаются тоже кандидатами.

Заслуженным уважением В.В.Кожинов пользовался и как литератор, но когда он сделал первые публикации по истории ХХ века, популярность его резко возросла. И не удивительно, что даже при нашей нынешней бездушности и дезинформации конференц-зал ИМЛИ не смог вместить пришедших проститься с покойным.

Отпевали Вадима Валериановича в небольшом храме Симеона Столпника на Поварской — это уже, наверное, по воле семьи… Любопытная сложилась ситуация: уже многие из друзей и поклонников покойного с незажженными свечами стояли в храме, ожидая, когда из ИМЛИ доставят гроб с телом, но не скамья была приготовлена посреди храма, а купель с водой, столик и подсвечник. И буквально за полчаса до отпевания начался обряд крещения младенца Анны. Вот он, вечный круг: рождение и смерть. И Аннушка не проронила ни звука — ни когда ее погружали в воду, ни когда воцерковляли — лишь потихоньку покряхтывала, не нарушая покоя. И невольно вспоминались строки: "Как во вселенную, я в Божий храм вхожу…"

Не было места яблоку упасть, люди со свечами стояли на улице. Священник с двумя певчими свершил обряд отпевания при открытых Царских Вратах. Затем батюшка сказал краткое надгробное слово, закончив: "Я долго ждал его прихода в храм, но так и не дождался, а жаль…" Действительно, В.В.Кожинов прожил жизнь вне Церкви.

Кто же он такой — В.В.Кожинов?

Интеллигент по всем статьям. И даже то, что он был далек от церкви, лишь подтверждает: интеллигент. Именно теперь и хотелось бы высказать несколько соображений к понятию интеллигенции.

Не только после революции, но и в XIX веке появлялось желание называть цвет нации далекого средневековья интеллигенцией. Вот и Б.Ширяев в эмиграции, стремясь, видимо, соединить разорванное время, в своей работе "Чудо Преподобного Сергия" русское монашество и святых называет интеллигенцией. На первый взгляд, такое выглядит безобидной новацией, несколько неожиданной, и в данном случае это, наверное, так и есть. Однако вот так механически переносить понятие интеллигенции, когда сегодня под это определение попадают все, получившие специальное образование, нелепо: техническая интеллигенция, военная интеллигенция, любой чиновник — интеллигент. Тем более — переносить это понятие на круг святых никак нельзя. Ведь для их характеристики в русском языке имелось и имеется четкое и точное определение: подвижники. Именно наличие подвижничества, подвига и определяло ценностное личное качество человека. Понятие это сугубо христианское, православное. Чаще подвижничество и проявлялось в сфере духовности, хотя в любом деле подвижники были и могут быть. На Западе же всё соизмерялось интеллектом — человеческой меркой, поэтому с древних времен там и называли интеллигентом любого образованного, умственно развитого человека. И если "подвижник" — понятие индивидуальное: человек что-то двигающий, созидающий, свершающий в той или иной области подвиг, то "интеллигент" — понятие размытое. Это после петровских погромных реформ началась подмена или подтасовка. Полуобразованные щелкоперы взялись формировать свою влиятельную или даже правящую прослойку; то же масонство, внедряясь, искало признанной легализации. И, конечно же, подавляющее большинство русского народа осмеяло бы любого французика из Бордо или путешествующего по Московии, если бы любого из них назвали подвижником. Потому-то и усматривают исследователи зародыши так называемой интеллигенции лишь в конце XVIII—начале XIX веков. Тогда же вершилась и подмена: подвижник — интеллигент. За последние два века понятие "подвижничество" как бы слиняло, интеллигенция же из прослойки преобразилась прямо-таки в класс. Подмена свершилась, и теперь уже понятия "интеллигенция", "интеллигент" из нашего сознания и обихода не искоренить. Остается одно: восстановить в правах и понятия: "подвижничество", "подвижник". Хотя подвижничество и сегодня исходит из духовности, однако имеет право быть и такое понятие, как интеллигент-подвижник.

Так вот, В.В.Кожинов, и вовсе нецерковный человек, может быть назван интеллигентом-подвижником. И это качество подвижника в нем особо наглядно проявилось в последнее десятилетие ХХ века, в годы так называемых перестройки и реформ.

Помнится, лет шесть-семь тому, в небольшой рецензии на книгу "На богатырской заставе", составителем которой был В.В.Кожинов, я назвал его просветителем, на что при встрече он раздумчиво заметил: "А знаете ли… до вас меня в печати никто так не называл…" Назвал же я его просветителем не случайно: по моему убеждению, в наше историческое время просветители необходимы и обязательны, — следовательно, их не может не быть. И вот почему.

Гении, подвижники всегда впереди или выше нации в целом в любых областях. Но при естественном развитии происходит и естественное обосвоение того, что предлагают творцы культуры — хотя на это необходимо время. Не случайно Гоголь говорил о Пушкине: "это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет". Высшее не может быть сразу воспринято, то есть не может тотчас стать частицей общественного и личного самосознания — до гения необходимо подняться, дорасти. Так что идет постоянный процесс обосвоения определенной данности.

Когда же по прошествии XIX века путем смут и политических переворотов культура была взорвана и разметана, когда при новом летоисчислении — от Октября! — начала формироваться новая, советская культура, полнокровное обосвоение культуры и прошлого, и XIX века прекратилось. Однако и после революционно-коммунистического катка живые силы все-таки оставались. В каких-то случаях эти силы выламываются из-под асфальта. При таком положении в стане национальных сил, хотя и остаточных, рано или поздно должны появиться просветители, посредники между прошлым и настоящим. Они-то и призваны возрождать утраченную культуру… И вот когда я попытался увидеть то, что должно быть — просветителей ХХ века, — то одним из первых в близком окружении для меня и обозначился В.В.Кожинов (И, конечно же, необходимо оговориться, что речь идет не о франкмасонском просветительстве, не о космополитизме, а о внутринациональном культурном возрождении). Он никогда не был теоретиком в литературе, как, скажем, тот же М.М.Бахтин, но зато с первых публикаций оставался просветителем.

Публиковался Вадим Валерианович редко и с трудом. Но зато каждая его статья вызывала эффект взрыва. И это в то время, когда цензура не позволяла никакого инакомыслия. Можно представить, какие истинные страсти подавлялись в его душе.

В то же время Кожиновым была составлена, предпослана и прокомментирована целая библиотека поэзии XIX века — и книги эти воспитывали, учили, в современном восприятии проникали в жизнь, восстанавливая прерванную связь времен. Шло трудное обосвоение отторгнутой национальной культуры — в этом, в частности, и заключалось просветительство. Даже его научная работа по Тютчеву носила просветительский характер: вживить поэта-мыслителя в новое время, представить его во всей полноте.

Феноменальные память и начитанность, энциклопедическая интуиция позволяли В.В.Кожинову, ученому и критику-литературоведу, историку и публицисту, легко и свободно чувствовать себя в любой области знаний: экономика и политика, музыка и богословие, история и культура, — Вадим Валерианович обо всем судил профессионально. Несколько подверженный эгоцентризму, он, тем не менее, по праву заслуживал, чтобы мир, фигурально говоря, вращался вокруг него.

Будучи в 1960-х годах студентом-заочником Литературного института, я впервые в связи с Достоевским услышал имя Кожинова, прозвучавшее в связке со словом "почвенник": некто Кожинов сотоварищи, мол, пытаются возродить почвенничество. Уже и тогда я кое-что знал о почве и, признаться, позавидовал неопочвенникам — эх, какая среда! А мне — возвращаться в непроглядную глухомань, где и библиотеки-то приличной нет.

А потом был суд над Андреем Синявским (Абрам Терц), и в самиздате промелькнуло письмо в поддержку преподавателя МГУ В.Д.Дувакина — в перечне подписавших письмо значился Кожинов; изредка в печати попадалась его статья.

Вот такая была предпосылка до тех пор, пока судьба не свела меня с этим интереснейшим человеком — ему в то время было около пятидесяти.

Не забыть, как негодовал В.А.Чивилихин, да и большинство окружения главного редактора "Нашего современника", когда после "Памяти" в "крамольном номере" журнала была опубликована статья Кожинова. В общем, статья как статья, однако евразийского направления, поэтому и шла как бы в поддержку Л.Н.Гумилева, с которым односторонне полемизировал Чивилихин. И когда на секретариате СП РСФСР фактически отстраняли от работы Ю.И.Селезнева, а был он короткое время первым заместителем главного редактора, Чивилихин буквально выкрикивал свои негодования. Присутствуя при этом, я и тогда не понимал, и теперь не могу понять, откуда берется и где таится такая лютая нетерпимость друг к другу — все ведь свои… А вот у Кожинова подобной нетерпимости не было — теперь это особенно очевидно.

В.В.Кожинов был евразийцем, но не агрессивным, не воинственным. Именно на примере Вадима Валериановича я еще раз убедился в том, что можно быть славянофилом, западником или евразийцем — и при этом мирно сосуществовать с инакомыслящими, оставаться русским патриотом. Государственность, патриотизм — категории основополагающие, фундаментальные, а славянофильство, евразийство — лишь пути поиска или поиск пути, ведь это даже не "кровь"… Но так в идеале, а на деле нетерпимость была и остается — и это порождает в обществе внутренний раскол.

Вольно или невольно мне приходилось не раз выслушивать мнение, что Кожинов течет сам по себе, без каких бы то ни было сверхзадач и идей. Суждения такие или подобные возникали потому, что Вадим Валерианович никогда не ломился ни в западники, ни в славянофилы, ни в демократы, ни в патриоты. И так могло показаться, но грешно было не видеть его принципиальной самостоятельности во всем: и в жизни, и в творчестве, — хотя для него жизнь и творчество составляли нечто единое. И когда требовалось отстоять свои убеждения — он их отстаивал, не думая, или, напротив, зная о грядущих последствиях. И делалось это с достоинством, внешне спокойно, с твердой уверенностью.

А разве почвенничество — не путь, не самостоятельность идей и действия? Иное дело, что идея требовала печатного толкования, чтобы масса могла воспринять ее как предложение, как третий путь; массу необходимо было просветить этим самым почвенничеством, а этого нельзя было сделать вчера, нельзя сделать и сегодня. Но третий путь — возможно, и теоретический — все-таки оставался. Не по этому ли пути и шел Кожинов, отказываясь от вчерашнего дня — и от славянофильства, и от западничества? Думаю, что евразийство было лишь пристегнуто к почвенничеству, к третьему пути.

Я знал, что Вадим Валерианович исподволь давно уже занимается историей. Не прямо историей — историком в классическом понимании он никогда не был. Но в связи с евразийством уже не раз обращался к дохристианской Киевской Руси. Занимала его и княгиня Ольга, о чем тогда же мне говорил и архимандрит Иннокентий (Просвирнин). Так что когда в начале 1990-х годов я пришел работать в "Журнал Московской Патриархии", то очень скоро принял, быть может, безответственное решение: предложил нецерковному Кожинову место на страницах церковного журнала — тогда меня интересовала именно княгиня Ольга. Он согласился. Начались деловые встречи, в результате которых две статьи были опубликованы — по Андрею Боголюбскому и Иосифу Волоцкому.

Как-то зашел разговор о том, что кое-кто считает его всего лишь компилятором со всеми вытекающими отсюда осуждениями. Мы не стали развивать тему хулы, потому что в данном случае без объяснений понимали друг друга.

Вадим Валерианович курил и добродушно посмеивался.

В "Журнале Московской Патриархии" по манере письма Кожинова вопросов не возникало (преграды чинились из иного материала), здесь все-таки знали и ценили святоотеческую литературу, которая, как правило, не пишется, а составляется — так духовные подвижники стремятся скрыть, умалить, не выставлять свое "я". И до сих пор церковные авторы под статьей или на титульном листе книги нередко пишут: "составил такой-то"… Впрочем, меня волновало другое: не полезет ли иголками атеизм из статей Кожинова, когда окажутся они рядом с богословием и проповедью? Я полагался именно на его манеру письма, на безупречность и многогранность исследований — и оказался прав. Даже при желании подкопаться было трудно. И вскоре после второй статьи один из профессоров Московской духовной академии сказал: "А Кожинова у нас восприняли, хотя, конечно же, это не богословие". "А он на богословие и не покушался", — ответил я.

Тогда же не раз заходил разговор о религии, о вере. Как-то Вадим Валерианович сказал:

— Я знаю, что вы и до так называемой перестройки были человеком верущим, церковным… и это хорошо. А я вот всю жизнь, хотя и крещеный бабушками, прожил в стороне от церкви. И хотя я никогда не был атеистом, но было бы по меньшей мере странно сегодня — как подсвечник! — выставлять себя верующим… Меня поражает, когда на глазах творятся неестественные метаморфозы: вчера был атеистом с партийным билетом, кусал верующих, а сегодня демонстративно крестится на каждом углу — это ведь называется "по обстоятельствам"… То же и по части водки… да вот (он назвал известное имя) — говорил, говорил о безнравственности и вреде алкоголя, призывал к сухому закону, а пока другие выступали — напился за сценой до такой степени, что вышел на сцену и сел мимо стула… Вот уж, действительно, Бог наказал… Если уж ты веришь, то верь не по обстоятельствам, а вопреки обстоятельствам. Если говоришь о трезвости, прежде всего и сам не пей…

Так, шаг за шагом, приоткрывалась для меня его внутренняя жизнь.

Общаться с Вадимом Валериановичем бывало интересно и легко. И лишь одно смущало в общении с ним: его энциклопедическая начитанность и осведомленность. Иногда я терялся, переживая чувство ученика перед учителем.

Представить его рабочий кабинет трудно: шахта — и хозяин постоянно в забое. Все стены и даже пространство над дверью заставлены книгами, как, впрочем, и громадная прихожая, горы книг на полу — так что и пройти затруднительно. Письменный стол посреди комнаты завален книгами, здесь же и вместительная пепельница с окурками сигарет — курил он, казалось, постоянно. И, наверное, крепко был сколочен человек, если даже в плену губительных страстей дожил до семидесяти лет.

"Шахту" свою Вадим Валерианович знал досконально: где какая книга стоит или лежит, и любил в разговоре книгами пользоваться, вычитывая цитаты и особенно стихотворения, хотя и знал наизусть их множество.

Он без желания бывал в редакции "Журнала Московской Патриархии" — курить нельзя; и мы, как правило, встречались в его "книжной шахте". Так было и во время подготовки трех номеров "Дневника писателя".

Мне давно хотелось воскресить эту замечательную форму публицистики — форму дневника. Информация с продолжением, в развитии. По моему убеждению, нет более совершенной формы, когда из месяца в месяц автор информирует читателя о каких-то событиях, дает анализ и толкование. Но повторять Достоевского — неэтично, да и финансовое бремя — кто возьмет на себя?! Ведь заниматься пришлось бы только этим делом. А, как известно, при демократической власти патриотам гонорары не выплачиваются, читатели же не в состоянии подписаться на журнал. Следовательно, издавай "Дневник", но на хлеб семье зарабатывай особо. Вот и решение: выпуск — на троих, по печатному листу на пишущего. Так и сложилось: Кожинов, Крупин, Мяло… Прежде чем вести переговоры с Крупиным и Мяло, созвонившись, я зашел к Вадиму Валериановичу.

— Думаю, что идея хорошая. И правильно, что никакого задания, никакого вмешательства — только редактура, — выслушав меня, одобрил он. — Тогда и ответственность на каждом будет лежать… но какой-то гонорар все-таки должен быть, иначе ведь и за квартиру нечем заплатить…

Октябрь 1995 года. В издательстве "Столица" началась подготовка к ежемесячному изданию "Дневника писателя". Я и тогда не сомневался в успехе издания, не сомневаюсь и теперь, лишь бы иметь хотя бы минимум средств… Одного я не учел — зависть. Это смертный грех, это чудовище, пожирающее всё; любые светлые идеи гибнут, если в дело вклинивается зависть. После первого же выпуска зависть начала выкручивать мне руки; а после второго выпуска появилась и внешняя зависть — а почему не мы? издательство-то писательское, для всех! Четвертый выпуск, с иными авторами, был уже мне навязан, и я, как редактор, отказался от него. Мои идеи были похищены… Но уже вскоре издательство беспощадно было разгромлено — и, опять же, зависть...

Листаю книжки, три статьи Кожинова, сделанные специально для "Дневника": "Можно ли предвидеть будущее", "Размышление о главной основе отечественной культуры", "Нобелевский миф". Поразительная актуальность и даже своевременность — точно клеймо на лбу каждая из статей. Ведь что бы ни говорили, как бы ни относились к слову Гайдары, вечно на их лбах будет сиять кожиновское клеймо… А что, если бы до каждого образованного россиянина донести статью "Нобелевский миф"? Думаю, что в России престиж этой международной премии уже трудно было бы восстановить.

На проводах Кожинова я не мог узнать замечательного гитариста и композитора Васина — настолько облик его был искажен горем. Понять Васина можно: кто еще скажет такое проникновенное слово о песне, как это сделал во втором выпуске "дневника" В.В.Кожинов, кто выслушает, кто поймет?..

Талантлив русский народ, но, как часто подтверждается, не менее одарен и его враг-разрушитель.

А потом всё в той же "шахте" велись переговоры о Пушкине — замышлялось новое прочтение классики. Вадим Валерианович не соглашался со словом "Новое", предлагал заменить на "современное"… На некоторое время мы погрузились в мир поэзии. Именно тогда я и понял, каким знатоком и ценителем русской поэзии всех времен является Вадим Валерианович. Он без конца цитировал то одного, то другого поэта, как будто из тайников извлекая неизвестные и наиболее ценные сочинения.

— При составлении однотомников русских поэтов-классиков я ведь руководствовался очень простым правилом. Хронология губит поэта. Я же раскладываю стихи и убираю заведомо слабые — такие есть и у Пушкина, и у Тютчева, и у Лермонтова, не говоря уж о других. А наиболее зрелые, интересные стихи раскрываю как бы в развитии: читатель уже в начальном чтении получает радость открытия и постоянно обогащается, сопереживая с поэтом. Затем толковый научный аппарат и хороший портрет поэта — это, знаете ли, важно. И если хотя бы сносное оформление — издание будет иметь успех, — как-то, находясь в хорошем настроении, рассуждал Вадим Валерианович. — У нас и современные поэты интересные. Издают плохо. Казанцев как-то упросил меня составить ему однотомник. Составил. Так он читал свои стихи и восхищался… Поэзия — она ведь чувствительная особа, поэтому и поэты наши трагичны — рано гибнут…

Струился дымок от сигареты, и добродушно улыбался хозяин "книжной шахты", и так не хотелось подниматься и уходить — но дела, но суета, куда от них денешься?!

Я никогда не был его другом, вместе мы не выпили ни одной рюмки водки, и тем не менее двадцать последних лет жизнь связывала меня с этим удивительным человеком.

И вот теперь Вадима Валериановича не стало — его смерть застала меня за перечитыванием книги "Россия, век ХХ. 1939-1964 гг." Видимо, и вспомнить надо бы об этом.

Когда я дочитал до того места, где перечислялись арестованные в 1930-х годах историки, и в их числе С.Б.Веселовский, я тотчас было набрал номер телефона автора, чтобы сказать, что академик Веселовский в то время не подвергался аресту. Однако не позвонил, решив дочитать книгу до конца, чтобы затем разом и высказать, как водится, замечания. Но непривычно много оказалось ремарок по хрущевскому периоду. Впрочем, и по Сталину были: нередко общеизвестные моменты выпадали из глав, и создавалось впечатление, что автор стремится облагородить образ Сталина, защитить его перед судом истории…

Но все эти "заметки" не мешали мне с удовольствием перечитывать "компиляции Кожинова". Для меня вопросов не существовало — всё ясно: ни по образованию, ни по характеру В.В.Кожинов не был историком. Он не работал с архивами, не определял приоритеты развития общества, не исследовал заново те или иные исторические периоды. Его источниками были готовые исследования. И я бы назвал автора книг "Россия, век ХХ" историческим публицистом-просветителем. Его работа с книгой настолько великолепна, что при чтении остается лишь благодарить автора за трудоемкое и нужное исследование. Подобно я воспринимаю письмо духовных писателей-компиляторов. Как и они, Кожинов итожит, делает выводы, ненавязчиво выстраивает свою концепцию. Вот это и есть современное просветительство.