Кабаре-оккупай / Искусство и культура / Театр
Кабаре-оккупай / Искусство и культура / Театр
Кабаре-оккупай
/ Искусство и культура / Театр
Кирилл Серебренников повязал Михаилу Булгакову шикарную белую ленточку
Когда после спектакля я перебирала в голове эпитеты, подбирая тот единственный, который бы точно передал впечатление, все из разряда эстетических вытеснялись одним — шикарный. Наверное, мо лодежь сказала бы — круто. И это, ребята, было бы ошибкой. Потому что кабаре обязано быть именно шикарным. Актеры в нем могут быть превосходными, куплеты блистательными, исполнение виртуозным, а все вместе обязательно — шикарным. Да-да, я все помню про авторское обозначение жанра — трагифарс, или трагическая буффонада. Слыхала, что Кирилл Серебренников называет свою постановку блокбастером. Есть в ней и фарс, и буффонада, может быть, и блокбастер, ему виднее, Михаил Афанасьевич ничего про него не знал. А кабаре знал и любил, и оперетку, и вообще мог подписаться под известным суждением, что хороши все жанры, кроме скучного. И уж определенно на мхатовской «Зойкиной квартире» не заскучают даже те, кому не по сердцу придется раскованность режиссера, свободное обращение с пьесой. Хочу сразу заметить, не своевольное. Чувство свободы мне кажется здесь очень важным ощущением. Причем весьма содержательным. Как это ни парадоксально, хотя речь идет о сжимающемся кольце несвобод, когда из всех щелей лезут люди в штатском, головы которых время от времени накрыты лакированными черными шарами, придающими им мистическое (то есть булгаковское) сходство с теми самыми «космонавтами», что оккупируют московские улицы. Этим чувством напоен воздух спектакля, оно существует поверх сюжета. И даже поверх современных актуальных апартов и куплетов (Игоря Иртеньева и Владислава Маленко), чрезвычайно остроумных.
Первая постановка «Зойкиной квартиры» состоялась в Вахтанговском театре в 1926 году вскоре после мхатовских «Дней Турбиных». Автор, как всегда, остался недоволен: «Пьеса оскоплена, выхолощена и совершенно убита». Его мир сузили до едкой сатиры. Огромному зрительскому успеху постановки Алексея Попова сопутствовал шквал разгромных рецензий (историки насчитывают больше трехсот), затем временный, а через три года окончательный запрет постановки. Надо отдать должное цензуре и критикам-охальникам, они часто точнее доброжелателей улавливают скрытые смыслы. Вычеркните из этого отклика эпитеты, и вы получите точную характеристику пьесы: «плоское остроумие диалогов, бульварная занимательность интриги, циничное отношение к изображаемой действительности (опошление трагического и трагедизация пошлого)». Не удивлюсь, если Серебренников что-то похожее услышит в свой адрес. Он-то как раз воспользовался формулой безвестного критика Новицкого и по части диалогов, и по части интриги. Но не только...
Комнаты Зойкиной квартиры, какими их увидел постановщик мхатовского спектакля (он же и сценограф), почти пусты. За годы военного коммунизма, видно, все распродано. Двери настежь распахнуты, и по пустому пространству привидением слоняется худенькое существо без возраста, с жалкими косицами, поименованное в программке Квартира (Татьяна Кузнецова). В минуты разгула оно (она) будет выскальзывать на первый план, пытаясь интонацией филармонического конферансье оборвать распоясавшихся девок и объявить: «Рахманинов!..» Потом в финале, когда из дома одного за другим уведут под белы руки его обитателей, она останется у рояля одна, и в голове мелькнет: ба, да это же Фирс... Только булгаковский — инфернальный. Он не раз повторял: «Я — мистический писатель», и мы, читавшие «Мастера и Маргариту», об этом помним. Потому нисколько не удивляемся, что действие происходит в «нехорошей квартире», что сквозь ее стены проникают китайские драконы, а головы персонажей время от времени посыпают конфетти. Тем более нас с самого начала предупредили. Из преисподней (пардон, из оркестровой ямы) вышел молодой человек и отрапортовал, что люди гибнут за металл, а сатана там правит бал. И повторил для тех, кто не сразу понял и не вспомнил тот знаменитый бал.
И Зойка, какой ее играет Лика Рулла, конечно же, ведьма. Потому и нет в ее образе психологических нюансов. Рыжая бестия. Она не выходит на сцену, а плоской тенью ползет по белой стене, отгребая длинными руками черные мэппинги, и у кого-то невидимого получает заветное разрешение на открытие швейной мастерской — свой билет в рай. Только после этого прозвучит первая булгаковская реплика: «Есть бумажка» — а мы уже знаем продолжение, что без бумажки ты никто. А еще Лика Рулла — примадонна того кабаре, которое устроил Серебренников, и тут с ее шиком мало кто сравнится.
Почему спектакль по пьесе из времен нэпа так ненатужно, легко впитывает в себя современные реалии? Да потому, что и на нашем дворе такое же зыбкое переходное время, вовсе не стабильное, а тревожное. Неизвестно, куда оно вывернет, и вопрос, валить ли отсюда, висит в воздухе. Когда авантюрист Аметистов материализуется («Тебя же расстреляли в Баку!») в Зойкиной квартире и окажется по поддельному паспорту Путинковским, хоть кто согласится, что Булгаков — мистический писатель. С неподражаемой грацией и невозмутимым лицом Михаил Трухин сбрасывает с себя отрепья, свидетельствующие о долгом путешествии, и на каждом лацкане новая ленточка — белая, оранжевая, полосатая, пока не оказывается в майке с до боли знакомым портретом, даром, что ли, он еще в 1926 году выжил, приторговывая портретами вождей. И как не откликнуться на жалобный стон графа Обольянинова (Федор Лавров) про власть, которая «создала такие условия, что порядочному человеку существовать невозможно». Узнавания настигают нас ежеминутно, без нажима, порой по касательной. Как не расхохотаться, когда статная Зоя, встречая на пороге крепыша Гуся (Алексей Кравченко), важняка, крышующего ее увеселительное заведение, инстинктивно спускается ниже на ступеньку. Так и просмеемся весь первый акт, наслаждаясь аллюзиями и упоительными номерами разнообразных девушек из бывших, зарабатывающих здесь на свой билет в Париж (расписание рейсов на афише), среди которых отчаянно прелестна Мымра Светланы Колпаковой.
В одном из писем вахтанговцам, изводившим драматурга поправками, он уже стонал: «...В последнем акте куда я, автор, дену китайцев, муровцев, тоску и т. д.?» С первыми разобрались, а тоску из того спектакля выкинули. Ею наполнил воздух второго акта Кирилл Серебренников. В нашем по большей части черно-белом сознании мораль Булгакова трудно укладывается. Зачислив его в певцы кремовых штор по разряду антисоветских писателей, мы оскопили его не меньше гонителей. Вслед за ними требуем однозначный ответ на вопрос, сочувствует он своим героям или разоблачает: да или нет? Не услышали ахматовское: «Ты так сурово жил и до конца донес/великолепное презренье». Этот спектакль аукается с серебренниковским «Околоноля», только там режиссер мучительно преодолевал высокомерное презрение автора, сгущая черноту. Правильно здесь распевают: «У свободы только белый цвет, у свободы черных пятен нет!»
Совсем забыла сказать, что зонги исполняются в стиле берлинских кабаре 20—30-х годов. Известно, какая в Германии уже звучала музыка.