Земля или территория?
Земля или территория?
В последние годы в нашей стране наблюдается повышенный интерес к архитектурным памятникам старины, к народным песням, обычаям, к древней живописи и т. д. И не только у нас, но и далеко за рубежом. Правда, порою такой интерес находит удовлетворение в различных формах «а-ля рюс», но ведь и у нас за всем этим нередко скрывается обыкновенная мода на экзотику. Что ни говори, а ведь до этого нужно дойти, чтобы свое, русское, воспринималось как экзотическое! Хотя, в конце концов, даже и та или иная мода – явление социально обусловленное. Но сейчас разговор не о моде.
Песни, сказания, сказки, слова (имеем в виду жанр, как, например, «Слово о полку Игореве»), деяния, легенды и т. д. сегодня становятся одним из оснований возрождения нашей современной литературы. И не только советской.
Вспомним пример из зарубежной практики. Думается, не случайно именно Латинская Америка, в которой наблюдаются процессы национального возрождения, дает сегодня столько образцов глубоко самобытных произведений литературы, в основе которых лежат народно-национальные формы. Напомню только хотя бы о романе колумбийского писателя Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества». Органично в этом романе-притче, романе-мифе переплетение реальности и фантастики, истории и легенды, сказки и повседневного быта. Фантастика воспринимается здесь как неотъемлемая составная реальности. История одной семьи, одного маленького городка Макондо в таких формах художественного воплощения вырастает в историю страны, нации и в какой-то мере в самом общем, символическом плане романа – историю человечества в целом. При всем при этом перед нами, безусловно, один из прекрасных образцов реализма нашей современности.
И для русской традиционной школы, в частности, характерно все более осознанное стремление к освоению синтетических жанров, наиболее емко и существенно воспроизводящих образ мира в его настоящем, впитавшем в себя прошлое и чреватом будущим. Немалую роль в этом движении могут сыграть и образы народной фантастики. И сами писатели все. более осознают это.
Подлинно органический сплав завоеваний современного реализма с формами народно-поэтического сознания – в едином образе, в едином жанре, в одном произведении – это, не исключено, дело будущего, может быть и не столь уж далекого. И все-таки стоило бы посмотреть уже и на некоторые сегодняшние произведения с точки зрения такого вот «завтра».
Если, например, видеть в повести Валентина Распутина «Прощание с Матерой» только или преимущественно художественно-социальную хронику, повествование о конкретном, реальном случае – затопление такого-то участка земли, села, острова, то, пожалуй, можно было бы и согласиться с мнением, что писатель из нетрагической ситуации пытается извлечь трагедию. Хотя дело, думается, даже и не в самой ситуации. Так, скажем, «частный случай», тоже, видимо, не столь уж трагический, легший в основу пушкинского «Медного всадника», осмысливается нами именно как трагедия потому, что за «сентиментальной драмой» так называемого маленького человека поэт сумел увидеть нечто куда более важное, чем «маленькая драма». И мы «сквозь магический кристалл» частного прозреваем отраженное, в нем трагическое столкновение двух воль: воли Петра (государственности) и Евгения (личности). В этом плане увидеть трагедию в повести Распутина, конечно, нелегко, хотя бы уже и потому, что здесь совершенно иная постановка проблемы, здесь нет ни «воли общегосударственной» – она остается как бы «за кадром» и в повести выступает лишь опосредованно, ни личности как героя повести. И не потому, что здесь нет личностей, а потому, что главный герой повести – Матера. В повести это название не случайно, и я еще скажу об этом.
Теперь же, на мой взгляд, необходимо выяснить природу той трагической ситуации, которую вскрывает Распутин в своей повести. Все мы понимаем – и автор «Прощания с Матерой», конечно, тоже, – что затопление Матеры вызвано целями, которые, безусловно, направлены на благосостояние не только жителей Матеры, но всего народа; все мы столь же ясно сознаем, что эта «воля» не может, не обязана даже предусмотреть все возможные случаи восприятия ее решений каждым из тех людей, кого она так или иначе захватывает в сферу своего воздействия. Однако эти восприятия может, должен предвидеть и обязан считаться с ними исполнитель, «посредник», на которого возложена ответственность перевода государственной воли в конкретное деяние. Приведу один лишь пример для сравнения: вряд ли найдется сейчас человек, который бы сумел не понять всю важность для молодого Советского государства строительства таких объектов, как, например, завод «Динамо». Но спросим так: а была ли при этом необходимость ставить ревущие компрессоры на могилы наших героев – предков Пересвета и Осляби, чьи захоронения оказались на территории завода? Очевидно, нет.
Зачем мы сейчас вспомнили об этом? А вот зачем: затопление Матеры диктовалось (как и строительство завода) общегосударственными целями, направленными на благо всего народа. Само по себе переселение материнцев в другие (и даже более благоустроенные) поселки – конечно же, может быть, и драма для многих из старожилов Матеры, но уж никак не трагедия. Драматична, безусловно, и необходимость оставлять «на потопление» могилы родителей и дедов. Но, если исходить из интересов всего государства, даже и в этом случае трудно усмотреть трагедию. А разорение могил, да еще на глазах детей и внуков умерших? Частный случай? Да, частный, но это «частность» такого рода, в которой и через которую Валентин Распутин видит трагическое и уже далеко не частное.
Всеобщее благо и кощунство (кстати, в буквальном смысле это слово и означает надругательство над костьми предков), говоря словами пушкинской трагедии, – «две вещи несовместные»… Однако не являются ли такие досадные издержки просто побочным продуктом самого этого блага – прогресса? Ведь и такое бывает: прогресс требует порой необходимых жертв, которые все-таки в конечном счете оправдываются высшим интересом – всеобщим благом. Повесть Распутина наводит и на такой вопрос. И ответ здесь ясен – нет, не являются. Мы знаем, на какие жертвы шел наш народ во имя будущего, и, конечно же, разве можно сопоставить их с теми жертвами, на которые пришлось пойти жителям Матеры? Здесь нет трагедии. Здесь – собранные в один узел десятки личных драм, но не более. Но не это – центральный вопрос повести. Не из такой ситуации «пытается выжать трагедию» Валентин Распутин. Жертвы – да. Но не кощунство. Эгоистическое сознание: «все позволено во имя достижения цели», как правило, подразумевающее: «моей цели», – сознание, допускающее кощунственные меры, не могло и не может входить ни в какое сочетание с понятием общественного блага. Такое сознание по самой природе своей – вне государственных, вне народных интересов. Оно как раз объективно – против этих интересов. Оно и не могло родиться на почве народных, государственных устремлений, но зато вполне могло использовать эти устремления в интересах собственного блага. Частные проявления такого сознания могли бы стать предметом для чисто этической постановки вопроса. Но в повести Распутина – не знаю, входило ли это в творческую установку писателя или возникло «само по себе», это для нас не самое главное – выявляется социальная роль эгосознания в сфере народно-государственной важности: перед нами встает проблема «чистоты перевода» общегосударственных целей во благо каждого и, напротив, волеизъявления, интересов конкретных людей – в интересы государства. «Недоброкачественность» столь важного по значимости «перевода» могла бы значительно изменить восприятие содержательности первоисточника в целом.
Рассмотрим только один пример социального функционирования такого типа сознания в повести. Жители Матеры хотят знать, по какому такому праву разоряется кладбище. Им отвечают: «Положено. Вот стоит товарищ Жук, он из отдела по зоне затопления… Товарищ Жук – лицо официальное…
– А ежели он лицо, пущай ответит народу… Кто велел наше кладбище с землей ровнять? Там люди лежат – не звери. Как посмели над могилками галиться?..
– Товарищи! Тут с вашей стороны непонимание. Есть специальное постановление (постановление «галиться»?! – Ю. С), – знал Жук силу таких слов, как «решение, постановление, установка…» А ведь для народа Жук – представитель государства. И как же он проводит его волю в народное сознание? Прежде всего обращает на себя внимание безличность его позиции, отражающая и его сознание: он лицо официальное, ему положено, потому что есть постановление… Этот средне-безликий род весьма характерен: он тут как бы и ни при чем, он только «исполняет». Но важнее другое. Как видим, Жук, по существу, прячется за «решение», прикрывая им свои собственные нужды и интересы: «Вы знаете, на этом месте разольется море, пойдут большие пароходы, поедут люди… Туристы и интуристы поедут. А тут плавают ваши кресты». Нехорошо, конечно. Но главное – за это можно и «лицо» свое потерять… официальное. А «навести в зоне затопления порядок» так, чтобы не оскорбить при этом чувств «затопляемых», – дело хлопотное, требующее уже не функциональной безличности, но и личной заинтересованности – родственного внимания к их нуждам. Но для этого, чтобы «непонимающие» стали понимающими, нужно, чтобы «Жук» был не просто «лицом», но личностью. Чтобы «дело государственное» через его посредство стало и личным делом каждого из жителей Матеры… Он же, по точному замечанию одного из материнцев, деда Егора, и сам «турист… ране моря только причапал».
У «туриста» и заботы, и цели «туристические» – в повести слово приобретает особый смысл: «туристический взгляд» – это взгляд стороннего, и это хорошо понимают материнцы: «Ао нас вы подумали?.. Вы загодя о туристах думаете, а я счас мамину фотокарточку на земле после этих твоих боровов подобрала. Это как?.. Можно было бы эту очистку под конец сделать, чтобы нам не видать…» Да, можно было и без кощунства… Можно, но: «Что требуется, то и будем делать. Тебя не спросим» — вот позиция Жука. А чего и спрашивать, ведь для него это даже не столько живые, конкретные люди, сколько объекты, «граждане затопляемые», которых нужно в срок «охватить»…
«Тебя не спросим» – не безобидные слова. Дело государственной важности, касающееся судеб и этих людей, материнцев, через посредство разнообразных Жуков оборачивается безликим «решением», а не личным делом каждого. А когда те же или другие Жуки «проводят» интересы народа «наверх» – тоже «что требуется, то и будем делать»? Кому же требуется, если «тебя не спросим»? Жуку нет дела до людских забот и печалей, ему нет дела и до общегосударственных интересов. Он только по функции как бы находится в их сфере: «проводит в жизнь», «исполняет решения» и т. д. По существу же такая деятельность – лишь форма его собственного самоутверждения. Но как же так, могут сказать, ведь цель-то, пусть и с некоторыми драматическими издержками, достигнута: и «зона затопления» очищена, и люди переселяются в благоустроенный поселок. В этом главном плане его устремления в конечном счете идут как раз к тому самому благу, которое и предусматривалось «постановлением»?
Да, так может показаться. Но «определенные издержки» при таком подходе к делу оборачиваются огромным нравственным духовным уроном, который не возмещается благами материальных приобретений. Это наиболее очевидно, когда речь заходит о вопросах государственной всенародной значимости.
Конечно, Распутин, думаю, сознательно заостряет проблему, подводит нас к тому пределу, когда уже трудно, невозможно не осознать важности поставленных им вопросов. Однако справедливо спросить: неужели же, по моему мнению, «весь гвоздь» в каком-то мелком чиновнике Жуке, противостоящем народу? И если так, то не правильнее ли говорить о трагикомедии, нежели о трагедии ситуации, конфликта, проблематики повести в целом?
Распутин, несмотря на явный, ярко засвидетельствованный и в предыдущих повестях, и в «Прощании с Матерой» дар бытописателя, по природе своего таланта, по его устремленности – писатель философского склада. И в последней повести он ставит перед нами вопросы не столько как художник социально-бытовой, сколько как социально-философский.
Кто мы на этой земле, что для нас эта земля? – вот, на мой взгляд, главная мысль автора «Прощания с Матерой». И если по ситуации эта повесть напоминает такие произведения, как «Поэма о море» Довженко, «Над светлой водой» Белова, то по характеру центральной проблемы, увиденной сквозь «кристалл» затопляемого острова, «Прощание с Матерой» скорее сродни «За тремя волоками» и «Весне» Белова, «Царь-рыбе» Астафьева, «Комиссии» Залыгина…
Кто нам земля: мать родная или мачеха? Земля, взрастившая, вскормившая нас, или же только «территория»? Вспомним, что именно так стоит вопрос в повести Распутина: «…Я родился в Матере. И отец мой родился в Матере. И дед. Я тутака хозяин…» — говорит дед Егор; «Эта земля-то всем принадлежит – кто до нас был и кто после нас придет… А вы чо с ей сотворили?» – это уже голос тетки Дарьи, а вернее, голос народа-хозяина, радетеля земли. Это голос не «супротив» государственной воли, той, что на его же благо. Он «супротив» «туристического», отчужденного («Тебе один хрен, где жить – у нас или ишо где») отношения к земле. Для того же Жука озеро не озеро, а «ложе водохранилища», не остров, а «зона затопления», не земля, а «территория»… Оттого-то и люди не люди, а «граждане затопляемые»… Перед нами не трагикомический конфликт «мелкого жука» и народа (хотя разве этот конкретный Жук столь уж мелок, незначителен – не для народа вообще, а для конкретных жителей Матеры?), но столкновение двух мироотношений… Если земля – территория и только, то и отношение к ней соответственное. Землю, родную землю, Родину – защищают, освобождают. Территорию — захватывают. Хозяин – на земле, на территории – покоритель. О земле, которая «всем принадлежит – кто до нас был и кто после нас придет», не скажешь: «После нас хоть потоп…» Человека, видящего в земле только «территорию», не слишком интересует, что было до него, что останется после него. Ему необходимо любыми средствами, пусть и кощунственными (хотя он и не может даже воспринимать свои действия в таком качестве, потому что какое же кощунство может быть по отношению к «территории»), исполнить свою функцию, а там «хоть потоп»…
Я уже говорил, что название острова и села – Матера – не случайно у Распутина. Матера, конечно же, идейно-образно связана с такими родовыми понятиями, как мать (мать-земля, мать-Родина), материк – земля, окруженная со всех сторон океаном (остров Матера – это как бы «малый материк»), и, – наконец, не случайно в сознании современного человека все более проникает образ нашей планеты – Земли – как «малого острова» в Великом космическом океане…
Так кто же нам эта земля – земля-землица, кормилица, земля тысяч Матер, с их собственными, родными, единственными для кого-то именами, Родина, вся Земля? Земля или «территория»? Кто мы на этой земле – хозяева или временные пришельцы: пришли, побыли и ушли, сами по себе – ни прошлое нам не нужно, ни будущего у нас нет? Взяли все, что смогли, а там «хоть потоп», «маленький», «материнский» или «всемирный» – тут уж дело, так сказать, чисто количественное, а не качественное.
В «маленьком» конфликте Матеры Распутин выявляет беспокоящие его (и только ли его) ростки такого вот бесхозяйственного отношения к земле во всех проявлениях этого глубинного слова-понятия. Да, согласен, писатель «сгущает краски», «пугает» нас, но недаром говорят в народе: «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится».
Не о судьбе «уходящей деревни» скорбит Распутин, не только о ней.
«Маленький» Жук… Жалкие жучки-короеды мертвят вековечные дубы. Маленькие сами по себе, они приносят огромный вред. Может, и жучок-Жук в повести не случайно назван именно так? Сознание, мироотношение «жучка» – вопрос не праздный, не маленький.
Как известно, и «маленькая» ложка дегтя все-таки портит целую бочку меда; так что, думается, дело не в значительности «лица», представляющего определенную «философию жизни», а в таком вот «деготном» качестве его деятельной функции. В повести ему противостоит сознание материнцев, по природе своей народное, сознание хозяина, однако не вполне еще согласующееся с пониманием общегосударственных мероприятий. Конечно, в этом легко упрекнуть писателя, но, думается, внутренняя логика повести ведет к этому – к необходимости именно такого государственного сознания. Заостренность и нагнетенность атмосферы трагичности, думается, художественно служат той же цели.
Притчевая, символическая основа повести (в которой, на мой взгляд, не обошлось без некоторых художественных натяжек) имеет под собой глубокую, мировоззренческую почву: если мир – это нечто целое, а не механическое собрание раздробленных, существующих каждая сама по себе частей, то, очевидно, и общее состояние этого целого можно в какой-то степени определить по состоянию его «пульсирующего» нерва. Таким пульсом, таким нервным узлом для Распутина и стала проблема затопляемой деревни.
Отношение к конкретной земле, к конкретным людям как к чужому опять-таки качественно выявляет тип отношения к Родине, к Земле в целом.
Произведение Распутина – серьезное художественное достижение писателя. Повесть заставляет нас размышлять, спорить о духовных проблемах современности. Думаю, не ошибусь, если скажу, что этим мы обязаны прежде всего той художественной достоверности, которую открываем в повести. Социально-философская проблематика в художественном произведении оживает в образе, во всем эстетическом строе повести. Одно от другого оторвать невозможно.
Один из центральных образов-символов повести – Дом. Дом символизирует устои: нравственные, семейные, социальные, то есть некие консервативные начала, те же, что воплощены и в образе старухи Анны из повести «Последний срок».
Анна – живое воплощение духовных ценностей, связанных для нас с понятием материнского, с чувством и сознанием Дома… В ней в этом смысле – все сегодняшнее, то, на чем «земля стоит», то, что нельзя забыть, оставить «в прошлом», двигаясь вперед. В повести «Живи и помни», как мне представляется, опять-таки центральный образ – образ матери (пусть Настена еще и не мать, но она готовилась стать матерью, носила ребенка в себе). Настена пытается спасти мужа Гуськова прежде всего от него самого. Ведь Гуськов по природе своей не предатель (как Раскольников не убийца). Однако неустойчивость его воли, возможность повернуть ее «туда и сюда», нравственный релятивизм сознания ведут его почти невольно к отступничеству от матери-Родины. Именно через отношение детей к матери – Анне в «Последнем сроке» Распутин как бы подспудно поверял и их отношение к «общественному долгу», их гражданственность: не случайно же Родину тоже зовут матерью. Для сознания, которому Матера – только «территория», и вся Родина будет «территорией», и весь мир тоже. Человек, отступившийся от родной матери, в другой ситуации, когда бессильны приказ и суд соратников, может отступиться и от другой матери – Родины. Оба образа взаимосвязаны, как часть и целое. Мать – как явление и как образ-символ (в том числе и Мать – Анна у Распутина) – живое воплощение хранительницы как раз тех качеств, которые поставлены были под сомнение уже и у ее детей в повести «Последний срок», тех качеств, которых именно не хватило Гуськову. Отступничество, которое осмысливается в «Живи и помни» как оборотничество, в идейно-образном плане повести сопряжено с образом-символом нравственного убиения матери. Этот символ воплощен, как мы знаем, и в реальном «исходе» – в самоубийстве Настены. Оборотень Гуськов, «убивший» мать задолго до этого самоубийства, убивает и ребенка.
Но Распутин и показывает нам подлинную цену оборотничества – слишком уж тяжелую, но именно к такому исходу и ведет оборотничество в народно-поэтической традиции.
Думается, что в достаточно сложную художественно-этическую проблематику повести Распутина невозможно проникнуть, осознать и оценить ее верно вне осмысления в ней значения и функции народно-поэтической образности. Может, например, показаться на первый взгляд (да и показалось некоторым критикам), что писатель недостаточно четко выразил свое отношение к одному из центральных персонажей – дезертиру Андрею Гуськову. Распутин действительно не слишком многословен в этом плане, он почти не дает нам развернутых переживаний героя, самосознания его собственного поступка, а как автор, кажется, вовсе избегает каких-либо прямых оценок. Так может показаться, но лишь при поверхностном прочтении повести. Вспомним: уже при первой встрече с Андреем в сознании Настены проскальзывает пугающая ее мысль: «…а муж ли? Не оборотень ли это?..» Конечно, слово поначалу звучит бытово, затерто-повседневно, это как бы еще и не существенный образ, но просто первое попавшееся слово. Но ведь не случайно именно это слово, которое вскоре приобретает уже вполне материализованный смысл, сперва в чисто этически-оценочном плане: «…а разве не лучше, если бы это и вправду был только оборотень?» – мелькает у Настены. Нет надобности напоминать, какое значение имеет этот образ в народном сознании. Вспомним только, как он реализуется, например, у Гоголя в его фантастической «Страшной мести». Не нужно обладать особым воображением, чтобы осознать и ощутить всю жуткую картину внутреннего состояния любящей, ждущей мужа жены, дождавшейся наконец его (о большем счастье и не мечталось, но лучше бы это был оборотень…).
И сам Андрей осознает свое положение через тот же, по существу, образ: «Судьба, сделав отчаянный вывертыш, воротила его на старое место…» Он мог бы еще пойти вопреки ей, но не пошел, обрек себя на реально-действенное и нравственное оборотничество, принял на себя и судьбу оборотня.
Народный оценочно-этический образ реализуется затем в цепи нарастающей последовательности его конкретных проявлений. «Как леший», – говорит о нем Настена. И сам Андрей уже не хочет походить на себя – «уж лучше на лешего». «Как неживой», – думает Настена, и этот бытовой оборот в контексте народной поэтики – очередное овеществление оборотня – «нежити». Вот Андрей смотрит в глаза убитого им, умирающего животного и видит «в их плавающей глубине две, лохматые и жуткие, похожие на него, чертенячьи рожицы». Писатель заставляет Андрея научиться выть по-волчьи (волк, как известно, в народной фантастике более всего сопряжен с понятием оборотничества), и он, по существу, действительно вынужден разделять волчью судьбу, а в образно-этическом плане – прямо превращается в него. Андрея-человека уже нет («…Тебя же нет! Тебя нет, Андрей, нет!» – в ужасе кричит ему жена) – он уже не он, а «лохматое неуклюжее видение». И не только он.
Невольно разделив с ним его судьбу, Настена и сама ощущает себя иной: ей «казалось, что она… покрывается противной звериной шерстью и что при желании она может по-звериному же и завыть».
И как бы мы ни относились к решению автора и как бы ни относился теперь автор к собственному разрешению проблемы финала – к самоубийству Настены, унесшей с собой и жизнь еще не родившегося ребенка, думается, что в образно-нравственной системе развития образа такой жестокий, трагический финал глубоко оправдан логикой прежде всего народнопоэтического сознания. Цена отступничества, оборотничества Андрея велика, слишком велика и не могла ограничиться только его собственной судьбой. Это его нравственная гибель привела к реальной гибели Настены. Цена жизни ребенка – это цена «продажи души дьяволу» отступника. Та же цена, которую потребовали у гоголевского Петра из «Вечера накануне Ивана Купала» другой оборотень – Басаврюк и прочие «безобразные чудища»…
«Убить ребеночка» – только этой ценой можно вступить в союз с «нечистью». У Распутина обратный ход: стал оборотнем – убьешь ребенка. Страшная цена.
Развитие образа-идеи матери у Распутина сопрягает повести «Последний срок», «Живи и помни» и «Прощание с Матерой» в единую, хотя, быть может, и непреднамеренную трилогию: реальная мать – Анна; символическая мать – Настена, образ которой решен во многом в духе народно-поэтической традиции; и Матера – как образ-символ матери-Земли, вообще материнского начала жизни.
Один из критиков где-то заметил, что у Распутина как бы постоянно противоборствуют две центральные идеи: покоя (идея, которая воплощена в образах матери, дома, земли) и движения, дороги. Все это не совсем так: «консервативные» образы – Матери, Земли, Дома – у Распутина не противостоят «прогрессивным» образам движения, дороги, пути, но скорее сопряжены с ними в органическое единство. Дому, матери противостоит не осознанное движение, а беспутье и сознание беспутности. Вот хотя бы один конкретный пример: «– Ишь, до чего добрый! – не утерпела, ковырнула Дарья. – Собак блудящих он кормил, жалел, а мать родную кинул… – Беспутный. Я говорю, что беспутный, – привычно ответила Катерина».
Хочется сказать и о другом. Вот мы каждый раз спрашиваем: а что, мол, в этом или в том образе от нового? Вопрос, конечно, вполне понятный и закономерный. Но почему бы нам иногда и не спросить: а что это новое пытается сохранить в себе от старого? Не того старого, которое, слава богу, отжило свой век, ушло в прошлое, а от того, что пережило время, будет жить и потом, ибо оно только называется «старым», а имя ему – вечное… И то ведь скажут: образ консервативен – и точка. Дали оценку. Консервативен – стало быть и плох. Конечно, в том понимании, которое мы чаще всего вкладываем в это, чужое для нас, слово-термин, консерватизм для нас – понятие отрицательное. А ведь в понятии «консервативность», в его русском звучании – сохранность – заключен и глубокий положительный смысл. Даже и консервируют ведь только то, что хотят сохранить надолго… А уж хранят самоедорогое, святое, без чего и жизнь не жизнь.
Сохранность и движение – явления, как мы понимаем, взаимообусловленные. Не случайно идея сохранности – в самых разных, конкретных проявлениях этого понятия в реалиях художественного образа – становится центральной в творчестве многих наших писателей. И в этом есть свой глубокий смысл: нам есть что сохранять, мы осознали необходимость этой идеи. И среди других ценностей мы обязаны сохранить и те духовные и нравственные начала, которые воплощены в таких «консервативно»-вековечных понятиях, как мать, дом, земля. Вот об этом-то и напоминает нам «Прощание с Матерой».
Конечно, наконец хотелось бы увидеть художественно достоверно воплощенного героя нашего времени, деятельно противостоящего бездуховно-потребительскому отношению к земле, людям. Убежден, что в реальной жизни такие герои есть. И не мало их. В повести Распутина среди молодых такого героя не оказалось. Хорошо это или плохо? Видимо, другой автор, с другим творческим подходом к той же проблеме, мог бы и вывести в повести желательного нам героя. Может быть, мы и успокоились бы, сказали: ну вот и прекрасно, справедливость восторжествовала, все – как следует быть.
Но Распутин, думается, сознательно заостряет вопрос именно затем, чтобы заставить нас думать, искать. А такое состояние овладевает лишь потрясенной душой. И, конечно же, автор сознательно пугает нас, думаю, что это входило в его замысел: а ну как не окажется героя?!
И, думаю, прав, что пугает. Распутин показал нам три поколения. Сначала старых материнцев, о них мы уже говорили; потом «детей», главным образом тех, в сознание которых проникла философия беспутья. И, наконец, «внуков», школьников, пока еще только балующихся, разбрасывающих картошку. Эта игра, конечно, невинна, но есть и в ней то начало, которое может, если ему активно не противостоять, привести к тому же беспутью. Откуда такое отношение у «детей» и «внуков»? Распутин находит объяснение в слове «чужое». «Свое» нужно беречь, с «чужим» можно обращаться как угодно. Вот в таком уже отношении к «своему» как к «чужому» видит, как мне кажется, Распутин ростки духовной беспутности, которая в иных случаях ведет и к кощунству. В повести это кощунство над «чужими» могилами. Но мы знаем из истории и куда более страшные кощунства. Природа их едина – бездуховность. Писатель предупреждает нас, заставляет задуматься, противостоять таким явлениям и проявлениям хотя бы в сознании. А ясное сознание заставит противоборствовать им и реально-действенно.
Такие явления, как повесть «Прощание с Матерой» Валентина Распутина, наглядно убеждают нас в том, что пришло время для появления в нашей литературе героя деятельного, мыслящего масштабами общенародными, общегосударственными. Масштабами Земли, а не определенной территории, ибо мать-земля нуждается в герое.
1977
Данный текст является ознакомительным фрагментом.