Николай Дорожкин КАВАЛЕРГАРДСКИЙ МАРШ (Отрывки из поэмы)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Николай Дорожкин КАВАЛЕРГАРДСКИЙ МАРШ (Отрывки из поэмы)

Посвящается светлой памяти А.А. Энгельке

ПРОЛОГ

1917

Побудка! Побудка! Побудка! —

казённая дудка орёт.

Ноябрьское серое утро

над красной казармой встаёт.

Обуты, по пояс одеты,

проскакивая этажи,

на плац выбегают кадеты

(а строго по форме — пажи).

……………………

Над плацем холодным позёмка,

над лужами синего льда...

Но голос полковника звонко

как выстрелил: — Господа!

Папаха его без кокарды

над серыми льдинками глаз. — Кадеты! Кавалергарды!

Слушай последний приказ! …До кухни, складов и конюшен

катится обвал новостей:

— Наш пажеский корпус распущен

декретом советских властей!

Военный министр не в ответе

за вашу дальнейшую жизнь...

Вы — вольные граждане, дети...

Прощайте! И — р-разойдись!

ШАГИ КАВАЛЕРГАРДА

1917

Человеку — тринадцать лет.

Он вчера ещё был кадет.

Был свободен от мыслей, что делать,

чем заняться сейчас и потом,

что читать, чем сегодня обедать,

чем согреть промерзающий дом,

где купить или выменять чаю,

керосину, мыла, пшена,

и зачем на Земле мировая

и любая другая война?..

………………….

Снимает шинель в прихожей

штабс-капитан — инженер.

Два Александра похожи —

кадетик и офицер.

Здоровый дворянский ужин —

картошка, морковный чай...

— Папа, кому ты служишь?

Не хочешь — не отвечай...

— Разум в смятении мечется,

но сердце напомнило мне:

"За веру, царя и Отечество!" —

русский девиз на войне.

Престол? Батыя наследство...

В России его уже нет...

Но вера — есть! И Отечество...

На них и сошёлся свет.

И царь, и Советы — от Бога.

Воздано по делам!

Сколько ни думай, дорога

одна уготована нам.

Болтать не люблю красиво.

Речами харчи не согреть.

Служил и служу России.

Намерен служить и впредь!

1920

С неба предвечернего

дождик моросит.

Кончились учения.

Эскадрон рысит.

Расстоянья дальние

в РСФСР.

Первой конной армии

движется резерв.

Полукровки быстрые

смирны под уздой.

Шлемы богатырские

с красною звездой.

Впереди полощется

боевой штандарт.

А на рыжей лошади

наш кавалергард.

Снаряженье полное —

шашка и свинец...

Конницы Будённого

молодой боец.

Выправка отменная,

обижаться грех —

предки все военные,

он — не хуже всех!

…………….

Двое только выжили

из всего полка.

Лошади их рыжие

не для них пока.

Лазареты долгие,

скальпели, крючки,

кабинеты строгие,

докторов очки...

Пулями просвистан,

рублен с трёх сторон,

был по чистой списан

конник Эдельстрём.

Для войны не годный,

больше не солдат,

прибыл он в голодный,

тёмный Петроград...

………………………………

РАЗГОВОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМ

Трещали годы двадцатые фанерным аэропланом,

жужжали латунным примусом, будили басами гудков.

Мелькало недавнее в памяти кадрами киноэкранов

с музыкой вместо выстрелов, звона клинков и подков.

……………………………….

Писали кишки протоколы, финансы пели романсы,

и бледная маска голода давно не сходила с лица...

Но вот выпускник Иняза, специалист по романским,

направлен в книжную лавку, учеником продавца.

Обслуживал, смело лавируя в трущобах печатно-бумажных,

нэпманов и совслужащих в толстовках и пиджаках,

военспецов и рабфаковцев, и иностранцев важных,

небрежно парируя реплики на всех шести языках.

И здесь его, красного конника, но гранда по светским манерам,

освоившего политграмоту по высшему баллу ВУД,

завмаг познакомил с приятелем — советским миллионером,

не нэпманом, а поэтом, поющим свободный труд.

Поэт, в бобрах и брильянтах, пыхтел самоваром медным,

тасуя бабёнок и мальчиков атласных немецких карт.

— А вам богатеть удобно с таким псевдонимом — Бедный? —

атаковал фарисея красный кавалергард.

— Удобно, и даже очень! — захохотал писатель.

— Я не краду, не граблю — это оплата труда!

Вы у меня поучитесь грамотно жить, приятель,

если вперёд поумнеете... Но Эдельстрём:

— Никогда!

— Ах, невермор... Конечно! Высокие идеалы...

Вас вдохновляет Герцен? А может быть, граф Толстой?

Аристократов-юродивых всегда на Руси хватало.

Но мне ли тянуться за графами? Я — человек простой!

А вы, наверно, из бывших? Папаша сыграли в ящик,

а вы записались сыном рабочего от станка?

— Я — из сословия воинов, во все времена настоящих!

Отец — дворянин. В Красной армии. Сапёр, командир полка.

Спешите? Помочь позволите? Шуба такая тяжкая...

Видно, без камердинера непросто её надевать?

И ваши стихи возьмите — вот они, целая связка...

Я лучше снова на биржу, чем стану их продавать...

Я НЕ СОЙДУ С УМА!

У тридцать восьмого года взгляд непреклонно-суровый,

чекистская форма одежды, непререкаемый тон...

Службу свою исполняя в особняке на Гороховой.

Шагая по следственной камере, ставит вопросы он.

Вопросы такие ясные, продуманные заранее,

логика неумолимая, с классовым точным чутьём:

— Скажите, как стали шпионом на службе франкистской Испании?

Как изменили Родине, подследственный Эдельстрём?

………………………………..

Сколько вовлечь успели курсантов, преподавателей?

Имеются компроматы — и все говорят против вас.

Испано-советское общество... Вы были его председателем.

Известно, что за два года оно заседало... семь раз.

Не надо о содержании — вот у меня протоколы.

Скажите лучше, кто вами руководил извне?

Какие нужны фашистам секреты военной школы,

чтоб их против нас использовать в предстоящей войне?

Молчите... Опять молчите, высокомерно и нудно.

Дворянские предрассудки? Сословная пошлая честь?

А мне, между тем, признание от вас получить нетрудно —

у лейтенанта Иоффе надёжные способы есть.

Вот — видите это изделие? Резиновая дубинка.

Штамп "Красного треугольника" — как на подошве галош.

А как она будет отскакивать от вашего лба и затылка!

Ну что? Повторить? Пожалуйста... Ещё, или, может, хорош?

Сядьте на стул, успокойтесь. Вот вам вода, папиросы...

Может быть, вам и не надо особо себя утруждать?

Я написал ответы на заданные вопросы.

Ваша задача — прочесть их и каждый лист подписать…

……………………………….

И в какой-то момент Эдельстрём ощутил, холодея,

что теряет рассудок и медленно сходит с ума...

Но, как молния, ярко сверкнула надеждой идея,

от которой сместилась куда-то тюрьма.

Чувства все обратились вовнутрь.

И душой завладела работа...

Эдельстрём на допросе молчал, обращённый в себя,

вспоминая стихи иностранные, все, что читал он когда-то,

что учил наизусть или просто невольно запомнил...

И стихи, словно ждали сигнала,

стали вдруг оживать, проявляться

из каких-то глубин, закоулков, неведомых зон

закипающей памяти...

Стали всплывать на поверхность

позабытые образы, строчки, слова...

Повторённые трижды, ложились незримые строфы

на невидимой чуждому взгляду старинной шершавой бумаге,

синеватой и плотной, в неровных краях,

чтоб впитаться чернилами коричневатого цвета —

на немецком, английском, французском, испанском,

итальянском и финском...

Прорывались порою какие-то внешние звуки,

но они заглушались. Включался диктующий голос.

Он звучал в голове, резонируя, словно под куполом храма,

или, может, под каской высокою конногвардейской...

Этот голос читал, запинаясь, стихи на шести языках.

То звенел он уверенно, в строки слова собирая,

то растерянно мямлил, в повторах увязнув,

то взбирался наверх, торжествующе строфы чеканя,

то угрюмо снижался, банальности пробормотав...

А когда замолчал он, как выключенный репродуктор,

Эдельстрём обнаружил, что он — в темноте одиночки,

что за ним не идут, на допросы его не таскают,

и не слышно ни Иоффе, ни надзирательских криков...

И ещё обнаружил подследственный Эдельстрём,

что теперь он — владелец невидимой библиотеки

сотен лучших стихов на прекрасных шести языках,

и не знает, что делать с нахлынувшим этим богатством...

ПРАКТИКА СТИХОСЛОЖЕНИЯ

Три недели, как музыка, в уши текла тишина.

Три недели не слышно дурацких вопросов Иоффе.

Три недели... Как быстро! И — снова с портретом знакомым стена,

и юрист в портупеях нахмурил суровые брови.

— Ваше дело вернули, — сказал он, душой скрежеща.

— Ваше дело доследовать мне поручили.

Подпишите, прошу вас... Готов я пообещать

срок не больше пяти, ну, и ссылку — так, года четыре...

Эдельстрём, поднимая глаза от искательной полуулыбки,

одного только ждёт: "Ты быстрее кончай лебезить!

Ты давай на матах! Ты ори! Ты работай дубинкой!

Не могу я твоё унижение переносить!"

…Наконец-то! Теперь опускается красная штора.

Он — на рыжем коне. Сабля. Шпоры. Движенья легки.

Он берёт в шенкеля, и во встречном полёте простора

возникают в сознанье, в размере галопа, стихи!

Языки позабыты — остались тоска и надежда,

гнев и нежность, животные вопли любовной мольбы,

созерцание неба и моря, случайность и неизбежность,

и багровые сполохи вечной жестокой борьбы...

Языки позабыты... Рождаются русские строки.

Как мучительно ищутся самые эти слова!

Работяга-душа воспаряет к пространствам высоким,

от банальных ходов, как с похмелья, трещит голова.

Так проходят часы. Запятые, отточия, точки...

Завершённые строфы ложатся на тёмное дно...

Снова — взрыв тишины, и ходячий покой одиночки.

Здесь никто не кричит — испаряется злости вино...

Ничего, подождём... Здесь другие найдутся картины.

Будут новые ритмы... И вот уже, вот уже, вот —

по балтийским волнам, где в глубинах урчат субмарины,

трёхмачтовое судно крутым бейдевиндом идёт.

Наклоняя бушприт, по воде — как с горы и на гору.

Опьянённые ветром, матросы ловки и лихи.

Барк несётся, качаясь... Во встречном полёте простора

возникают в сознанье в размере волненья стихи!

…………………………

СЛОВО ОБ УЧИТЕЛЯХ

Побудка, побудка, побудка!

Над городом долгий гудок.

На улицу выглянуть жутко —

за сорок и плюс ветерок.

Побудка! Гремит умывальник

осколками тонкими льда,

и зябко вливается в чайник,

мечтая согреться, вода.

По льдистым тропинкам блестящим,

под утренней бледной Луной

до школы пробежкой скользящей

— фигурки одна за одной.

В бушлатах и телогрейках,

в кирзухе, в подшитых пимах,

в шалёнках и рваных шубейках

под поясом на запах...

С тех пор пролетело полвека.

Той школы давно уже нет,

но теплится в памяти где-то

окошек оранжевый свет.

И в памяти давней не стынут,

образов многих светлей,

простые, как лики святые,

лица учителей...

В судьбе заменить их некем.

Назад обращая взгляд,

я вижу — как на линейке,

шеренгой они стоят.

Директор — красавец-мужчина,

враг ябедников и лгунов,

носитель майорского чина,

протеза и орденов.

Гремело, как гром, его имя.

Отважен, хитёр и речист,

был он психолог и химик,

художник, спортсмен и артист.

Жена его, томная дама,

по карте гонявшая класс,

попутно вбивала упрямо

манеры приличные в нас...

Физрук с океанской кокардой,

по лыжам экс-чемпион;

физик Саул из Гарварда,

"американский шпион";

русичка, ступавшая павой,

в тумане словесных тайн

(внучка мятежного пана,

сосланного на Алтай);

математичка-матрона,

пряма и строга, как фриц, —

воспитанница пансиона

благородных девиц.

А дальше — седой, невысокий,

подтянутый джентльмен,

привыкший к ранжирной стойке

далёко от школьных стен.

В глазах голубых навыкате —

иронии блеск озорной.

Его окружают на выходе,

его провожают домой.

………………..

…На стульях и на кровати,

на связках журналов и книг

расселись десятиклассники —

конечно, и я среди них.

Готовы сидеть и слушать

про Питер и про Кронштадт,

о боннах, чудных старушках,

о подвигах русских солдат,

и об искателях истины,

о предках древних родов,

и о поэтах таинственных

десятых-двадцатых годов,

о сабельных схватках жарких

на той, на гражданской войне,

о славном трёхмачтовом барке

на серой Балтийской волне...

И старые снимки покажет,

где мальчики в форме кадет,

и лишь об одном не скажет —

где пробыл он восемь лет...

Мы можем лишь догадаться.

А точный получим ответ,

когда с реабилитацией

Сан-Саныч получит пакет,

когда за три дня соберётся,

отправит свой книжный багаж...

На этом дорога прервётся

к нему на второй этаж.

Мы будем стоять на перроне,

построившись, как на парад,

и пялиться в окна вагона

с табличкой "Иркутск-Ленинград"...

На окнах раздвинуты шторки.

А в Питере ждёт их дочь...

…Мы в вузах сдадим на пятёрки

преподанный Санычем "дойч"!

Не сразу поймём, — уж простите! —

не сразу ответим себе,

что значит отдельный учитель

в отдельной людской судьбе...