Владимир Бушин -- Любовь к вранью...

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Владимир Бушин -- Любовь к вранью...

В. АЛЕКСАНДРОВ

НО УТРОМ жена попросила вынести на помойку ведро с мусором. Это недалеко, через дорогу. Там стоят три здоровых железных контейнера. Пошел, выбросил и вдруг увидел среди разных отбросов и объедков книгу с портретом Сталина на обложке. Я не мог не забрать её. Принёс домой, протёр обложку водкой. Портрет засиял. Оказалось — надо же! — это роман Ерофеева "Хороший Сталин", заранее объявленный на обложке как "мировой бестселлер" и изданный для всех шести материков тиражом в 5 тысяч экземпляров. Видимо, Австралии ничего не достанется... Кто-то выбросил ерофеевскую книжечку на помойку. А ведь автор живет где-то здесь неподалёку. Увидел бы — могла и кондрашка хватить. Я стал листать...

Это довольно занудное бормотание и повизгивание о семье, о родне, о жизни во Франции, где отец был советником по культуре нашего посольства, позже — послом в Сенегале; ещё о том, как мальчик мыл свою молодую учительницу в ванной и чем это кончилось, и о многих других нестерпимо гнусных сексуальных переживаниях с детского возраста, в правдивость коих часто поверить трудно — скорее всего, это лишь игра развратно французистого ума; ещё о том, как жрал чёрную икру, щеголял в каких-то немыслимо модных портках; ну, и о том, какой степени полоумия на почве антисоветчины достиг мальчик, став взрослым. Он тужится всё это оживить разного рода ужимками, кульбитами и фантасмагориями вроде рассказа о том, как Николай Второй ходил в магазин покупать себе пуговицы, или уведомления о том, что Молотов любил гречневую кашу, или разговора со Сталиным, — но всё это не помогает. Ну, что нам хотя бы этот разговор, когда мы знаем "Пирамиду" Леонида Леонова, где есть разговор отнюдь не пустопорожний, как здесь...

На всём протяжении книги автор упорно именует себя идеалистом. Но это не совсем так. Даже сны он видит очень экономически целесообразные. Например, однажды приснилось, что они с отцом завели себе одну любовницу на двоих. Ну, как один "ситроен" или "пежо" в Париже. Впрочем, возможно, сна и не было, а Ерофеев просто списал это у Василия Аксенова, старшего брата по разуму, у которого в "Московской саге" такой проект герой осуществил не во сне, а наяву. А списывать, как увидим, идеалист Витя любит.

Примечательно и то, что всё повествование пересыпано перлами загадочного невежества. Поражает, прежде всего, обилие самой разнообразной литературной чуши, из глубин классики до наших дней. Ведь писатель же! Уверяет, например, что первый бал Наташи Ростовой "по легенде, был на Поварской", т.е. в нынешнем ЦДЛ, где долгие годы всем командовал известный своей строгостью Шапиро, не пускавший Ерофеева в Дом. Легенду эту ему рассказал, вероятно, Евтушенко, а он тотчас поверил и понёс дальше. А на самом деле, бал не на Поварской был, и даже не в Москве, а в Петербурге в доме екатерининского вельможи на Английской набережной. И Шапиро там не командовал. Известна даже дата — 31 декабря 1810 года. Это был новогодний бал. Раскрой, милый, хоть раз в жизни "Войну и мир" — это, кажется, во втором томе.

Ну, ладно далёкая классика. Но вот Илья Эренбург, старший современник. Однажды в конце войны, пишет Ерофеев, писатель побывал в Кенигсберге, поговорил там с пленными немцами и сочинил статейку, которую отнёс в журнал "Вопросы международного рабочего движения". Там "он требовал глобальной мести, подчиняя советский стиль статьи оскорбленному национальному чувству (как это? — В.Б. )... Надо уничтожить немцев, которые сжигали евреев в газовых камерах..." и т.д. А журнальчик сей курировал-де премьер-министр Молотов. Ему статья не понравилась, он потребовал её переделать. Писатель воспротивился: "Я требую мести! Око за око". Приводится их "диспут", в котором они матерят друг друга, а Эренбург говорит языком то Путина ("давайте мочить всех"), то Ерофеева ("фашисты вые.... всех наших женщин"). Словом, балаган первого разряда. Кончается дело тем, что Молотов даёт задание писателю переименовать Кенигсберг и далее опять следует совершенно несуразная фраза: "Смелость Эренбурга, желавшего мести, была оправдана заходом с любимой властью позиции ненависти", — что это такое?

Так вот, во-первых, Эренбург в Кенигсберге не бывал. Во-вторых, Молотов тогда был наркомом иностранных дел, а не "премьер-министром", коих в советское время вообще не водилось. В-третьих, журнала "Вопросы международного рабочего движения" никто не видел и во сне. Должно быть, спутал с "Вопросами литературы", где были напечатаны его изыскания о садизме. В-четвертых, во время войны статьи Эренбурга чуть не каждый день печатались в "Красной звезде" и "Правде", и никакого еврейского мотива в них не было. Представить его сотрудником несуществующих "Вопросов" может только человек, не имеющий никакого представления о том, что такое Эренбург, какова была его работа в годы войны, и что такое сама война. Наконец, как всегда, Ерофеев лишь повторяет чужой вздор, в данном случае — изгнанного коллективом "Литгазеты" и забытого ныне Фёдора Бурлацкого, тоже "человека европейской культуры", тогда — главного редактора этой газеты, где, кстати сказать, он напечатал малограмотно подлую статью Ерофеева "Поминки по советской литературе".

А на самом деле, о чём оба европейца ведать не ведают, 14 апреля 1945 года в "Красной звезде" была напечатана статья Эренбурга "Хватит!" В ней действительно были неприемлемые утверждения о Германии тех дней: "Все бегут, все мечутся, все топчут друг друга, некому капитулировать. Германии нет: есть колоссальная шайка" и т.п. Ближайшее время показало, что, по крайней мере, нашлось, кому капитулировать. Позицию в этом вопросе ещё 23 февраля 1942 года, а не после войны, как уверял Федя-писатель, выразил Сталин, человек русской культуры: "Было бы смешно отождествлять клику Гитлера с германским народом, с германским государством. Опыт истории говорит, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остаются". Принимая во внимание большую популярность писателя, обретенную во время войны, "Правда" 14 апреля выступила со статьёй "Товарищ Эренбург упрощает". В своих воспоминаниях писатель попытался отвергнуть критику.

Но Ерофеев уверяет, что всю эту чушь он взял не у Бурлацкого, что это ему рассказал родной папочка, что именно он бегал от премьера Молотова к Эренбургу и обратно. Ну, пожалел бы отца, не втягивал бы его в свои вонючие проделки...

ЕСЛИ ПАРЕНЬ так дремуч в делах литературных, писательских, то что уж говорить о его познаниях в событиях хотя бы военных. Полюбуйтесь: "В ресторане "Арагви" в кризисные дни 1941 года шли переговоры между представлениями(?) Советского правительства и болгарским посольством. Готовился второй Брестский мир. Мы готовы были отдать немцам Белоруссию и Украину. Но Гитлер хотел большего — Россию по Волгу, включая Москву" и т.д. Это что такое? Опять, говорит, так мне папулечка рассказывал. Вранье! Об этом "втором Брестском мире" кто только ни писал, начиная с Э.Радзинского ("Сталин", 1997, с.507) и кончая В.Карповым ("Генералиссимус", 2002, с.11-14), только в последнем случае хлопоты о "Бресте" происходят не в октябре 41-го и не в "Арагви", а в феврале 42-го в Мценске. Карпов даже приводит документы, которые спокойные люди называют филькиной грамотой. А ведь ещё до всех этих писаний в 1996 году были напечатаны воспоминания генерала П.Судоплатова, который и встречался в "Арагви" с болгарским послом, нашим агентом, "с целью забросить дезинформацию противнику и выиграть время для концентрации сил и мобилизации резервов". А сотрудник немецкого МИДа Ботман вел подобные беседы с Бережковым, первым секретарём нашего посольства в Берлине. На самом же деле никто не собирался отдавать немцам Белоруссию и Украину. Для Сталина и всех советских руководителей, писал Судоплатов, "любая форма мирного соглашения с немцами была неприемлема. Как опытные политики и руководители великой державы, они нередко использовали в своих целях поступавшие к ним разведанные для зондажных акций, а также для шантажа конкурентов и даже союзников" ("Разведка и Кремль", с.174). Это естественно, так поступают во всем мире, кроме нынешней России, где знают только один род политики — лакейство.

Как видим, Ерофеев, опять выставляя своего отца идиотом, сам и на сей раз предстал в образе невежественного охвостья Радзинского и других.

До какой степени человек замшел в своей дурости и до чего ему не жалко батю родимого, видно хотя бы из такого эпизода. "Больше всего, говорит, отец любил вспоминать обед в Кремлёвском дворце. Он сидит рядом со Сталиным и переводит беседу с главным гостем". Кто это? Военная тайна. "Вождь в парадном кремового цвета (Ах!) мундире генералиссимуса..." Такого мундира: ни кремового, ни розового, ни голубого, — не существовало, Сталин носил такой же мундир, как все маршалы. "Подают индейку. У официанта, поливающего блюдо соусом из-за плеча Сталина..." Умник кремовый, да кто ж так делает — из-за плеча? На дипломатических обедах не бывал, что ли?.. В Кремле, надо полагать, официанты были опытные, умелые, говорят, там отец Путина служил.

Но что дальше? О!.. "У официанта рука дрогнула, и капли соуса упали на кремовый мундир генералиссимуса. Стол замирает. Берия выходит из-за стола..."

Зачем? Да с явным намерением тут же пристрелить официанта. И сынок перебивает отца:

"— Расстреляли?

— Не знаю,— пожал плечами отец".

Но сынок-то знает, уверен: кокнули бедолагу. Опять оба — в образе идиотов. Если кому известен пример большего тупоумия, прошу сообщить.

Но не только о живодёрстве тирана повествует писатель. Он старательно воспроизводит и замусоленную байку о том, как знаменитый полярник Папанин пригласил Сталина на только что построенную богатую дачу, а тот поднял тост за новый детский сад. Это опять из Радзинского.

ЖЕНИЛСЯ ВИТЯ, оказывается, на полячке и часто бывал в Варшаве. Однажды на своей советской "восьмерке" с советскими номерами застрял там в пробке. И вот что дальше: "Невероятно элегантный в твидовой тройке господин, каких по определению (по какому определению? — В.Б. ) не рождает Россия, проходя по тротуару мимо, плюнул мне на капот. Через минуту я нагнал его на машине и просигналил. Он оглянулся и, увидя меня, струсил...". Тут нормальный читатель ожидает, что Витюша, вскормленный на советской черной икре, сейчас выйдет из машины и если не залепит пощечину наглому ляху, то уж непременно врежет что-нибудь вроде "Ах, ты пся крев мать твою!.." Ведь это не случайно соус капнул! Но происходит нечто совсем иное: "Через открытое окно я показал ему высоко поднятый большой палец, поощряющий его отношение к Империи: по-моему, он охренел".

Ещё бы! Вот так и вся твоя Франция охренела, когда Ельцин и Черномырдин выплатили ей 600 миллионов столетних царских долгов; и Америка охренела, когда Путин по её просьбе сперва помог ей получить военные базы в Киргизии, а потом ликвидировал советские базы во Вьетнаме и на Кубе; поди, и Финляндия, и Польша охренели, когда Медведев вслед за Путиным положил нежные незабудки на могилку Маннергейма, а потом кровавую катынскую проделку Геббельса безо всякого раздумья и сопротивления свалил на родную страну. Гордись, Витюша! Стоишь в одном ряду с этими державными персонажами, которым вот уже двадцать лет плюют и не на капот, а на двуглавого орла, что они присобачили себе на чело.

"Поляки, — радуется твидовый писатель,— кажется, меня полюбили, искренне признаваясь мне, что я не похож на русского". Конечно, не похож, ничуть. А похож на Путина и Медведева — национальных кастратов, евнухов демократической модернизации. И опять: "Я не знаю, где моя настоящая родина. На карте её нет". И думает, что это кому-то интересно. Да черт с тобой, что не знаешь! Тем более, что мы-то давно знаем, где она, твоя родина. Да, на географической карте её нет, но на плане дома, где ты жил на улице Горького, её легко можно найти.

А о России этот самодельный лях пишет: "У неё нет выбора. Она приговорена или быть частью цивилизованного мира или вообще не быть". И потому, говорит, "дорогу из Парижа в Москву я воспринимал, как сибирскую ссылку боярыни Морозовой". Он без конца повторяет тупоумные гнусности, давно оглашенные другими. То, что сказал о России только что, мы слышали, например, от сукина сына Альфреда Коха, друга Чубайса, вскормленного той же сукой демократии. Но вот лях едет, едет и приехал. И что? "Родина пахнет жигулёвским пивом". А сам он, как признается позже, пахнет одеколоном и спермой. "Родина складывается из пустоты".Да, так думали твои ляхи, шведы, французы, англичане, американцы, немцы... И горько ошиблись.

Итак, лях уже в Москве. И чем занят? "Когда я, аспирант Института мировой литературы, познакомился с французскими дипломатами в их посольстве, мне так хотелось сказать им что-нибудь антисоветское, выдать все секреты..." Но никаких секретов не было, кроме одного: под видом аспиранта в посольство пришёл — бум! бум! — олух царя небесного. Ну, ещё секрет, как такого олуха приняли в ИМЛИ. Однако и этот секрет французов не интересовал. Но апсирант хаживал и в американское посольство и там "пытался внушить послу, что его русский шофер непременно служит в КГБ". Ну, какой право идеалист! Как будто посол сам не знал, что к чему. И не обязательно было шоферу служить в КГБ, но уж на беседы-то его, конечно, приглашали. А где иначе? А кто по-другому?

НЕНАВИСТЬЮ К СВОЕЙ СТРАНЕ и готовностью принимать от поляков плевки дело не ограничивается. "Что мне Чили? — восклицает твидовый.— Моя ненависть к системе достигла таких степеней, что Альенде в моих глазах был заранее объе..." Тут следует матерщина. Что ни говори, но, увы, это древняя часть родного языка, и обычно она западает людям за пазуху с детства. Но Ерофеев, выросший в мире мерседесов и черной икры, твидовых портков, банкетов и минетов, не мог там узнать её. Он признаётся: "Уже позже я учил мат, как иностранный язык". И выучил плохо, употребляет мат и близкие к нему слова неуклюже, неграмотно, комично, однако очень назойливо, ибо уверен, что это придаёт ему литературную и человеческую значительность. То же самое видим, например, у критика Бенедикта Сарнова, выросшего на пороге Елисеевского магазина и вспоенного томатным соком.

Самое любимое слово Ерофеева мы уже слышали: г..... Но любит он ещё и другие бранные слова, особенно нецезурные, а также их производные. Извините, читатель, но уж парочку примеров его невежества и в сфере непотребства я всё-таки приведу. Есть грубое, но смачное выражение, "как в лужу пёр...ь". Ерофеев пишет здесь "перД...ь". Он знает, что в инфинитиве этого глагола действительно есть буква "д", но ему неведомо, не сказали ни папа-посол, ни мама-послица, что в русском языке иные слова при изменении их формы порой теряют кое-какие буквы. Здесь именно такой случай. Русский язык-то прихотлив, месье, в нём немало трудно объяснимых странностей, их, ясновельможный пан, гуляя по Елисейским полям, как и стоя за рокфором в Елисеевском магазине, постичь невозможно. Не знает французский поляк и того, что иногда для выяснения сомнительной буквы в слове его форму надо изменить так, чтобы на эту букву, на этот слог падало ударение, и потому пишет: "Они нам засИрают мозги..." Ну, образуй существительное от этого глагола, ведь так просто, и всё будет ясно: засеря. Не знает, не понимает, не сечёт. А ведь кончил аспирантуру при ИМЛИ! Написал диссертацию о Достоевском! И этот человек, не осиливший русский мат, лезет к нам со своими размышлизмами о Достоевском, Ницше, Соловьёве, Бердяеве...

Но вот что дальше в прерванной цитате: "Моя ненависть достигла таких степеней, что я пришел в полный восторг от хунты Пиночета, торжества ЦРУ. Мне было приятно, что Альенде убили. Мне было радостно, как завыла Москва". Восторг идеалиста!

И ему "нравится думать" о смерти, об убийстве не только известных ему людей, которых он ненавидит, но и о совершенно неведомых ему, например, — об убийстве молодых дворянок: "Лежу — представляю..."

Если за неистребимый смрад изо рта в конце концов его укокошат, мне не будет приятно, я не возрадуюсь, даже не скажу "Давно бы пора", а его читатели не должны, просто не имеют морального права возмущаться подобным способом очищения атмосферы родины.

Возможно, у Ерофеевых такого свойства радость — фамильная. Отец тоже радовался, когда умер его начальник Вышинский. Он однажды обыграл его в шахматы. И с тех пор, говорит сынок, у министра иностранных дел не было иных забот, как только притеснять папочку, вот и четырехкомнатную квартиру вместо трехкомнатной не давал... Однако, можно ли этому верить или нет, не знаю: ведь так рассказывает сын, а он столько гадостей наговорил даже о своих родителях! Порой, говорит, я видел в них "бешеных собак в смокинге и в длинном вечернем платье".

ОДНАКО НАЧАТЬ САГУ наш польский француз решил со своего рождения, даже раньше — с бабушки по фамилии Рувимова. Еврейка, что ли? Кто знает! Был прекрасный писатель Рувим Фрайерман. Во всяком случае Ерофеев любит поразмышлять об антисемитизме, например, о "традиционном антисемитизме поляков". А когда, говорит, я родился, мать видела вещий сон: привиделся Достоевский! Он сказал ей: "Ты его утопи". Этого идеалист-засранца. Почему она не последовала совету классика, непонятно. Жена советника по культуре могла бы понимать, сколь благотворно это было бы для нашей литературы.

А назвали меня Виктором, говорит, в честь победы. Но это не мешает его душевным порывам такого рода: "Хорошо сражались немцы на море!"... "Хорошо сражались немецкие лётчики!"... "Велики победы арийского солдата! Немцы побеждали с улыбками". Всё верно. Только надо бы добавить, чем кончились великие победы и красивые улыбки. В то же время вот какой патриотизм: "Красная Армия, насилующая каждую немку, мне понятна и даже приятна". Ведь поверить в это и повторять с чужих слов такой вздор может только уж очень сексуально озабоченный внук бабушки Рувимовой.

Потом автор извещает нас: "В детстве я любил врать. Я врал без всякой пользы для себя, просто из любви к вранью". Вообще-то детство его затянулось до шестидесяти с лишним годков, но теперь он врёт совсем не из любви, а из большой пользы для себя. Перестань врать, и его тотчас выставят с телевидения, как выставили в своё время даже Солженицына, уж такого мастодонта вранья, как только он вякнул что-то правдивое против власти.

И он врет напропалую, даже как-то загадочно по тупости врёт: "Именно Запад помог русской революции стать на ноги, окрепнуть, победить в Гражданской войне..." Ну да, если считать, что Деникин, Врангель, Колчак, которым Запад помогал, это русская революция, тогда конечно. Если согласиться, что английские войска высадились в Архангельске, французские — в Одессе, американские и японские — во Владивостоке для того, чтобы разгромить помянутых выше и не помянуты генералов, тогда конечно.

В конце книги Ерофеев рассказывает о давно забытой, но в 1979 году раздутой истории с альманахом "Метрополь". На него надо было тогда же, как говорил Василий Иванович, наплевать и забыть. Но Феликс Кузнецов, руководитель Московского отделения Союза писателей, и Юрий Верченко, оргсекретарь, подняли несусветный шум, как это глупо делалось и в других подобных случаях, что и придавало тараканам значительность ослов.

В своём дневнике я разыскал такую запись:

"8 июля 87 г., 6.15 вечера.

30-го июня я послал Верченко письмо, чтобы восстановили в Союзе Инну Лиснянскую. Она в давней истории с "Метрополем" дала слово, что если кого из-за этого сборника исключат из Союза, то она подаст заявление о выходе. Многие тогда из их компании давали такое слово, но никто не подал заявление о выходе, а она подала. Я сравнил её в письме с мальчиком из баллады Гюго, который отпросился у версальцев проститься с матерью и дал честное слово, что вернется к часу расстрела. Махнув на мальчишку рукой, его отпустили. А он вернулся. Он иначе не мог — дал честное слово! Вот и Лиснянская...

Сейчас Верченко звонил... был прямо-таки нежен и ласков: "Милый..." Даже вроде сказал "Вовочка". Сказал, что, конечно, надо восстановить, но она же сама вышла. Вдруг мы, говорит, пригласим, а она скажет, что не желает.

— Ты, наверно, удивлён, что я за неё прошу. Мы живём с ней рядом на даче, и она рассказала мне всю историю.

— Нет, я не удивляюсь.

Сказал, что и в "Знамени" был напечатан цикл Владимира Корнилова при его содействии — он направил Бакланову. Сказал, пусть она подумает, как лучше сделать.

10 июля. 2.40. Красновидово.

Инна вчера дала мне почитать венок сонетов. Сейчас я зашёл к ним и сказал, что это прекрасные стихи. Разговорились. Она, конечно, оказалась в одиночестве в этом, как пишет, "бутафорском братстве". Ни Андр. Битов, ни Фазиль Искандер, ни Белла Ахмадулина, которые тоже подписали письмо, грозя своим выходом из Союза, этого не сделали.

Белла, говорит, умна, как бес, и подписалась не под общим письмом ("коллективка", которой нас сто лет пугают), а написала отдельно. Этакое, говорит, хитро-сослагательное письмо.

Сказала, что Пастернак говорит о Вознесенском: "Он начинал как мой ученик, а стал учеником Кирсанова". Вознесенский, говорит, это какой-то кошмар нашей поэзии".

Вскоре Лиснянскую в Союзе востановили.

Но вот какой удивительный случай! В поисках приведенных выше записей я в другой тетради натолкнулся на такую:

"28.Х.81. Среда.

Вчера вернулся домой минут без двадцати 12. Таня встретила меня в дверях и залепила пощёчину. И права. И молодец. Был я в книжной лавке на Кузнецком, а потом — в Доме литераторов, пил коньяк, и не один..."

Какая перекличка! Я же только что встретил "адекватный" сюжет позднего возвращения мужика у Ерофеева: "Я пришёл утром домой, пахнущий одеколоном и спермой. Открыл дверь своим ключом. Жена вышла — прокуренная насквозь. Где ты был? В моих вертикальных зрачках кувыркались две девки-сестрички. Жена, не спавшая всю ночь, беспокоясь обо мне, не схватил ли меня КГБ, плача, дала мне по морде. В ответ я ударил. Она упала на пол..."

Один припоздавший мужик, сознавая свою вину, безропотно принял пощечину жены, как заслуженную кару, и признал её правоту. Другой, всю ночь проведя в омуте свального греха, не чувствует за собой никакой вины, на заслуженную пощечину измученной жены, как на оскорбление праведника, отвечает таким ударом кулака, что сбивает её с ног. Кого? Несчастную любящую женщину, мать его детей...

Вот четыре совершенно разных и по возрасту и по всему человека: Фазиль Искандер, Борис Мессерер, Григорий Бакланов и Лев Копелев. Первый "откровенно говорил, что мои рассказы,— признаёт Ерофеев,— своей моральной сомнительностью испортили альманах". Второй, получив их от автора для своей жены Ахмадулиной, сказал, что "если бы ЭТО прочла Белла, она бы перестала со мной дружить". Третий был уверен, что такие рассказы "вообще не имеют никакого отношения к литературе". Четвертый заявил, что "мои рассказы — фашистские". Ведь это слова не Эренбурга, не Кузнецова, не Верченко, а кое в чём довольно близких ему людей.

Ерофеев пишет, что после таких отзывов он "чувствовал себя котом, насравшим на диване". Теперь этот кот развалился на теледиване, занимается тем же самым и чувствует себя творцом "мировых бестселлеров".