Тени западного окна
Тени западного окна
Потерянное или брошенное дитя всегда ищет своих родителей. Ищет иной раз безнадежно, тщетно, то подходя к заветной цели своих поисков, то болезненно теряя ее. Сначала ищет по-детски наивно, пытаясь узнать во встреченных лицах родные черты. Потом — по-взрослому серьезно, роясь в пропыленных, пахнущих мышами архивах различных канцелярий, старательно отыскивая малейшие упоминания о тех, кто мог бы быть его родней. Искорки надежды то вспыхивают, то гаснут, уничтожаемые сырыми ветрами беспросветной жизни.
Ищущий ничего не ведает о тех, кого разыскивает. Может, его потеряли очень добрые, хорошие люди, и встреча с ними станет морем радостных слез, а потом — долгим воспоминанием о годах жизни, которые они без своей вины прожили порознь. Будет взаимное сочувствие и тягостное желание загладить вину разлуки, которую потерянные родители все-таки остро чуют за собой, хоть с чужого взгляда ее вроде как и нет. Они станут делать для чудесно найденного, выросшего в чужих руках отпрыска все мыслимое и немыслимое, но горькое чувство от этого все одно не станет идти на убыль.
А, может, его бросили очень скверные людишки, которые захлопнут дверь перед носом возвращенного потомка, и тогда он навсегда обратится для них в пучок игл ненависти, готовых в любое мгновение пронзить своих предков. Хотя такое, конечно, едва ли случится. За много лет даже крохотные капли раскаяния, скорее всего, проломили-таки камень их злобы, и момент встречи сделается бурлящей рекой их радости о том, что теперь хоть часть вины с них смыта.
Как бы то ни было, момент встречи окажется той золотой точкой, которая вберет в себя не только прежние, но и все последующие годы жизни. Мгновение, которое самоценно, способное вобрать в себя всю жизнь и сделаться ею…
Оно, это мгновение, может никогда и не наступить. И тогда поиски будут идти до самой смерти, даже когда потерянных родителей уже определенно не может быть среди живых. А последний день ищущего окрасится лучиком надежды, что уж на Том Свете, где нет времени и пространства, где окажутся все, кто был разлучен при жизни, он определенно найдет тех, кого всегда искал. Да, в день смерти такого человека всяко будет больше радости, чем горя…
Поиск своего начала заложен в человека, его нельзя отменить и упразднить. Быть может, этим человек и отличается от животных. Но помыслы и чувства зверей нам неведомы, и по-настоящему сравнить себя с ними мы все одно никогда не сможем. А вот про людей можно сказать, что с самого их появления в оторванном от небес мире, возникло и Богоискательство, это стремление отыскать свое небесное начало…
Богоискатель. Старец, уединившийся в пустыне или одиноко простоявший свой век на камне. Он более принадлежит Небесам, чем Земле, он почти бесплотный, сквозь его тело просвечивает Солнце и виден блеск звезд. Людей, которые подойдут к нему, он не прогонит и ни в чем не упрекнет, он даже им поможет мудрым советом или исцелением от земных недугов. Но никогда не скажет им всего, что ведает, и сам для них навсегда останется воплощением небесной тайны, явленной к ним лишь затем, чтобы еще раз показать ее присутствие. Немногие могут пойти вслед за старцем, встать на камень или поселиться где-то в тихой глуши, чтобы не видеть и не знать ничего, кроме Небес, к которым их будет приближать каждый день их жизни.
Большинство же людей живут соприкосновением с пластами материи, или с себе подобными людьми. Их глаза привыкли смотреть в стороны и вниз, но не в небесную синь. Но Божий дух где хочет, там и веет, и Господь есть не только наверху, но — повсюду. Потому и поиск Воли Господней люди совершают повсюду, идя разными путями к одной цели, когда обретая ее, когда — нет, когда находя совсем другое…
Затянутые в железо люди и кони, остро наточенные мечи и копья. Стальная река уже намаялась своей тяжестью, пронеся ее через многие версты и едва не раздавленная ею. В иные дни рыцари едва ли не запекались в жаровнях беспощадных доспехов. Вместо защиты они даровали своим носителям лишь зной да жажду, да кровавые мозоли на плечах и шеях. В иных краях они наоборот, становились ледяными и похищали тепло из плоти, мучая рыцарей зверским холодом. На корабле они грозили утянуть в донный мрак небытия, ведь победить их каменную тяжесть не мог и самый могучий из воинов.
Когда показывались враги, молниеподобные легкие сарацины, и тогда сталь была бесполезна. Да, слабенькие сабли врагов были беспомощны против железнокожих панцирей, но они ведь и не пытались их прорубить. Коварные враги, пренебрегая правилами рыцарского боя, нападали на беззащитный обоз, рубили слуг и оруженосцев. Когда тяжеловесная рыцарская лавина поворачивалась на выручку, дети пустыни бесследно исчезали, словно их впитывал сам родной песок. Рыцарям оставалось лишь пролить слезы о потерянных усердных слугах, да в очередной раз урезать и без того скудный паек.
И вот, дороги пройдены. Много, ох много мучительной пыли набили они под железные шкуры! Но вот уже впереди виднеются стены белого города, который — цель долгих мытарств, пережитого голода и зноя, бессонных ночей. Теперь железо может вымолить прощение у своих хозяев. Город — это не пустыня, в нем никуда не ускачешь, рубиться придется по-настоящему, и тяжелые германские и французские мечи честно встретятся с кривыми саблями.
Припав на колени, воины молились. А немного поодаль так же молились их слуги и оруженосцы. Взгляды рыцарей были остры, как солнечные лучи, на лицах застыла уверенность. Один рывок — и последний глоток из чаши страданий будет испит, долгая дорога завершится, и все нажитые грехи, вольные и невольные, известные и неведомые, разом разлетятся в неведомую пыль. Едва их руки коснутся Гроба Господнего, тут же растворятся все беды, насланные на погрязшую в грехах и невежестве Землю, и откроется лестница, ведущая на самые Небеса. Умершие сделаются живыми, потерянные — обретенными, больные — исцеленными. Только один бросок…
Воин с золотыми крестами на доспехах сидел на камне и задумчиво смотрел в сторону Иерусалима. Он знал, что этот город укреплен лучше любого европейского, а сарацин в нем — раза в три больше, чем его рыцарей. Белизна стен Божьего Града вызывала в нем печаль, он знал, что скоро она станет красной от крови его вассалов, а, может, и от его крови. А там, где не будет красного — там сделается черно от чадливого дыма многих пожаров.
Но уходить — некуда. И не только потому, что оказавшись снова в пустыне, бежавшее войско растеряет измученных коней и умрет от голода. Нет, в этом городе был сокрыт самый смысл жизни многих его предков, невесомые взгляды которых сейчас жгли его кожу, проникая сквозь увесистый панцирь. Зарождение рыцарства, искусство обращения с мечом и копьем, бесчисленные турниры и войны друг с другом — все было лишь для того, чтобы теперь они пришли сюда и узнали Божью волю в самой последней битве. Искусство кузнецов и шорников, молитвы святых и монахов — все сейчас сжалось на острие копий и мечей его воинства. Только теперь можно узнать, угодно ли все это Тому, во имя Кого совершалось вот уже несколько веков — Господу. И, если окажется, что нет, если не взятый город будет горделиво насмехаться над бегущим войском, то… То из такого боя живым лучше не выходить! Готфрид уже это понял, и решил, что будет биться с сарацинами даже если останется один, даже если будет лежать израненным на городской улице, но пронзенная рука еще сможет удержать заветную рукоять меча…
Герцог Готфрид Бульонский, как называли его свои, германцы, или Годфруа Буйонский, как звали своего предводителя рыцари-французы, превратил свою жизнь в дорогу к последнему дню, к дню входа в Град Божий. Его не прельщало богатство, не радовала слава, и от войн, которые то и дело начинали и прекращали его соседи, он всегда держался в стороне. Над ним смеялись, его считали трусом, а он шел на разные уступки, и всегда держал мир. Доставшееся по наследству богатство он потратил, чтоб найти в германских и франкских землях бедных рыцарей, вооружить их и повести за собой. Повести туда, куда не отправился никто из его былых соседей, удерживаемый цепью страха за свою землю, свой дом, свою семью. Возвращаться ему некуда — в родной Лотарингии правит уже другой герцог, его брат. Может, он и примет его домой, но тогда Готфрид навсегда обратится в сгусток позора, которому никогда не будет прощения. Над ним будут нагло посмеиваться рыцари, аккуратно прятать насмешку епископы, и от души хохотать в своих жилищах простолюдины. Нет, этого ему не снести…
И Готфрид ходил на разведку, подставляя свою голову под свистящие с городских стен вражьи стрелы. Скоро он знал в Иерусалимской стене уже каждый камешек, каждую выбоину. И каждая каменная глыба говорила герцогу о безнадежности битвы, о грядущем поражении. Но кроме каменистой материи, сложенной в стены, были еще безбрежные небеса, синева которых казалась самой мудростью. Они ничего не вещали, они пребывали в таинственном безмолвии, но Готфрид знал, что если есть их воля — будет сокрушен любой камень, а если нет — то преградой станет и случайная колючая травинка.
Там, где песок пустыни переходил в песок морского дна, причаливали галеры. На них сновали купцы, шеи которых были украшены крестами. На берег выкатывались бочки с водой и вином, извлекались мешки с провизией. Но, главное, с кораблей спускали тяжелые бревна и доски, которым предстояло сложиться в незаменимые осадные башни. Купцов Готфрид ненавидел, пожалуй, больше, чем сарацин. Называясь христианами и участвуя в самом важном деле христианского мира, они брали за все привозимые товары три, а то и четыре цены, и скоро в их карманы перетекли почти все скудные сбережения герцога. Одно слово — венецианцы, без рыцарей, герцогов и короля живут, в головах ни одного огонька, одна вода наживы. Покарать бы их, да не до Венеции сейчас, и не обойтись пока без купцов этих алчных. А как Иерусалим будет взят — тем более не до них станет…
Все-таки купленные чуть ли не на вес золота бревна и доски сложились-таки в две красавицы-башни. Им суждено первыми глянуть на землю, по которой ступал сам Господь, но которая ныне истоптана ногами неверных. А вслед за взглядом полетят и рои стрел, пучки копий, потоки огненной смолы… Главное только подогнать их к стене.
Сняв увесистые кованые сапоги, воины босиком шли крестным ходом вокруг не сдавшегося города. Небеса наполнились псалмами, и мир казался столь безмятежным, будто город сам собой раскрыл ворота и пустил крестоносцев без битвы. Кто-то из рыцарей безмолвно плакал, вспоминая родные лица и родные земли, кто-то почесывался — одолели вши. Но все они сейчас слились в один крик, в одно слово, которое уже никогда не умолкнет…
Рыцари собирались к бою. Взгромоздившись при помощи оруженосцев на коней, они скакали к расстилавшемуся под стенами града полю, и выстраивались в боевые порядки. Позади рыцарского войска строились пришедшие с разных уголков Европы простолюдины-пехотинцы. Пропел боевой рог.
С волнением смотрели воины на острия своих мечей и копий. Они с младенчества уважали свое оружие, но ныне в их руках было нечто большее. Они сжимали орудия поиска самого Господа, и сами сделались этим орудием. Ощетинившаяся лавина бросилась на городскую стену, но была сметена градом копий, который неожиданно пронесся из нее, как из страшной тучи. Белый камень сделался красным, воины отпрянули, но лишь затем, чтоб собраться и снова ринуться на приступ. Один удар, второй, третий. Будто кто-то бил голой ладонью по острию топора. Город оставался невредимым, но покрывался все новыми и новыми потоками германской и французской крови.
При каждом броске простолюдины, пришедшие вслед за рыцарями, наваливались на непокорные колеса осадных башен, и те продвигались чуть-чуть ближе. Несмотря на важность их работы, проносившиеся мимо рыцари окидывали этих людей презрительным взглядом. Но пехотинцы отвечали лишь еще большим усердием. Ведь в том мире, который откроется за стенами этого города, не будет уже высших и низших, знатных и незнатных, все сделаются едины во Христе, как и были в самом начале. Надо только еще навалиться, толкнуть, продвинуть…
К вечеру облако одуряющего кровавого запаха застыло над городом и равниной. Одна из башен стояла уже вплотную к стене, но войско сильно ослабло, и не могло собрать силы для последнего рывка. Пехотинцы вытирали обильный, кусающий глаза пот, когда с высоты стены на них обрушился шипящий смоляной поток. Обожженные, они отпрянули, стараясь сорвать с себя легкие пехотные доспехи, чтобы как-то унять нестерпимую боль. Но тут же были пришпилены к земле роем копий, выпрыгнувших сверху так же внезапно, как и смола. Башня осталась беззащитной, и ликующие сарацины с воплем принялись спускаться с высоты по сброшенным лестницам. Намерение их было ясно — порубить, разбросать, сжечь ненавистную башню, безмолвный взгляд которой уже окидывал городские улицы.
Готфрид понял, что потеря башни будет означать конец. Пока привезут новые бревна и доски, пока соберут новую башню. А войско будет уже не то, оно сегодня поредело раза в два. И город не будет взят, и Гроб Господень навсегда останется в их руках… Неужто такова Божья Воля?
Готфрид понесся к месту, где сейчас решалась судьба всего мира. Но его опередили. Дикие рыцари, нормандцы, с яростным криком набросились на врага, вдавливая его живьем в землю, размазывая гадкими пятнами по стене, с которой он только что спустился. Меч короля Роберта рассекал их тела, словно нож — спелые груши, и скоро башня оказалась снова в руках крестоносцев. На нее уже поднимались лучники.
Все новые защитники крепости появлялись наверху, но их раз за разом сметали острые стрельчатые стаи. Вот их уже меньше, вот еще меньше…
Готфрид с отрядом спешившихся рыцарей стоял на вершине башни. Сейчас конь бесполезен. Простолюдины уже перебрасывали на стену большой дощатый помост. И вот герцог пошел вперед, на циклопического сарацинского ежа, выставившего ему навстречу свои колючки.
Бой перенесся на стену, а оттуда прыгнул в самый город. Храбрые норманны, воспользовавшись замешательством защитников, проломили ворота, и городские улицы наполнились конским ржанием и звоном тысяч мечей. Обезумевшие сарацины бросались прямо на острие, на верную смерть, силясь дотянуться своими короткими саблями до воинов из другого конца света. Трещали и ломались легкие копья, гнулись о панцири сабли. Не имея пути отхода, толпа арабов сжималась на главной площади, в бессильной ярости размахивая бесполезными саблями. Битва перешла в расправу, и скоро остатки сарацинского войска обратились липкой бесформенной кучей. Крестоносцы растеклись по городу, отмечая дорогу к Господнему Гробу выпотрошенными телами сарацин и евреев.
Все стихло, над взятым городом плыла победа, перемешанная со стонами раненых (разумеется, своих, чужие были безжалостно добиты). Остывающие крестоносцы шагали к Господнему Гробу, по дороге снимая со своих лиц остервенение и заменяя его смирением и покорностью. Вот они уже собрались в молитве, запели псалмы, и с напряженным ожиданием подняли головы к небесам. Чувствовалось, что этот миг был для них важнее, чем вся сегодняшняя битва. Они жаждали чуда, ждали открытия широкой небесной дороги!
Но все оставалось по-прежнему — искалеченный город, груды мертвых тел, которые уже начинали обнюхивать крысы, пустой Господний Гроб, да запертые небеса. Два рыцаря даже бросились с городской стены, рассчитывая взмыть на этой святой земле прямо к облакам, но упали на землю. Единственное чудо, которое с ними случилось — это что оба уцелели и даже не покалечились, не увеличив и без того большое число сегодняшних мертвецов.
Недоумевал и сам герцог. Он задумчиво стоял возле Гроба, и отыскивал глазами в небесах хоть малейшее знамение, хоть крохотную лазейку. Но тщетно. Явившая себя Божья воля исчезла, оставив воинство на улицах просто взятого города.
В только что отвоеванных домах, окруженные своими слугами, стонали раненые. Многие из них даже плакали. Вроде бы, раненым так и положено, но сейчас стона и плача было куда больше, чем где-нибудь в родных землях. Воля Господня не посылала им даже чудесного исцеления, и оттого делалось совсем страшно. Неужели Господь отвернулся от своего земного воинства, и отвернулся навсегда?!
В Иерусалиме победители еще долго ждали. А потом мало-помалу стали организовывать свою жизнь на манер какого-нибудь крошечного европейского королевства. Герцог Готфрид Бульонский прожил всего лишь год, потом его сменили последователи, Иерусалимские короли, приходившие из разных стран Европы. Но власти у них было мало. Отнимали ее многочисленные магистры орденов, да и другие герцоги, для которых король Иерусалимский был просто самым знатным из равных. Хозяйство в королевстве наладить, конечно, не удалось. Своих крестьян не было, бедуины из окрестностей разбежались, да и какая с них дань, с верблюжьих пастухов?! Кормилось оно только лишь подаяниями паломников да Папы.
Весь свой предсмертный год Готфрид больше раздумывал и глядел в небо, чем управлял своим крошечным государством. Он не замечал, что привычных ему суровых воинов здесь становилось все меньше и меньше. Их место занимали грамотеи, старательно собиравшие истлевшие еврейские манускрипты. Они шуршали бумагой, скрипели перьями, переводя древнюю писанину на свои родные языки, составляли новые и новые книги. Говорилось в книгах о толкованиях Ветхого Завета, который в Палестинских краях за много веков изучили до каждой точки, до запятой, до нечаянной помарки, допущенной в самом старом из всех свитков. Казалось, что если залезть в самую глубину писаний, то можно найти и то слово, которое есть сам Господь.
Новый Завет в этих краях никто не знал и не изучал. Давным-давно он был отброшен прочь, в сторону тех народов, откуда ныне пришли завоеватели. Но теперь победители жадно впитывали в себя то, что отброшено не было, что ревностно хранилось только для своих, кто едва появившись на свет уже избран. Потому северные ученые брали старинные пергаменты, как драгоценности, и много раз вчитывались в их строки с чувством, будто собирают золотые самородки или драгоценные каменья. Ведь тайны древних еврейских мудрецов — это не Евангелие, которое в каждой церкви толкует любой приходской священник. Для всех попало, включая бродяг, нищих и разбойников! Стрелы новых мыслей, сваренных из ветхих букв, летели из Иерусалимского Королевства на страны Европы, раня души их народов.
Иерусалимское Королевство скоро пало под натиском сарацинов. Зато Европа остервенело зашуршала пергаментами, писанными и переписанными, переведенными и перепереведенными. Самым знатным ремеслом теперь сделался не огненный труд кузнеца-оружейника, но тихая и чистая работенка писца. Отголоски писаных знаний достигали герцогов и королей, поучая их жизни и правлению над своими народами.
Манускрипты читались и перечитывались монахами, и грехи из тяжелых, сгибающих к земле гирь, обращались в пушинки, которые стало возможным легко сдуть. Ведь обязательно где-то, в каком-то из мудрых сочинений написано, что свершенное тяжкое деяние можно легко оправдать, а, значит, за него никто и не осудит, даже — Всевышний. Ну а если не хочешь читать и раздумывать, если неграмотен, можешь за немного монет купить индульгенцию, и она за тебя сдует греховную пушинку!
Беда, что писаний было много, а толкователей появилось еще больше. Слова мыслителей собирали вокруг себя полуграмотных сторонников, которые уже брались за мечи и копья. Все они не сомневались, что Воля Господня им уже раскрылась. Теперь дело за малым — защитить свое знание о ней от противников и насадить его везде, где только возможно.
* * *
Город утопал во мраке. Глухие улицы были страшны и безлюдны, оттого у случайного путника не могло возникнуть сомнения, что место это — покинуто и проклято. Несомненно, он бы бежал отсюда. На полном скаку он перелез бы Альпы, и ушел бы скорее прочь, хоть в Германию, хоть во Францию. Но нечего делать в этих землях странникам — нет здесь святынь. Нечего искать тут и нищим — все одно никто не подаст, а только изобьют и обсмеют.
Улицы давно не ведали радостей, не было на них шумных праздников, да и просто веселых людей тоже давным-давно не встречалось. На главной площади уныло возвышалась громада собора, плакавшего по тем славным временам, когда он был католическим храмом. Завтра в нем будет говорить свою проповедь тот, кто создал этот неласковый мир.
Сумрачный, уткнувший в седую бороду тоскливые глаза, он взойдет завтра на аналой, и снова скажет о предопределении каждого к Раю или аду, которое Господь вложил в мир в самый день его сотворения. Он расскажет о равнодушном, отвернувшемся Боге, воля которого излита давным-давно. Она входит в каждого из нас в самый миг рождения, и смысл жизни состоит лишь в том, чтобы отыскать ее внутри себя. Воля Всевышнего не молчит, она вопиет, но надо услышать ее глас, и сделать это несложно. Каждая звонкая монета, что задерживается в руках, падает в кошелек, а потом запирается под замок — это звук высшей воли. У кого больше удачи в этом мире — тот будет счастлив и в мире том, радость монетного звона в руке и в кармане — отражение большой радости Рая.
В городе Женеве Господа ищут все, и все стяжают в руках земные богатства, которые — малая толика богатств небесных. А обделенных нечестивцев тут презирают, их с позором изгоняют вон. Так недавно изгнали некогда богатого лесоторговца, который вконец обеднел после двух пожаров на своих складах, вызванных ударом молнии и нерадивостью рабочих. Никто не усомнился, что пожары были следом невидимой руки Божьей, которая щелчком вышибла несчастного из Его царства еще задолго до рождения самого торговца лесом. Только он сам до сей поры об этом не знал…
Наступил рассвет, и люди уныло стекались к соборной площади. Сегодня — суббота, ветхозаветный святой день, который обрел новую святость стараниями хозяина этого города. Вот он — вроде бы скромный и незаметный, вжав голову в плечи, восходит по лестнице в бывший храм. Теперь это — всего лишь молельный дом, а скорее — место слушания одной и той же проповеди.
С малых лет Жан узнал, что сама его жизнь — незаконна, что его самого, вроде бы, и не должно быть на белом свете. Ведь родитель его — епископ, он обещал Всевышнему, что никогда не вступит в брак, что его женой на веки будет церковь. Значит, сам он — застывший во плоти грех, греховная кровь течет в его жилах и от рождения греховное сердце бьется в груди?
Маленький Кальвин просто не мог не протестовать против несправедливости. Ведь он ничем не отличался, скажем, от Пьера, сына мясника или Мишеля, сына сапожника. Но какой-то обет, данный его отцом даже не Богу (ведь, конечно, ангел с посланием ему не являлся), но самым обычным людям, делает Жана каким-то неправильным, стоящим в этом мире где-то ниже других! И Жан рылся в книгах, отыскивая и находя себе оправдание. Отец помогал ему в этом, он приносил ему в большом количестве книги, богатые разными мудрыми словами. Его восхищала мудрость фарисеев, которые могли всегда правильно истолковать Закон, подведя под него любой случай из жизни. Вот бы сделаться им, а не католическим священником, которому сперва приходиться давать много-много обетов, а потом в угоду своей жизни потихоньку их нарушать, и старательно скрывать свое неповиновение…
Но ведь фарисеи происходят из народа, который сам себя объявил избранным, и человек иного племени никогда не станет хранителем Моисеева закона… Избранничество по крови — вещь темная, часто не доказуемая. Подтверждения ему никогда не найдешь в годах своей жизни.
Взрослевший Кальвин проводил дни и ночи за книгами, силясь отыскать желанные слова об Избранничестве. И один раз, на исходе бессонной ночи, когда болезненно истлевал очередной свечной огарок, в одной из книг он обнаружил желанное слово — «Предопределение». Оно перевернуло его сознание, ибо Кальвин понял, что судьба каждого определена задолго до его рождения, Предопределение нельзя изменить, его можно лишь узнать. Оно, конечно, и есть Божья Воля, и если он познает ее в себе, то познает и Бога.
Кальвин решил обращать людей в свою веру. Если она будет принята, значит Жан избранный, если нет — он и в самом деле проклят, что заложено с самого начала миров и никак не связано с клятвопреступлением его отца. Вернее, отцовский грех мог быть заложен точно так же.
Родина не принимала нового учения. С большим трудом Кальвин набрал десяток учеников, и с ними разъезжал по стране, скрываясь от преследования. Здесь оно было чуждо и воинам, и крестьянам, и кузнецам, и гончарам. Один рыцарь, прошедший сквозь каленую сталь нескольких войн, едва не пронзил его кинжалом. Привыкший искать Волю Божью в сражениях, ставя себя на зыбкую линию между жизнью и смертью, он возмутился беспросветным учением до сжатия привычных к бою мускулов. Учителя спасли ученики, закрыв собой от гнева яростного воина, после чего они спешно покинули тот городок.
Исходив свою страну, Жан перешел через горы, в неприступную природную крепость — Швейцарию. Пробираясь сквозь Альпы, он едва не замерз, и озябшим, с дрожащими руками и ногами он вошел в богатый город Женеву, где царил мир даже тогда, когда соседние народы истекали кровью войн. Эта, в прошлом нищая страна, жители которой когда-то служили за мелкие монеты в пехоте всех европейских правителей и бегали за хвостами коней всех рыцарей — своего рода символ слова «Предопределение». Теперь, когда день ото дня росла торговля, когда ручейки товаров стали обращаться в реки, природная крепость стала невзламываемым сундуком, в который каждый купец может спрятать свои деньги. Когда сражения под стенами этой горной страны делались все более зверскими, она смогла торговать на все воюющие стороны, и откладывать у себя звонкую монету. Чужая кровь, страдания раздавленных войной областей здесь отливались золотистым звоном, который с каждым годом делался все громче и громче. Здешний народ трепетно ожидал мудреца, который объяснит наконец, что нет праведных и неправедных путей хождения богатства, ибо золото всегда — одно, а, значит, одинаков и его смысл. Надо только, чтоб сказаны нужные слова были твердо и без сомнений. Чтоб в них все поверили, а, значит, уверовали бы в конце концов, что мысли исходят с самих Небес.
Мудрец пришел туда, где его жаждали, где его слова пролились сладостной влагой. Среди богатых торговцев и ростовщиков он и нашел верных последователей. Ведь удача и неудача в их делах так часто не зависели от ума и таланта, и приходили будто сами собой. Неудача не значила смерть, проигравший мог жить дальше и повторять попытки оспорить волю судьбы. До тех пор, пока не падал духом, как погорелец-лесоторговец. Тогда на него ложилась печать всеобщего проклятия, ибо его признавали проклятым самим Господом.
Жан Кальвин чувствовал себя Избранным. Ведь столько лиц сейчас жадно взирали на него, он был здесь самым уважаемым человеком, город находился в его власти. Он откроет рот, и люди будут глотать его слова, которые он повторил здесь уже много раз, но все равно они звучат для них, как приходящее с Небес Откровение.
Много внемлющих глаз и широко раскрытых ушей, много знаков его избранничества. Но появляются-таки проповедники, снова вещающие о изначальной чистоте людей, на которую те по своей, данной Господом, воле накладывают серые пятна грехов. Снова повторяют слова о милосердии к несчастным, вспоминают Христа, который не брезговал мытарями и блудницами.
Эти люди для учения, конечно, не опасны. Кто будет их слушать в Женеве, вот уже почти век ожидавшей своего пророка и поверившей ему даже прежде, чем он произнес свои слова. Но их появление всякий раз порождает тревогу в сердце самого пророка, и это уже страшно. Конечно, во все, что он сказал за свою жизнь, Кальвин верил каждой капелькой своей души, ведь тому, кто вложил в нее Предопределение, он свою душу и отдал. Но все же при встрече с кем-нибудь из них где-то в самых глубинах, непрозрачных для взгляда внешних людей, начинают все-таки шевелиться какие-то невидимые существа сомнения, которые и выглядывали тоской из его глаз. Ангелы они или демоны — и не поймешь, но лучше, когда их нет. Ведь их шевеления как будто говорят о том, что не нашел Кальвин Бога, как не искал Его на каждом шагу своей жизни.
Потому очередной проповедник, пробравшийся в Женеву сквозь природные преграды, будет завтра казнен на соборной площади. Кальвин сам зачитает приговор, и станет зорко следить за расправой. Рот у обреченного все равно будет крепко завязан, за этим уж проследят, и Жан все равно не услышит ни слова из его уст, как бы тот не стремился их выбросить из тени надвигающейся смерти…
Богатства множились. Они притягивали на свою сторону вроде бы чуждых им воинов, и те завоевывали все новые страны, разражавшиеся, будто обильные тучи, новыми потоками товаров. Они потихоньку привлекали таких же чуждых ученых, и те, прекращая искать Бога в закоулках темной материи, одаривали покупателей новыми машинками и механизмами. К тем народам, которые не взяли учение Кальвина из рук самого учителя, оно пришло позже. Потихоньку, спрятав свое имя и забившись в трюма пароходов, полные заморских товаров. С товарами учение о предопределении и вышло наружу, разбрелось по домам и дворцам, не выдавая своего основателя. В те же страны, куда оно не приплыло на мешках с голландскими тряпками, учение влетело с пушечными ядрами…
* * *
Тяжела вахта на паруснике. Слово «стоять» к ней неприменимо. То и дело приходится лезть по качающимся, зыбким мачтам, а оттуда перелезать на качающиеся под телом реи. Жизнь и смерть сливаются в медленном танце, который длится до тех пор, пока моряк доберется до нужного паруса, не поднимет или не спустит его, после чего вернется обратно на шаткую палубу. Но на этом игра со смертью не кончается. Лютая волна может смыть матросика за борт, и там ему останется надеяться лишь на зоркость своих товарищей. Если они проглядят, если рев стихии заглушит отчаянный вопль, то этот крик станет последним, что издало несчастное тело на этом свете. Потом будет еще несколько часов жуткой, бесполезной борьбы с водяной силой, в ходе которой из тела потихоньку вытечет его жизнь. А потом — стремительное наступление океана, который вольется своей жертве и в легкие, и в сердце…
Кроме бед, уносящих жизнь одного или двух человек, легко может стрястись несчастье, которое сотрет с морщинистого лица моря изящный силуэт парусного кораблика. Он может разбиться о подлые рифы, хитрые морды которых торчат то тут, то там, когда путь идет ближе к берегу. Он может сгореть, может перевернуться, может прохудиться и нахлебаться воды. Да мало ли чего может стрястись на море, ведь недаром еще в давние времена затруднялись, к кому отнести странствующих по морю — к живым или к мертвым?!
А если еще добавить морскую болезнь, стойких к которой не больше, чем гениев в любой другой человеческой деятельности? В лучшем случае — один уникум на корабле найдется, а обычно — ни одного. С вывернутыми наизнанку кишками и отдыхать-то не очень весело, а что как работать, на ту же мачту лезть, поднимать неподъемный парус?
Бывает, что на исходе оказывается пресная вода. Тогда остатки драгоценной влаги приходится разбавлять тем, что плещется за бортом, и полученное питье делается гадким на вкус и недобрым для здоровья. Но что делать?! Еще быстрее обычно к концу подходят запасы провизии, остаются лишь покусанные крысами сухари, от которых начинается беспощадный понос, быстро растворяющий остатки сил тела и духа.
В иное плавание и матросов не найти, их приходится завлекать обманом — напаивать в портовых кабаках и бесчувственных тащить на борт, чтоб очухались они только в открытом море, откуда бежать — некуда. Иногда матросов набирают из каторжников — обмен неволи решетчатой камеры на несвободу качающейся палубы. Обычно среди них добровольцев много — на корабле свободы чуть побольше, можно на вольную воду посмотреть, свободных рыб и радостных птиц…
Зато несчастнейшими людьми становятся капитан и его помощники. Их участь и так незавидна, ведь кроме разделения с матросами всех тягот морской дороги, начальникам приходится трепетно слушать каждый шорох, каждое случайное слово, оброненное кем-то из матросов. Что если замышляется бунт, который морским волкам будет стоить самой жизни? Людская стихия, что не говори, сильнее морской, а если в команде есть бывшие каторжники, тут хоть превращайся в большой глаз и большое ухо, чтоб все видеть и слышать!
В этом плавании все было именно так. Палубные доски кораблей пропитались кровью разбившихся насмерть моряков так, что их было уже не отмыть. Кончилась еда, почти кончилась вода, и на обед шли вываренные в морской воде кожаные снасти, после заглатывания которых казалось, будто съел нож. Все три корабля сильно текли, они словно рыдали солеными морскими слезами, только не наружу, а внутрь, и треть экипажа только и делала, что крутила помпы. Все три команды были набраны почти из одних только каторжников, которым король простил их преступления, а священник отпустил грехи прошлые и будущие. Потому рассуждения о бунте происходили без ложной утайке, везде где только можно. К этим разговорам капитаны уже привыкли и не придавали им значения. Чего бунтовать, если обратный путь будет все равно означать верную смерть — припасы-то кончились? На пиратский промысел в этих неизведанных водах нечего и рассчитывать — в них затерялось всего три деревянные пылинки Европы, и больше — ни одного корабля на тысячи миль вокруг. Едва ли капитаны, которые бунтовщики выдвинут им на смену из своих рядов, придумают что-нибудь лучшее, чем то, что осталось единственно возможным — продолжать путь, надеясь на чудо.
Самое страшное в этом плавании было то, что оно не имело цели. Вернее, его цель была упрятана в сознании главного, который не выходил из своей каюты. По ночам там горела свечка, шуршали какие-то бумаги, скрипело перо. Но никто из матросов, даже грамотный (а такой был один) не мог прочитать таинственные мысли, в которых пряталась его судьба.
Носитель мало кому известного в те времена имени, Христофор Колумб, склонился над картой, где призрачной штриховкой была нанесена земля по другую сторону Океана. Странно, если верить карте, они уже давно идут по суше. По сухо яко по воде…
Родился Христофор в Генуе, городе туго набитым разнообразными товарами, купцами и моряками. Многое из того, что было в диковинку в других уголках света, в этом городе находилось с избытком. Просто гуляя по Генуе и собирая потерянные монеты, можно было набрать их столько, что сделаться богачом. Конечно, не по Генуэзским меркам, но, к примеру, по польским.
Христофор выведал о всех странах, какие есть на белом свете, обо всех чудесах и диковинках. Но помня, что его имя означает — несущий Христа, он выспрашивал, нет ли где-нибудь такой земли, где можно встретить Бога. Собеседники обычно не любили этот вопрос, и вместо ответа принимались опять рассказывать про огнедышащих чудищ да морских чертей. Но это Колумбу было не интересно, обо все этом он слышал уже много-много раз.
Но однажды он встретил старого купца, который всерьез поведал о земле, куда он сам так и не добрался, но где побывал кто-то, с кем дружил его отец. На той земле он увидел много золота, которое устилало самый берег, отчего тот горел, подобно солнцу, и путешественник сперва решил, что попал на самое солнце. Но после осмотрелся, и понял, что здесь самый свет застывает и делается золотом, оттого его так и много. Кто же властен над чистым светом, в силах приковывать его к земле, как ни сам Господь?!
Конечно, Христофор тут же не вытерпел, и, перебив почтенного купца, крикнул «Видел он Господа?!»
Тут его ждало разочарование. Конечно, более всего на свете тот купец хотел увидеть Бога, но встречу с Господом он решил отложить на потом, а сперва собрался наполнить золотом свой корабль. Это он сделал с успехом, и когда последний слиток, больше которого корабль бы не поднял, лег в трюм, поднялся сильный ветер, унесший купеческий галеас в открытое море. Вернуться не получилось, ибо тайная земля словно перестала к себе подпускать. Хоть с купцом были и опытные моряки, но совладать с жесточайшими ветрами и чудесно изменившими направление морскими течениями они были не в силах. Вернулся жадный купец в глубокой печали, ибо он не сомневался, что за жадность теперь попадет в ад. Хотел все золото бедным раздать, да не успел — исчез в неизвестном направлении. Поговаривают, будто от разбогатевшего и как будто впавшего в безумие отца избавились родные дети. Чтоб золотишко не потерять…
С той поры Христофор не мог думать ни о чем, кроме таинственной земли. Целые дни и ночи он пропитывался пылью древних манускриптов, которые правдами и неправдами доставал у купцов. Он хватал каждую пылинку знаний о потаенной земле, в которую попасть живым — редчайшее и величайшее везение, говорившее об особенной Божьей милости. Удача ему улыбнулась, и в конце концов в руки легла карта с начерченной на ней землей-призраком. Как он целовал ее, как ласкал! Будто самую любимую женщину. И на ней он давал обет противиться жадности, и не смотреть на золото, что будет манить прямо из-под ног, а идти вперед, к самому высшему счастью. Он знал, что так оно и будет, ведь он же все-таки Христофор, Христоносец!
Колумб взялся за дело. Он рассчитал время, необходимое для достижение тайной земли, и с радостью убедился, что до нее можно доплыть живым. Потом взялся за постижение морского дела, которое он осваивал на кораблях своего отца. На них же он узнавал известную часть Океана, которая была описана в географических трактатах, и по которой не боялись ходить самые смелые из купцов.
Вот уже все было готово, и можно было отправиться в смертельно опасный путь. Но выяснилось, что никто из генуэзских моряков не рискнет плыть через океан. Ведь здесь все мыслили не иначе, как простым отношением риска и прибыли, и кто же пойдет туда, где опасность бесконечно велика, а о доходе вообще не идет речи? Нет, здесь нужны другие люди, которые свою жизнь могут оценить в ничто, а цель, к которой лежит их путь — во все. Такими людьми могут быть лишь воины. Искать их надо в стране, народ которой много и тяжело воевал…
Так Колумб и оказался в Испании. Но и в Испании ему пришлось скрыть истинную цель своего пути, придумав историю о походе в Индию вокруг света. Освободившаяся от арабских оков Испания в те годы жаждала простора, но найти его на континенте не могла. Слишком много людей, умевших воевать и любивших войну, ходило по испанским землям, которых для них было мало, а направляться в боевой поход было некуда. За Пиренеями лежала сильная Франция, война с которой ничем хорошим для Испании бы не закончилась, а больше соседей у нее и не было. Потому единственным оставшимся пространством, где могли разгуляться идальго был океан и все, что скрывается за ним.
Долгие годы уговоров и переговоров в конце концов прошли, и перед путешественником выросли три красавца-парусника, которым суждено пронзить самую страшную из всех преград, что есть на Земле. Колумб на них надеялся, он в них верил, ведь прежде чем оказаться сколоченными из дерева, эти корабли сперва сложились из его мыслей и мечтаний…
Конечно, все пошло не так, как замышлял мореплаватель. Поход вышел дольше его расчетов, и к его концу мореплаватели лишились еды и воды. Там, где должна уже была начаться земная твердь — плескались равнодушные волны, а потаенная земля будто нырнула в их глубину. Единственное, на что теперь мог надеяться Колумб — так это на то, что разъяренные близкой смертью матросы убьют его первым, и ему придется меньше мучиться, чем оставшимся в живых.
Но на самой глубине уныния он увидел белое пятнышко, промелькнувшее возле окна каюты. Чайка? Высунулся, посмотрел по сторонам. Точно — чайка! Она хоть и морская птица, но без тверди жить не может, надо же ей птенцов где-то выводить! Значит, земля — близко!
Три последующих дня Колумб не смыкая глаз ходил кругами по каюте, и когда услышал раздавший на марсе крик впередсмотрящего «Земля», то сил у него хватило лишь на то, чтобы упасть и заснуть. Во сне он видел пылающие кресты, а матросы, капитан и прочие начальники, позабыв былые обиды, обнялись и плясали на верхней палубе.
Земля стала уже хорошо различимой, и с каждым мгновением она все росла и росла. Вот уже видны диковинные деревья. На ней зелено, очень зелено… Каждая частичка того, что было Христофором Колумбом, рвалась сейчас туда, к зеленым кущам, которые, конечно, были райскими. Он понимал, что сердце каждого матроса сейчас тоже рвется туда, да и капитаны в этом чувстве — не исключение. Но, что поделать, всем сразу на берег — нельзя, как бы туда не тянуло. Капитанам придется остаться всем, а матросы пусть тянут жребий. Для проигравших у него приготовлено маленькое утешение — хорошо спрятанный запасец вина, о котором знал только он и берег его специально для встречи с таинственной и святой землей. Вот встреча и состоялась!
Его же никто не осудит, если он сойдет первым. И Колумб вскочил на первую шлюпку, которая отваливала от борта парусника в сторону явленной земли. Ветра с ними не спорили, течения не мешались, и Христофор чуял в этом хороший знак. Еще десять гребков, пять, три… Сердце металось, зажатое в узкую щель груди.
Вот и берег. Песчаный, вроде того, что и в Испании, и в родной Генуе. Неужели за ним что-то сокрыто, чего нет там, откуда деревянные тела кораблей начали свой путь?!
Путники молча прошли сквозь заросли неизвестных растений. Дальше рос густой кустарник, за которым торчало нечто неожиданное. Похоже, это были крыши человеческих жилищ. Переглянувшись, моряки пошли вперед, хотя их ноги и тряслись — ни то от волнения, ни то от долгой привычки ступать лишь по зыбкой палубе.
Неожиданно уши заложило от резкого крика, а так как людей не было видно, то казалось, будто орут сами небеса. У Колумба подкосились ноги, то же самое случилось и с его спутниками. Большие силы потребовались для того, чтобы остаться стоять, и при том оставлять глаза широко раскрытыми. Вскоре появились люди. Смуглые, с немного раскосыми глазами, они походили на обитателей земель, которые лежат дальше Руси, и в которых мало кто их генуэзцев бывал — там нет моря. Но кто-то все-таки описал похожего человека, хотя края здесь, конечно, были не те. Ведь пришли Колумб и его спутники сюда как раз по морю!
Описывать их потрясение бесполезно, ведь оно произошло на Земле всего один раз, и больше ничего подобного нигде и никогда не случалось. Причем, ужас охватил обе стороны. Незнакомцы, разом прекратив свои крики на непонятном, ни на что не похожем языке, неожиданно рухнули на колени, склонили головы и закрыли глаза. Все стихло, лишь шумели волны близкого моря, к которым привыкли и моряки и непонятные местные люди, оттого их вечный шепот никто не слышал, по ушам гуляла звонкая тишина.
Если бы Колумб и его спутники могли заглянуть сейчас в души здешних обитателей и посмотреть сами на себя сквозь их глаза… Сегодня сбывалось давно сказанное, сегодня в человеческой плоти к ним явился Господь! Они Его узнали, ведь все сошлось со словами давнего Пророка. Его кожа — белая, глаза — голубые, приплыл он из-за моря на большой рыбе… Только ему неведомы слова их языка, об этом не сказано, но кому не знать, что писанное всегда не похоже на свершающееся!
Туземцы стояли на коленях, ибо никто из них, даже местный жрец, не знали, что им делать дальше. Как встречать своего Господа во плоти и его свиту?! Как Его не прогневать? Совершить обильные жертвоприношения, отобрав у самих себя последнее? Но ведь их совершают для Небес, а как быть, если Он спустился?! Принять, просто как путника, сделать вид, будто не узнали? Или как дорогого гостя, но — человека?! Ведь он же не зря в человека воплотился?! В чем смысл Его воплощения, что принесет народу Его Явление?!!
Колумб, успокоившись от дрожи, смотрел на голые спины коленопреклоненных. Неожиданно поведение аборигенов ему стало не нравиться. Ведь если они склоняют колени перед ними, если кланяются им, как богам, значит в их земле не найти Бога! Значит, весь их тяжкий, суровый путь был просто дорогой к новой земле, но не дорогой на встречу с Самим Господом!
Молчание длилось, и вместе с ним наполнялся пузырь недовольства в душе Колумба. Он уже роптал на свое имя, в котором чувствовал теперь издевку. Ведь он, Христофор, отдал свою жизнь исканию Христа, а нашел просто землю, населенную неумными дикарями, готовыми поклониться первому встречному как своему идолу! Колумб махнул спутникам рукой, и не обращая внимания на продолжавших свой поклон аборигенов, указал им дорогу в деревню.
Золота и в самом деле было много, даже очень. Везде попадались то солнечно блестящие сосуды для воды, то такая же драгоценная кухонная утварь, то какие-то безделушки. Колумб видел, как у матросов, еще несколько дней назад смиренно молившихся о даровании им жизни, в глазах загорались маленькие пожары. Наверное, ребята сейчас вспомнили о том что все они — былые разбойники, и за одно мгновение перевоплотились в них. Много ли надо человеку сил и времени, чтоб изменить себя до основания?
Моряки вопросительно смотрели на своего предводителя. Они ожидали от него взмаха руки или какого-нибудь еще знака согласия. Мысль о разбое, за который их никогда и никто не накажет (разумеется — на Земле, все их мысли о Небе растворились при первом взгляде на дорогой металл), превратила их во что-то похожее на ртутные капли.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.