3.4. Северославия
3.4. Северославия
В крушеньях царств, в самосожженьях зла
Душа народов плавилась и крепла:
России нет — она себя сожгла,
Но Славия воссветится из пепла!
Максимилиан Волошин
Имя, данное при посвящении, человеку не принадлежит. Это категория метафизическая — знак открываемой сущности, нить из времени в вечность, из мира в миф. Это знают все носители новых имен — христиане и язычники, революционеры и разведчики, поэты и неформалы. Есть у них конечно и обычные имена, «как у людей» — но пользуются они ими лишь вынужденно, на общепринятом языке случайных видимостей…
«Реальность» того или иного посвящения обсуждать смысла нет — это вопрос веры, неразрешимый извне. Но главное, с чем, наверное, согласятся представители любой традиции — обретение нового имени оказывает колоссальное трансформирующее влияние на личность неофита. У него меняется психология, образ мысли, стиль жизни… И напротив — утрата или забвение нового имени обрывает эту сакральную нить, возвращает человека в профанический мир «паспортных данных».
Аналогично — и с именем той или иной страны. Его перемена влечет за собой глубокую трансформацию национального менталитета. Имя, возникающее в результате такого «посвящения», сменяет этническое самоназвание и становится символом глобальной исторической миссии. Владычица Морей, Новый Свет, Третий Рейх — именно такие символы. Таким же именем-символом был и Советский Союз — название страны, взявшей на себя миссию глобального построения коммунизма. Оценивать этот опыт можно как угодно, но любой непредвзятый исследователь непременно отметит резкий контраст между менталитетом «советского народа», ощущавшего себя субъектом мировой истории, и уровнем мышления сменивших его «дорогих россиян».
Хотя с 1917 года Россия существовала чисто «метафорически» — как и Византия после 1453-го. Извне конечно можно было по-прежнему именовать Стамбул Константинополем или Царьградом, но это была уже совершенно другая цивилизация. В ХХ веке Россия аналогичным образом превратилась в СССР. А поскольку история не знает буквальных реставраций, то попытка в 90-е годы «превратить ее обратно» не могла быть ничем иным, кроме пародии. Бывшие коммунисты, занявшиеся «возрождением России», лишь заставили воспринимать ее прежний герб как жертву биологической мутации.
Но почему же Россия не может называться просто Россией, безо всяких «новых имен»? По инерции, конечно, может, но это инерция мавзолея, непрерывная «борьба с распадом». Сегодня мы имеем дело не с кризисом «российской государственности» — ее нет с 1917 года, есть лишь сместившийся в архаику осколок советской. Но — с кризисом самой «российской идеи» как таковой, которая исторически складывалась на основе Орды и Московского царства. Она фактически уже исчерпала саму себя, отказавшись от всякого исторического творчествав пользу самоцельного удержания и укрепления существующего порядка. Но в сущности, в ней этого творчества никогда и не было — за исключением Петровской эпохи. Все остальное время она лишь сочиняла всевозможные изоляционистские и охранительные идеологии. А для творения истории необходима утопия.
Русь как трансисторический код (? 3–1) может проявиться лишь в новой утопической цивилизации с новым именем. Относительно недавний и близкий опыт создания такой цивилизации есть — у европейских славян. Знакомство с этим опытом и его уроками представляется нам не просто поучительным, но и провиденциальным.
* * *
Югославский проект был абсолютно трансцендентен истории, которая разметала южных славян по разным конфессиям и противопоставила родственные народы друг другу. Сербы и черногорцы веками пребывали под духовным влиянием Византии, тогда как хорваты и словенцы — Ватикана. О необходимости преодоления этого раскола славянской культуры говорили многие выдающиеся люди с обеих сторон. Ярче всех, пожалуй, высказался известный хорватский писатель и путешественник XVII века Юрий Крижанич:
Мы должны хранить то, что приняли, но до ссор греческих и римских нам дела нет; пусть патриарх и папа хоть в бороды вцепятся за свое первенство, а мы не должны из-за них вести между собой раздоры.
Практическое преодоление раскола началось в конце Первой мировой войны с возникновением Югославянского комитета, созданного сербскими, хорватскими и словенскими общественными деятелями. Химерическая Австро-Венгерская империя, тиранившая южных славян, рухнула, но мир не стал более безопасным. И в переломном для российской истории 1917 году на греческом острове Корфу произошло не менее знаковое событие: сербский премьер Никола Пашич, хорват Анте Трумбич и словенец Антон Корошец подписали Декларацию о создании единого Королевства славянских наций Южной Европы. В 1918-м оно было провозглашено официально, а в 1929-м получило новое имя — Югославия.
Уникальность этого объединительного проекта состояла в том, что он впервые не предусматривал никакой конфессиональной унификации (к чему стремился православный прозелитизм Москвы и католический Рима и Польши), но был нацелен на создание новой общеславянской цивилизации. Обращение к единству культурных и языковых истоков, к общей южнославянской мифологии и совместной европейской политике существенно смягчало конфессиональные противоречия.
Южное славянство, сумев породить свой собственный цивилизационный проект, из постоянного объекта влияния извне стало самостоятельным субъектом истории, фактически — аналогом «романо-германской цивилизации», столь же конфессионально двойственной (католически-протестантской), но при этом считающейся общей культурной матрицей народов Западной Европы. В синтезе этой новой славянской цивилизации, преодолевшей конфессиональные барьеры, состоял колоссальный исторический вклад балканских народов в мировое развитие славянской культуры, которая как раз тогда в стране, считавшейся ее «главным защитником», изводилась под корень. Центр мирового славянства в 20-е годы ХХ века фактически переместился в Югославию — и неслучайно, что множество русских эмигрантов нашли себе самый добрый и надежный приют именно там.
Если выйти за рамки привычных клише, можно воспринять югославскую цивилизацию как «зеркальное отражение» западноевропейской. Если Сербия — это «Франция» славянского мира, то Хорватия — «Германия», а Словения — «Англия». (Это странное «отражение» можно прослеживать сколь угодно глубоко — например, аналогом ирландских католиков, отрезанных от Рима протестантской Англией, здесь будут обитающие на крайнем западе славянского мира, в итало-австрийских Альпах, православные словенцы — белокраинцы.) Такое сопоставление, при всей его условности, дает однако весьма наглядную картину культурного многообразия славянского мира, ничуть не уступающего западноевропейскому.
Возникновение Югославии означало появление Славянской Европы — исторически родственной, но мультикультурной и полицентричной цивилизации. Это было первое воплощение доктрины «славянской взаимности», которая творчески и теоретически разрабатывалась с XIX века в основном чешскими и словацкими мыслителями (Ян Коллар, Людевит Штур, Павел-Йозеф Шафарик и др.), пытавшимися найти формулу исторического примирения раздиравшего славянский мир православно-католического конфликта, избавить братские народы от роли заложников этой межконфессиональной войны.
И когда Югославия была создана, разумеется, что у такого масштабного проекта нашлись жесткие критики — в основном это были узкие националисты того или иного народа, что, однако, странным образом совмещалось с их откровенным обслуживанием интересов какой-нибудь крупной зарубежной державы в ущерб общеславянским. (Такое поведение на литературном языке иногда и называется «геополитикой»). В основном речь шла о Германии, обретавшей в 30-е годы доминирующее значение в Европе. Хотя у славян, которые помнили историю, вроде бы не было поводов для особых симпатий к германцам — с тех пор, как те еще в XII веке уничтожили прообраз такой общеславянской цивилизации — Полабские княжества, и насильственно онемечили их население — лужицких сербов, бодричей и лютичей. Их столицы назывались Липск и Драждяна, но мы теперь знаем их по «ремейкам» — а-ля Любляна/Лайбах.
Однако если германофилия хорватов — явление достаточно традиционное, имеющее массу историко-культурных обоснований, то удивительно, что в 30-е годы она порой захлестывала и сербских национал-радикалов, и даже докатилась до 90-х, эпохи полного распада Югославского проекта. Так, по версии современного идеолога сербского национализма Драгоша Калаича, Югославия была создана масонами и атлантистами в противовес Германии, и поэтому ее развал «можно рассматривать как своего рода следствие торжества правды над этим неправедным и искусственным образованием».
Высшей степенью «торжества правды» по этой логике, видимо, стала бомбардировка упрямых белградских масонов в 1999 году истинными арийцами Клинтоном и Олбрайт!
Именно в силу нарастания таких узкоэтнических настроений, подхлестнутых германской оккупацией в 1941-м, становление некоммунистического Югославского проекта было прервано. И во время войны югославянская цивилизация вновь распалась на отдельные этносы — произошло возвращение «профанических имен»… Возникли этнически чистые (по терминологии Калаича, надо полагать, «праведные и естественные»), одинаково прогерманские государства — Хорватия и Сербия, а их боевые отряды (усташи и четники) развязали невиданный взаимный геноцид, которому поражались даже нацисты — документально зафиксированы случаи, когда им приходилось выступать между ними в качестве аналога «голубых касок ООН». Общее славянское происхождение и один язык перестали быть препятствием для этой, сугубо конфессиональной вражды. Националисты обеих сторон проклинали Югославский проект как «утопию» — но взамен его добились лишь самой кровавой антиутопии, которая когда-либо была на Балканах. Позднее христианство (? 2–6), в облике обеих враждующих конфессий, продемонстрировало на Балканах свое настоящее лицо, став единственным оправданием их небывалой взаимной ненависти…
В условиях тотальной межнациональной войны утопический Югославский проект был преемствован партизанами Антифашистского веча народного освобождения Югославии, руководил которым лидер коммунистов Иосип Броз. (Это личное лидерство, кстати, поначалу вызывало сомнения, и его партийное новое имя порою расшифровывали как аббревиатуру — Третья Интернациональная Террористическая Организация.) Тито был единственным из главнокомандующих Второй мировой войны, кто вступил в нее без регулярной армии (государственная разбежалась по национальным уделам) — но за 2–3 года его армией стал почти миллион партизан всех южнославянских наций, вроде бы навсегда стравленных националистической пропагандой (загадка южнославянского менталитета!). Это была самая мощная армия сопротивления в европейских странах, превосходящая и по количеству, и по «науке побеждать» даже англо-американские десанты, и потому вызывавшая наибольшую панику и беспокойство у оккупантов. Партизаны Тито освободили свою страну практически самостоятельно, и изо всех стран Восточной Европы Югославия была единственной, в которой коммунисты победили в результате народной поддержки, а не потому, что пришла советская армия. Именно в этом кроются истоки вспыхнувшей позже «битвы двух Иосифов». А также то, что в титовской Югославии слово «партизан» всегда было более популярным, чем «коммунист».
Таким образом, возникла «вторая Югославия» — только уже в новой, социалистической форме, предусматривавшей жесткие репрессии против любых «проявлений национализма». Но, видимо, только таким образом можно было укротить разбушевавшиеся во время войны этнические стихии, грозившие южным славянам тотальным взаимоистреблением. Позже, в 60-70-е годы этот проект существенно смягчился и обрел довольно гармоничную форму федерации шести равноправных республик, премьеры которой назначались по принципу ротации. В «Союзе республик свободных» такого не было никогда. А в Югославии этот закон соблюдался еще 10 лет после смерти Тито…
Конфликт Тито со Сталиным — это было столкновение утопии и идеологии. Тито еще в 1944 году заявил советскому вождю: «Прежде всего мы хотим сильной и независимой Югославии, построенной на демократических принципах». У Сталина же были на этот счет другие планы — и от «братьев-славян» постепенно, но все более настойчиво стали требовать буквального следования советским стандартам в политике и экономике. И даже создания «Балканской федерации» — южноевропейского аналога СССР. Поначалу югославы даже сами продвигали эту идею, пока вдруг не осознали, что шаг за шагом утрачивают свою с таким трудом и кровью завоеванную свободу, а требования и приказы Кремля становятся все жестче и ультимативнее. Наконец, когда Югославия оказалась перед угрозой полной потери своего национального суверенитета, Тито с соратниками нашли в себе смелость отвергнуть крепкие объятия «старшего брата». Для мировых наблюдателей это было невообразимым нонсенсом — самый ближайший европейский союзник СССР посмел не просто ослушаться всесильного Сталина, но и заявить, что тот, в угоду своим великодержавным амбициям, предал идеалы коммунистического интернационализма. И постепенно эти, поначалу сугубо идейные, разногласия внутри коммунистического движения переросли в острейшее политическое противостояние, оказавшееся даже сильнее, чем между коммунистами и антикоммунистами!
И хотя разрыв с СССР, своим главным «братом по оружию», не был выбором Тито, ему для сохранения независимости Югославии пришлось останавливать «евразийскую» экспансию Сталина. Иначе бы его не поняли свои же партизаны. А служившие и работавшие после войны в СССР югославы уже ставились перед выбором — либо присягать Сталину, либо отправляться в сибирские лагеря. И ответ мог быть только зеркальным — в 1949-53 годах на адриатическом острове Голи Оток существовал лагерь для сталинистов. Югославские коммунисты называли их «москвичами». За что и получили в советской прессе стабильное клеймо «фашистов».
Вообще же, личность Тито полна таких парадоксов, что неудивительно его неприятие и западными, и восточными догматиками. Западные либералы привычно упрекали его в «авторитаризме» — но почему-то напрочь забывали оглянуться и увидеть, что в те же 50-60-е годы западными странами также управляли далеко не «голуби», продолжались колониальные войны, молодежи навязывались архаичные принципы жизни, что в конце концов и вылилось в «бунт» 1968 года.[73] Советские идеологи, напротив, обвиняли Тито в «отступлении от социализма» — хотя именно он единственным в «соцлагере» воплотил именно социалистические, по Марксу, принципы коллективного самоуправления предприятий, экономической децентрализации и даже частного землевладения для крестьян. До такого в СССР не дошла не только горбачевская «перестройка», но и позднейшие российские «реформаторы»…
Политика Тито, несмотря на его разрыв со Сталиным и налаживание отношений с Западом, тем не менее не привела ко вступлению Югославии в НАТО. Вождь югославских партизан упорно отказывался от этого не раз предлагавшегося ему выбора, заявляя, что «в случае новой европейской войны мы поддержим обороняющихся». Казалось бы, Югославии грозила полная политическая изоляция в условиях начавшегося в Европе складывания двух противостоящих блоков. Однако дипломатический талант Тито обнаружил совершенно неожиданное «третье решение», ставшее, наверное, важнейшим вкладом этой личности в политическую историю ХХ века, и поднявшее мировое значение Югославии на небывалую высоту. Вместе с лидерами Индии и Египта, Неру и Насером, Тито стал соучредителем Движения Неприсоединения. Это было важнейшее событие — в мировую политику вошли недавние колонии, которые до этого никто не рассматривал в качестве «серьезных игроков», но заставили считаться с собой лидеров обоих блоков. Именно это альтернативное международное Движение, защищавшее интересы народов, а не идеологий, можно считать предтечей современного альтерглобализма. (? 1–7)
Воплощенная утопия Тито состояла в том, что ему, в условиях жесткого двуполярного мира, удалось создать уникальную, реально независимую и экономически развитую европейскую страну, которая могла себе позволить свободу одновременно выступать против советского вторжения в Чехословакию и американской агрессии во Вьетнаме. При этом там кипела бурная интеллектуальная и культурная жизнь, формировались новые поколения, гордо именовавшие себя «югославами» — не забывая о своих этнических корнях, но и не замыкаясь в них, а мысля совершенно глобально. Критериев для понимания такой политики тогда просто не находилось. А международному авторитету Югославии в 60-70-е годы завидовали другие европейские страны по обе стороны «железного занавеса».
Главная причина трагического крушения Югославского проекта в 80-90-е годы — утрата той самой интегральной субъектности, которая когда-то и вызвала его к жизни. Эта субъектность не сводилась к личности Тито — в последние десятилетия ее выражали миллионы южных славян, определявшие свою национальную принадлежность как «югославы». Особенно глубоко ее чувствовали люди стратегического и творческого мышления, экономисты и дипломаты, деятели науки и культуры, все те, кто и обеспечивал высокий международный статус Югославии. Вся эта элита оказалась просто «лишней» в условиях нового внутреннего раскола на «Великую Сербию», «Великую Хорватию» и т. д., где это «величие» сводилось к сугубо этническим категориям. Вновь началось массовое и зачастую насильственное переселение людей по «своим» национальным республикам. Это регрессивное упрощение означало утрату южными славянами своего нового имени, их историческую самопрофанацию.
Корни этого события состоят в том, что официальная идеология «Братства и Единства» стала противоречить самому этому братству и единству в реальности. Братские чувства возникают только между самими братьями, их нельзя навязать со стороны. Единство без уникальности его элементов вырождается в единообразие. Официальная же идеология, механически затвердившая это «братство и единство», тем самым начисто выхолостила его, перестав различать самих «братьев». Вышло в точности по Мангейму (? 1–2): живая утопия, некогда объединившая южных славян искренней волей к созданию общей цивилизации, превратилась в абстрактную идеологию, «не достигающую реализации своего содержания». Содержанием здесь явилась бы «цветущая сложность»[74] всех национальных культур, а ее подменили упрощенной схемой, «общим знаменателем», который все более стремился к нулю…
Наиболее подавленными такой политикой себя чувствовали сербы, самая крупная нация в Югославии, которая, однако, не имела достойных возможностей культурного самовыражения, поскольку ее представители, при углублении в свою национальную традицию, неизменно обвинялись официальными идеологами в «шовинизме». Такое целенаправленное подавление сербской культуры официальным «интернационализмом» после его исчезновения породило сверхмощный национальный ответ. Однако трагический парадокс состоял в том, что именно это «национальное возрождение» явилось основным фактором разрушения всей Югославской цивилизации.
Это «возрождение» действительно вскоре обрело шовинистические черты — отвергая югославский коммунистический интернационализм, радикальные сербские деятели желали, тем не менее, удержать за собой всю территорию Югославии, объявив в 1991 году хорватов и словенцев «сепаратистами». Но фактически это было уже не «подавление сепаратизма», поскольку официальная белградская пропаганда уже вещала не о «многонациональной Югославии», а о «Великой Сербии», в которой эти республики никогда не состояли. Некогда многонациональная Югославская народная армия стала чисто сербской, и, предав свои освободительные антифашистские традиции, обрушилась с карательной агрессией на Словению и особенно Хорватию, невзирая на жертвы и культурные памятники — так, длительной осаде и артиллерийским обстрелам подвергся знаменитый средневековый Дубровник, «славянские Афины». Позже, по такому же, этно-конфессиональному принципу началась и боснийская война, в ходе которой боевики Караджича (вызывающие чрезмерный восторг у русских националистов) практически стерли с лица земли все олимпийские объекты 1984 года в Сараево — последнее напоминание о мировом значении южнославянского единства. Однако перед ответным кровавым варварством по отношению к сербам со стороны также «возродившихся» хорватских усташей и боснийских мусульман (которые этнически те же самые сербы!) померкли даже иные картины Второй мировой… Такова оказалась цена отказа южных славян от своей единой цивилизации.
Можно сколько угодно обвинять любые внешние силы в нагнетании этой войны и поддержке той или другой стороны — но это лишь следствие, главная причина катастрофы состояла в том, что в самой Югославии уже не нашлось лидеров, способных подняться над узкоэтническими интересами и выступить миротворцами от лица нового «Югославянского комитета». «Третья Югославия», созданная в 1992 году из Сербии и Черногории, уже не преемствовала эту цивилизацию, а являлась ее чисто номинальным осколком. Сербский юрист Воислав Коштуница, позже ставший ее президентом, еще тогда справедливо заметил, что «после выхода из состава Федерации хорватов и словенцев название «Югославия», то есть «государство южных славян», потеряло тот смысл, который вкладывали в это понятие его основатели».
Ныне слова «Югославия» на карте мира уже не существует. Утопический проект единого государства южных славян, с его интересной и неоднозначной историей, окончен. Хотя виртуальные государства КиберЮгославия и NSK (? 1–5) обретают все больше «граждан». Это значит, что вкус к утопии здесь безусловно остался — но требует новых, актуальных форм и измерений…
* * *
Корень славия в названии страны исторически возник не в решениях Югославянского комитета. Еще в Х веке арабские географы называли Новгородские земли «Ас-Славия» (? 3–1), и по всей вероятности, новгородцы действительно именовали свою страну «Славия».[75] При внимательном исследовании культурных и языковых параллелей между северными и южными славянскими землями приходит парадоксальное понимание, что в Новгородской цивилизации словно бы отражается и фокусируется вся Южнославянская.
Прежде всего, аналогом самого Новгорода в южнославянском мире, хоть и меньшим по масштабу, но большим по историческому времени, была Дубровницкая республика — независимый «город-государство» на Адриатике, просуществовавший с IX по XIX век. Дубровник создал столь же уникальную славянскую культуру, как новгородская, со всем литературным и архитектурным великолепием. Имея мощный флот, он также свободно общался и торговал со всем окружающим миром, но его знаменитые крепостные стены, в отличие от Новгорода, оставались неприступными для врагов до наполеоновских времен. И на этих стенах было гордо, «по-новгородски» написано: «Свобода не продается за все золото мира».
Управлялся Дубровник, как и Новгород, выборным князем и вечем. Словом «вече», кстати говоря, именуются и властные органы современной Хорватии. Более того, хорватская валюта называется «куна» — как и в Новгороде, где одной из главных мер цены также были шкурки куницы. В таком культурном контексте выглядит неудивительным, что в Хорватии есть и свой город Novigrad.
Не меньше, а по названию — просто-таки напрямую напоминает Новгород и другая югославская нация — словенцы. Новгородцы определяли свою национальную принадлежность практически идентично — «словене». Вряд ли это просто созвучие…
Наконец, еще одним историческим «зазеркальем» Новгородской республики выглядит Черногория. Когда равнинная Сербия была еще под властью турецких султанов, Черногория являла собой суверенное православное княжество, управлявшееся выборной династией Петровичей-Негушей.[76] Причем эта династия имела давние и прочные связи с другими европейскими престолами. Это в точности напоминает суверенитет Новгородской республики в те времена, когда остальные русские земли были под татарским игом.
Но Черногория выглядит «зазеркальем» не только Новгорода, но и всего Русского Севера. Черногорцы, считающие себя «большими сербами», чем жители Сербии, по своему менталитету весьма напоминают поморов, у которых похожее отношение к жителям российской «средней полосы». Более того, у них, живущих на самом Юге славянского мира, «окающий» говор, как ни странно, практически тот же, что и у поморов Севера!
Черногория — это скорее некое мистическое отражение Беловодья, уникальное символическое взаимодополнение. Неслучайно в этой стране есть город с названием Bijela Voda. Черногорцы на протяжении своей истории и «матицу-Русию» воспринимали всегда не столько как общественно-политическую реальность России, сколько как некое сакральное «северное царство», именно как Беловодье…
Россия, кстати, в лучшие времена весьма ценила любовь своих южных славянских братьев. И безо всякого позднейшего высокомерия сама училась у них. Петр I отправлял русских учеников на кораблестроительные верфи черногорского Пераста (у нас почему-то уверены, что корабельному делу Петр учился исключительно у голландцев и англичан).
Если же вернуться к вопросу о «странной» взаимосвязи Новгорода с европейскими славянами, то она не исчерпывается только южными (хотя именно в них проявляется максимально). Пражский славист Александр Исаченко выдвинул интересную гипотезу о том, что и само крещение Новгорода могло состояться совсем иным путем, нежели тот, что описан в российских учебниках:
Мы решительно ничего не знаем о христианизации Новгорода и о каналах, по которым христианство попало на восточнославянский Север. Есть основания думать, что киевский летописец, а позже и летописец новгородский имел причины политического характера не касаться этого деликатного вопроса. Из 15 восточнославянских рукописей, содержащих следы глаголицы, 13 являются новгородскими по происхождению, глаголические надписи имеются в соборе св. Софии в Новгороде. В 1 Новгородской летописи встречаются многочисленные лексические элементы, имеющие параллели в чешском и словацком языках, но неизвестные киевским авторам. Наконец, культ чешского мученика св. Вячеслава был распространен на Севере, но почти неизвестен в Киеве. Все это наводит на мысль, что Новгород получил христианство не из Византии, а с Запада — из Моравии и Богемии. Глаголица была единственным славянским алфавитом, применяемым в Моравии во время миссионерской деятельности Константина, Мефодия и их учеников.
* * *
В России до 1917 года «славянская идея» воспринималась довольно специфически — не как многомерная Славянская Европа, цивилизация близких, но самобытных народов, но как некие одинаковые «ручьи», должные «слиться в русском море». С Запада им, впрочем, тоже предлагали «слиться» — только в море «римском». В этом и состояла вся разница славянофилов и западников — московский «домашний старый спор между собою», где ничуть не интересовались мнением Праги или Белграда. Была и более радикальная точка зрения — например, знаменитый философ Константин Леонтьев, автор теории «цветущей сложности», почему-то напрочь не замечал ее в многообразии европейских славянских народов, и вместо нахождения общего языка с ними предлагал русским ориентироваться на давно уже почившую идеологическую абстракцию «византизма».
Сегодня московская Россия по-видимому нашла себе новую идеологическую абстракцию — евразийство. Точнее, «нео-евразийство», проповедующее вместо реального раскрытия «цветущей сложности» евразийского континента самоцельную «борьбу с атлантизмом». Этой цели подчиняется все, и, как и в поздней Югославии, пустая идеология «братства и единства» подменяет собою реальность.
Однако нынешнее евразийство выглядит еще более пустым — именно по причине желания «объять собою всё». Оно нивелирует любые конкретные конфессиональные, этнические, индивидуальные идентичности, «геополитика» в нем фактически подминает и подменяет собой все религии и культуры, становится единственным «символом веры». Ситуацию, когда попы, муллы и раввины читают молитвы под лозунгом «Евразия превыше всего!», а трехцветный флаг поднимается под советский гимн, часто объясняют стремлением к «общенациональному примирению». Однако это совмещение разнородных начал здесь заведомо ставится на службу не их «цветущей сложности», а плоскому черно-белому геополитическому дуализму. Это постмодерн на службе у модерна. (? 1–3) Известная апелляция к «борьбе против общего врага» неубедительна — Милошевич, Изетбегович и Туджман также пропагандистски бравировали «антизападной» риторикой, что однако не помешало им развязать в Боснии войну Alle gegen Alle.
Ставка на «объединение всех традиционалистов» под знаменем евразийства способна привести лишь к аналогичному результату на пост-российском пространстве. Вообще-то наиболее продвинутых из евразийцев это не смущает — ведь в их мифе важнее само пространство, чем народы, его населяющие, «почва превыше крови». Однако эта декларируемая «сверх-этничность» оборачивается странным предпочтением западноевропейской и исламской интеграции — при безусловном отвержении всякого «панславизма». Так, они весьма восторженно приветствовали объединение Германии, а распад Югославии не только не привлек их внимания к удивительной синхронности этих процессов, но и даже поддерживался и углублялся пропагандой различия «геополитических ориентаций» — «прогерманских», «происламских», «пророссийских» — за исключением собственно славянских интересов.
Однако и сама Россия предстает в их исторических реконструкциях также не как самостоятельная цивилизация — основное ее значение видится в том, что она стала «наследницей» Орды, и вообще «туранский элемент» описывается безусловно позитивно. Это удивительным образом напоминает концепции некоторых албанских идеологов о том, что именно албанцы в сотрудничестве с Османской империей еще в Средние века «цивилизовали» Косово и Метохию, а ничего не понимающие в геополитике сербы зачем-то препятствовали тогдашним евразийцам создать свое «большое пространство». Так что полная реализация «евразийского проекта» в РФ будет, по-видимому, больше напоминать не боснийский, а косовский вариант. Нынешняя Чечня — это еще «цветочки»…
Впрочем, на пост-советском пространстве есть уже и «ягодки». В Казахстане, где открыт Университет имени Льва Гумилева, евразийская идеология является государственной. Называть основанный купцами Гурьевыми город своим именем неполиткорректно — надо говорить «Атырау». Был еще советский Целиноград — теперь это казахская столица Астана. Яицкие казаки, жившие здесь веками, но не знавшие, что это «Северный Казахстан», теперь объявлены «сепаратистами». За 90-е годы это евразийское государство покинули миллионы славян. Но евразийцев это не волнует, они живут в каком-то другом измерении, где более реальны «геополитические тренды». Так почему бы им в реальности не совершить столь чаемый «Исход к Востоку» — переехать встречным потоком в Казахстан, возглавить этот гумилевский Университет и решать эти проблемы там? Пространство — большое, Чингисхан — национальный герой, а Назарбаев поет русские народные песни — полная евразийская идиллия! Но наверняка откажутся — ведь они хотят сделать такой «Евразией» и всю Россию. Вот только куда будет уезжать славянское население дальше?
Если новым именем России станет «Евразия», этот вопрос перестанет быть риторическим. В бывшей Югославии албанская экспансия неожиданно вновь сблизила все славянские народы — даже несмотря на их конфессиональные различия. Тем не менее, московская «патриотическая» тусовка продолжает твердить о «евразийском братстве» и об «общей борьбе с атлантизмом». Однако характерно, что сторонников подобных взглядов не найти среди тех славян, кто некогда жил в Средней Азии и на Кавказе и вынужден был оттуда бежать…
Но что же субъективно заставляет людей становиться «евразийцами», этим безликим сплавом — вместо того, чтобы быть самими собой? По-видимому, ответ лежит в области психологии — если нечего предъявить миру самобытного и уникального, остается только списывать свою творческую немощь на некоего «тотального врага», и затем видеть весь смысл своей жизни в противодействии ему. Логика реактивная и безысходная. Именно так возникают все антиутопии. Окажется ли Оруэлл, описавший войну Океании и Евразии, мрачным пророком?
* * *
«Посвящение» славян в совместную историческую миссию никуда не исчезло. Тем более, что в эпоху глобализации все государства постепенно становятся условностями, но остаются лишь цивилизации, не считающие свою историю завершенной.
Распад СССР и Югославии привел к тому, что славяне вновь осознали себя «Севером» — поскольку цивилизационный «Юг» стал плотно ассоциироваться с исламским миром. Если раньше на Юге была еще и Византия, то теперь там сплошной стамбульский базар. На нем, конечно, не запрещается мечтать о «православной империи» — только те, кто углубляются в эту «византийскую археологию», уходят все дальше и дальше от реальности. Если славянский Юг утратил волю к продолжению своей исторической миссии, это должно означать не отпевание славянской цивилизации, а поиск и утверждение новой концептуально-творческой доктрины. Причем она совсем необязательно будет внешне «традиционалистской» — как раз такой, буквально и формально понятый традиционализм и привел Балканы к тотальной межславянской войне.
Есть основания полагать, что новая славянская цивилизация возникнет именно как цивилизационный синтез, исходящий, однако, из самой логики истории. Прежде всего, именоваться она будет по такому же двусложному принципу, сочетающему географическое и цивилизационное значение, как Югославия. Это именно взаимодополняющий, а не взаимоотрицающий смысл, как у «Евразии», провисшей между двумя частями света.
Северославия, преемствующая традицию Русского Севера, доктрину «славянской взаимности» и позитивный цивилизационный опыт Югославского проекта, станет новым именем для тех пост-российских пространств, которые не желают входить в сферу «евразийского» притяжения и ассимилироваться в «Большом Косове».
Традиция Русского Севера включает в себя историю Новгорода, как самое яркое свое проявление, но не исчерпывается им. Территориально Русский Север простирается от Балтики через Новгородские земли вдоль побережья Северного Ледовитого океана, т. е. имеет поморскую природу.
Поморье самим своим фактом успешно деконструирует «классическую геополитику». С точки зрения дуалистически мыслящих геополитиков оно являет собой некую промежуточную «береговую зону», Rimland[77] между основными категориями Суши и Моря. В действительности же самих этих категорий «в чистом виде» нигде не существует — это сугубо идеологические абстракции. Утверждать их «первичность» — это все равно, что утверждать, будто шизофрения и паранойя — это устойчивые, «правильные» состояния сознания, а нормальное состояние — нечто пограничное и несерьезное. «Вы либо с нами, параноиками, либо с ними, шизофрениками, а третьего не дано».
На самом деле, в море никто из людей пока не живет, а на суше невозможно жить без воды. Геополитическая абстракция Суши и Моря снимается чисто ландшафтно: озером или рекой. Континент без озер и рек — такая же безжизненная пустыня, как море без островов и берегов. Характерно, что по Гумилеву даже среднерусский ландшафт — не «сухопутный», а «речной»: даже «континентальные», никогда не видевшие моря славяне всегда расселялись вдоль рек и вокруг озер — это разновидность скорее «поморского» стиля жизни, чем «сухопутно-монгольского» (монголы, как известно, даже не мылись — запрещала религия, — вот это, пожалуй, действительно исключительный «народ Суши»!).
Поморье — это живая, динамичная субстанция, а Суша и Море — это его абстрактные атрибуты. Структура Поморья — глобальная горизонтальная кооперация самобытных общин (регионов или «городов-государств»). Суть Поморья — в его глокальности (? 1–8), которая есть не просто статичное «равновесие» между двумя крайностями, а нечто особое и цельное. Поморье открыто миру и вовлечено в многообразную систему связей с самыми удаленными его точками (это позитив Моря). Но в то же время каждый из регионов Поморья сохраняет свою уникальность и традиции, поддерживает самобытную внутреннюю жизнь (позитив Суши).
Таким образом, историческая конкуренция Новгорода с Москвой должна рассматриваться не как «региональный сепаратизм», а как борьба северославянского (= поморского) и татаро-московского (= евразийского) начал в русской истории. (? 3–1) Русская государственность создавалась при доминировании именно северославянского начала (основание Новгорода, «путь из варяг в греки»). С падением Новгорода и созданием Московского царства Северославия потерпела временное поражение. Петербургский период стал ее частичным реваншем. Советский период — смешанный, здесь на одних уровнях побеждали северославянские тенденции (технологическое освоение Севера, развитие Северного морского пути, полярные экспедиции), на других — московские традиции абсолютной власти. А в эпоху глобализации, когда мир постепенно превращается в «глобальное Поморье», дуализм «атлантизм-евразийство» полностью теряет смысл. Если Москва, не желающая расставаться с самодержавным централизмом, только тормозит адаптацию русских к новой реальности, то поморская традиция, напротив, вновь становится весьма актуальной.
Как ныне оказалось, поморское, северославянское будущее было не «отменено», а просто отложено. Ресурсов татаро-московского ига, покоряющих, разоряющих и превращающих в свою «окраину» все славянские земли, хватило лишь на несколько веков — а потом исторические зерна стали с неизбежностью прорастать. Архангельский общественный деятель Александр Иванов объясняет современную «поморскую идею» так:
Поморы обладают особым чувством собственного достоинства и любовью к свободе. Причина этого в том, что на Севере не было крепостного права, а основной формой организации хозяйственной жизни была не община, а артель. У поморов отсутствует чувство врага, так как естественных ресурсов всегда хватало всем, а иностранцев воспринимали не как конкурентов, а как партнеров по торговле. Начавшиеся в глубокой древности контакты с Европой (морем Эдинбург, Осло и Бремен ближе Москвы) выработали западноевропейскую ориентацию сознания, отсутствие ксенофобии и уважение к демократическим институтам. Поморам исторически присуще презрение к московской власти — и царской, и советской, и постсоветской — за ее лживость, жестокость и творимый ею произвол. Поморы стремятся работать не на государство и как можно меньше зависеть от него.
Задолго до революции население Севера отличалось поголовной грамотностью. Ценность образования, культуры и науки для северянина безусловна. То, что в Центральной и Южной России называется патриотизмом — ненависть к Западу, ненависть к свободе и демократии, ненависть к интеллигенции, с нашей поморской точки зрения, называется не патриотизмом, а хамством.
Суровая природа Севера выработала особые черты характера помора: смирение, терпение, стойкость, своеобразный сплав практицизма и мистицизма. Перед лицом грозной стихии мы смиренны и просим Бога о милосердии, перед лицом московской тирании — мы тоже просим милости у Бога — у тиранов просить ее бесполезно. Рано или поздно Церковь будет соответствовать нашим представлениям. Она будет держаться поддержкой народа, а не власти. Выборность священников и епископов верующим народом — необходима и безотлагательна. С нашей поморской точки зрения, священники или епископы должны вести себя с народом как братья, а не как надменные китайские мандарины. Эта азиатчина отвратительна.
Москва же и ориентированное на нее евразийское пространство сегодня все более увязает в проблемах Юга (Кавказ, Средняя Азия…), именно «южные темы» вызывают повышенный политический интерес, сопровождающийся ростом полицейских и милитаристских настроений. Порой создается впечатление, что если бы чеченской войны не было, ее следовало бы выдумать, чтобы найти какой-то выход этим «патриотическим» чувствам. Ордынская преемственность Москвы и «нео-ордынские» настроения ее южных противников — это не что иное, как зеркальное отражение одной и той же цивилизации. Это бесконечный сериал про «ментов» и «бандитов», которые легко взаимозаменяются. Это прямая взаимосвязь между распространением криминальной психологии и разрастанием всевозможной «охраны». Это агрессивный изоляционизм — и претензия на глобальную универсальность. Однако было бы ошибкой считать эти «двуглавости» какими-то специфически «русскими» — на Русском Севере их называют именно «московскими».
Московские «патриоты» очень любят рассуждать о «русском», но совершенно не видят, что оно везде разное, и что эти различия уже вышли за пределы «местных особенностей», став прообразом разных цивилизаций. И если одна из них тяготеет к конфедерации экономически и культурно самостоятельных регионов, то другая — к унитарному государству. Между этими стратегиями и пройдет цивилизационная граница Северославии и Евразии. Как пройдет эта граница географически — покажет время, но нет сомнений, что она будет простираться от Северо-Запада до Дальнего Востока.
Однако это назревшее размежевание — не самоцель, но лишь средство для свободной реализации северянами своей собственной утопии. Им вообще свойственен довольно мирный менталитет — в основе их мифологии лежит «принцип открытия», их героика — это морские и полярные экспедиции, а не южные завоевания. Возможные обвинения этого проекта в «сепаратизме» выглядят довольно смешно, учитывая именно северное, варяжское происхождение самого слова «Русь» и первую русскую столицу Ладогу. Так что если они последуют, это только окончательно вскроет истинное имя Евразии, пуще всего озабоченной сохранением своего «кольца власти»…
Геополитические динозавры «евразийство» и «атлантизм» вымрут сразу же, как только Северославия установит новые, не отягощенные ордынско-имперской психологией, трансрегиональные отношения с соседями — от Прибалтики и Скандинавии до Аляски. Но для начала сами северные славяне должны обрести свою новую историческую субъектность. И здесь понадобится менталитет уже не «Славянской Европы», но «Славянской Америки». Только на этом пути возможно возникновение действительно новой цивилизации, свободной от евразийского колониального диктата, от инерции «первого, второго и третьего Римов». Этот путь открыли еще вольные поморы, казаки и староверы, осваивавшие Север и Сибирь в поисках священного Китежа, независимого от «законов геополитики». Продолжить их миссию сегодня вполне могли бы и пассионарные европейские славяне, южные и западные, не желающие довольствоваться ролью «санитарного кордона» между романо-германцами, тюрками и евразийцами, те, в ком жив дух утопии и воля к самостоятельному созданию своей судьбы. Это здоровое первооткрывательское начало только на первых порах может казаться «чистым бизнесом» — затем оно непременно порождает своих «Джеков Лондонов», целую культурную эпоху. Даже сегодняшнее новое поколение северных славян, особенно жителей заполярных городов — Мурманска, Воркуты, Норильска — весьма отличается от своих родителей, ехавших на Север в основном с меркантильными целями. И уж тем более — от поколения дедов, которые у многих остались здесь со времен «евразийской», лагерной колонизации Севера. Новое поколение не торопится уезжать на «материк», хотя материальные условия там гораздо лучше, но создает на Севере свой творческий мир — литературный, художественный, музыкальный — и их даже не заботит, что он практически неизвестен московскому шоу-бизнесу. У них есть свой Север, и он скоро будет принадлежать им, тем, кто здесь живет. А «евразийская пустыня» эпохи глобального потепления пусть остается ее «патриотам»…
Славянство на Севере избавится, наконец, от искусственных ассоциаций с сугубой «этничностью» и «фольклорностью», и станет естественным аналогом англо-саксонской доминанты в Северной Америке. Речь идет о новом культурном и даже антропологическом типе славянина, несовместимом с архаичной риторикой нынешних «славянских соборов», способных только плакаться в московскую жилетку. Их заседатели принципиально не способны образовать «Северославянский комитет» (аналог учрежденного южными славянами в 1917-м) и взять на себя реальное создание новой цивилизации. И это неудивительно, поскольку они ориентируются не на сильное гражданское общество, а на того или иного «батьку», вроде нынешнего белорусского. Тогда как Беларусь сможет сыграть свою естественную роль одного из центров северного славянства только с избавлением от своей «евразийской» диктатуры.
В целях же решения всех возможных этно-конфессиональных проблем Северославии весьма пригодится опыт Канады — светского, многоэтничного и многоконфессионального государства. Но основным и наиболее сильно действующим психологическим «противоядием» в этой сфере станет трагический урок Югославии. Он должен не просто преподаваться в школах, но впитываться с молоком матери. Память о том, чем кончаются межславянские войны, должна быть хранима с такой же твердостью, которая не дает евреям забыть Холокост. Славянин, поднимающий руку на славянина, автоматически ставит себя вне нашей цивилизации.