2.5. Трансценdance

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2.5. Трансценdance

Музыка для меня — это то, что дает возможность к вере. Музыка — это когда появляется волшебство. То волшебство, которое нельзя объяснить. В это можно только поверить, почувствовать. Музыка — это разворачивание души человека, когда она может принять в себя веру.

Борис Гребенщиков

В отличие от навязчивой «пропаганды ислама» его поверхностными неофитами, исламские мистики видят прямой путь иным — гораздо более глубоким и открытым для представителей всех традиций. Суфий Хазрат Инайят Хан пишет в своей книге «Мистицизм звука»:

Музыка является кратчайшим, самым прямым путем к Богу… Хорошо известная легенда из жизни Моисея рассказывает о том, что он услышал Божественное повеление на горе Синай в словах Muse ke — «Моисей, внемли»; а Откровение, снизошедшее на него, состояло из тона и ритма, и он назвал его тем же самым именем: Музыка. И в Судный День будут звучать звуки труб перед тем, как придет Конец Света. Это показывает, что музыка связана с началом творения, с его продолжением и с его концом. Мистики всех веков больше всего любили музыку. Почти во всех кругах внутреннего культа в любой части света музыка была центром культа или церемонии. Музыка проникает дальше, чем может проникнуть любое другое впечатление внешнего мира. Она — наилучшее средство пробуждения души; нет ничего вдохновеннее.

Однако в жреческой практике авраамических религий роль музыки оказалась существенно ограниченной, сведенной лишь к обрядовому «фону». Самостоятельную значимость она сохранила только в мистических движениях, наделенных обостренным, эзотерическим слухом к своей традиции. В восточных же религиях, к примеру в буддизме, музыка всегда оставалась не просто «фоном», но неотъемлемой частью самой доктрины. Поэтому неудивительно, что в глобальную эпоху многие западные музыканты, ищущие живого религиозного опыта, стали охотно петь мантры и организовывать утопические коммуны на основе «восточной экзотики».

На наш взгляд, чем более религия соответствует своему собственному утопическому проекту, тем более она музыкальна. И наоборот — чем больше в ней жесткой догматики и внешнего формализма — тем тише ее музыка… Это обстоятельство отметил Рихард Вагнер, указав при этом и на единственный путь спасения религии:

Там, где религия становится формальной, искусство вправе прийти ей на помощь, спасти ее суть, истолковывая мистические символы, чтобы идеальным их изображением раскрыть заключенную в них глубинную истину.

По большому счету, вообще все утопии музыкальны. Именно с этим связан неизбывный внутренний «американизм» давно уже интернациональной рок-культуры. Он сквозит даже в тех проектах, которые идеологически позиционируют себя как «антиамериканские». Просто потому, что весь рок-н-ролл как стиль музыки и жизни является прямым наследником великой американской утопии… (? 1–1)

* * *

Музыка не принадлежит времени. Время — это обиталище оседлых народов, с их статическими искусствами — домами, скульптурами, картинами, телевизорами и прочим в буквальном смысле отстоем. Музыка же — искусство динамическое, нематериальное, она разносится по вольным пространствам и озвучивает, оживляет их. И потому в неформалах-автостопщиках с гитарами за плечом порой угадываются энергии гиперборейцев (? 2–1) — первых кочевников на этой Земле.

Потому же и кабинетные философы-«традиционалисты», пытающиеся откуда-то «вычитать» Традицию, донельзя смешны. Генон, практиковавший зикр (непрерывное пребывание в молитвенной музыке), издевался над европейцами уже тем, что писал для них книги о том, что Традиция начинается с устной передачи.

А устность исключает любой буквализм — атрибут именно письменной речи. То Слово, которое было «В начале…», распалось затем на живой звук и мертвую букву. И контраст между ними нарастал в течение всей человеческой истории. Религиозные догматики-буквалисты, пытаясь узурпировать это небесное Слово, на деле только опустошили его, превратили в сплошную формальность, за которой нет ничего, кроме прозаического обслуживания земной власти. Обостренный слух к небу сохранялся только у таких «неправильных» (потому что «неотмирных») староверческих толков, как поющая нетовщина. А позднее рок-музыканты довели этот контраст между буквальной «правильностью» и экстатической импровизацией до предела — достаточно сравнить мощнейшую энергетику концертов культовых групп с иногда выходящими сборниками текстов их песен, поражающими глухих профанов своей «нелитературностью», «абсурдностью», «бездарностью» и т. п.

Тем не менее, именно музыка незримо звучит за всеми важнейшими историческими метаморфозами. Чуткий Ницше именно в операх Вагнера услышал раскаты грядущего столкновения аполлонического и дионисийского мифов. (? 3–7) В ХХ веке аудио-философию наиболее глубоко продолжил Теодор Адорно, распознав в «атональных гармониях» Шенберга и Шостаковича собственный голос того глобального кризиса, что был порожден небывалым военно-революционным разрушением всей прежней картины мира. А после Вудстока кончилась и вся «классика» — симфонические формы музыки со своими филармониями и дирижерскими фраками превратились в разновидность музейного экспоната, уступив место новому глобальному фольклору — рок-н-роллу. Хотя с тех пор сами рокеры порою охотно используют симфонические оркестры в качестве «фона», создавая любопытные постмодернистские миксы.

Еще со времен странствующих трубадуров и менестрелей, а на Руси — скоморохов, личность музыканта была окружена особой утопической аурой. То, о чем он пел, как бы «не существовало» в реальности, но, тем не менее, магнетически и порою совершенно «религиозно» притягивало слушателей, «взрывало» их внутренний мир. И в эпоху модерна, когда религия стала «неочевидной», ему приходилось полагаться лишь на собственную визионерскую интуицию. Это духовное напряжение порождало особый экзистенциальный контраст, который выводил музыканта за рамки общества «нормальных», «средних» людей. Именно с тех пор платой за все более высокие прозрения становился все более глубокий «андеграунд». Хаким-Бей объясняет это так:

Музыка сама по себе, будучи явлением «бестелесным», является наивысшим выражением чистого воображения, посредством которого говорит дух. «Низменность» же музыканта связана с тем, что музыка проявляет себя и как низкое — как удовольствие. Музыка духовна — музыкант телесен. Музыкант не просто низок, он еще и жуток, таинствен — находится не просто внизу, но еще и «снаружи». Власть музыканта в обществе подобна власти мага — отверженного шамана.

Здесь можно добавить — и власти пророка, тогда как все официальные религии уже безраздельно управляются кастой жрецов. (? 2–1)

Описывая музыкальное удовольствие, Хаким-Бей приходит к довольно неожиданному определению:

Музыка есть абсолютный символ праздничного, а потому и столь высоко ценившегося Бахтиным «материально-телесного низа». В опьянении веселой компании на карнавале музыка предстает перед нами как что-то вроде утопической структуры или формирующей силы — музыка сама становится «порядком близости»… Амбивалентность музыки позволяет ей дрейфовать между высоким и низким и все же оставаться цельной. Это и называют «традицией».

Многие святые отцы раннего христианства приходили к такому же парадоксальному пониманию традиции — где пренебрегают низким, там не бывает и высокого. Ныне эту истину иллюстрирует великолепное название одной из самых мистических русских рок-групп — «Оргия Праведников». Ее лидер Сергей Калугин напрочь отрицает консервативную жреческую идеологию внешнего «благообразия»:

Традиция не живет имитацией прошлого. Традиция вечна и потому всегда умеет говорить языком своего времени. А рок — это и есть один из языков современности. Играя его, мы вовсе не игнорируем происходившего в музыке до нас. Наша музыкальная ткань ничуть не менее благородна, чем у композиторов минувших эпох. И внимательный слушатель разглядит в нашей музыке многие аллюзии и цитаты, обращения к различным культурным кодам. Интересно, что претензии ко мне со стороны сушеных интеллектуалов в основном упираются в мой внешний вид, а не в суть того, что я делаю. Люди поверхностные видят лишь поверхность. Определенная категория слушателей привыкла уважать себя за мой счет. Типа мы такие крутые, сидим и слушаем чрезвычайно элитарную музыку и отслеживаем цитаты из Дионисия Ареопагита. И пока мой внешний вид не препятствовал им ощущать себя занятыми серьезным делом, все было в порядке. Но когда я выхожу с синим ирокезом и в полосатых штанах, для них все рушится. Они начинают чувствовать себя идиотами, каковыми, если честно, и являются.

* * *

Иоахим Флорский, средневековый христианский[42] мистик, разработал идею трех эпох мировой истории, которые последовательно соответствуют лицам Бога-Троицы. Первой была эпоха Отца, Ветхого Завета. Это эпоха прямого подчинения вертикальной иерархии, уходящей в неведомую трансцендентность. Вторая эпоха — от рождества Христова — принадлежит Сыну, Новому Завету. Это эпоха, когда Церкви вверено организовать добровольное, сыновнее исполнение людьми Божественных заповедей — однако мирские власти и гражданские законы все еще необходимы. Но затем должна начаться третья эпоха — Святого Духа. Люди будут обладать духовными телами, и евангельские истины воплотятся естественным образом. На земле победят мир, свобода и любовь, а всякая власть отомрет за ненадобностью. Ибо «Дух веет, где хочет».

В этой третьей эпохе никакой нужды в жреческой касте уже нет — и потому неудивительно, что учение Иоахима было осуждено папскими жрецами как «еретическое». Как и бывает со всеми пророками…

Это учение практически в точности совпадает с культурологической моделью истории: премодерн — модерн — постмодерн. Постмодерн в этом контексте выступает не «отрицанием» Традиции, но напротив — ее финальным «аккордом» и максимальным воплощением.

Отсюда становится легко объяснимым «основной вид культуры» в каждой из этих эпох. Античность, премодерн, эпоха Отца была «царством мысли» — поэтому тогда доминировала теология и философия. Сын — это Бог-Слово, поэтому неслучаен очевидный «литературоцентризм» эпохи модерна. Какой же вид культуры будет наиболее соответствовать постмодернистской эпохе Святого Духа? Согласно христианской традиции, именно Святой Дух изводит Слово от Отца. А это напоминает не что иное, как ту сакральную миссию музыки, которую выполняют поющие и трубящие ангелы.

Эпоха Святого Духа — это «мир музыки». Однако если бы Слово — в его сакральном аспекте, как Слово, которое было «В начале…» — в ней исчезло, историческое пророчество Иоахима тем самым бы полностью обессмысливалось. Выходило бы, что Бог-Троица внутренне разделяется — что действительно являло бы собой ересь, и оставалось бы только признать правоту папских жрецов.

Однако Иоахим Флорский нисколько не отрекался от аксиом христианского богословия. Эпоха Святого Духа, по его учению, не порывает с эпохой Сына (как и та — с эпохой Отца), но содержит в себе ту же трансцендентную ориентацию, только воплощая ее в новых формах. Так что и в «музыкальную эпоху» Слово не исчезает, но лишь выражается иными средствами, и не обязательно человеческими словами…

* * *

«Языческие» традиции (а это, с точки зрения авраамизма, и индуизм, и буддизм, и культы античной Эллады, и вообще «все остальное») предлагают иную, циклическую модель смены эпох. Однако ее также интересно рассмотреть применительно к исторической роли музыки. Более того, именно ее категории, на наш взгляд, и способны прояснить логику смены культурных эпох в русской истории.

История, согласно Гесиоду, движется по нисходящей — от Золотого века к Железному. Притом длительность этих «веков» последовательно уменьшается. «Золотым веком» русской культуры, согласно этой модели, можно назвать все тысячелетнее литературное наследие, от древнеславянских летописей до «классиков» XIX века. Русская культура изначально славилась своим «словоцентризмом». Он продолжился и в поэтическом «Серебряном веке» — это самоназвание представляется весьма неслучайным. «Серебряный век» отличался от «классики» именно расцветом модернистских стилей искусства.

Следующий, «Бронзовый век» русской культуры воплощал собой переход от модернизма к постмодернизму. Однако осуществлялся он уже не столько в литературном эксперименте, сколько как выход за рамки «словоцентризма» — в направлении музыки. Приоткрыли его барды, которые просто исполняли свои стихи под гитару — и, по признанию некоторых, неожиданно обнаружили, что в таком виде их творчество вызывает больший интерес, чем без аккомпанемента. (Хотя многие из них даже не обладали музыкальным слухом…) Но настежь распахнула эту дверь и навсегда выпустила музыкального джинна из бутылки только рок-культура.

Рок-н-ролл во второй половине ХХ века стремительно вышел из своих узкожанровых определений и превратился в наиболее популярный вид культуры. Новые ритмические гармонии стали не просто «фоном» для словесного творчества, но, вместе с особым театральным имиджем исполнителей, превратились в неразделимый тройственный сплав, который сдетонировал глобально. Именно с этого социокультурного взрыва и началось такое явление, как «молодежный стиль жизни» — хотя еще в начале ХХ века молодежь разных стран существенно отличалась друг от друга. Именно в рок-среде спонтанно и массово возникали новые культы, многие из которых по своему символизму, энергетике и пророческому пафосу ничуть не уступали «традиционным религиям». Эта внезапная глобальная меломания напоминала свершавшуюся во вселенских масштабах мистерию «стяжания Святого Духа», которая у ранних христиан часто происходила именно под музыку. (? 2–6)

Русский рок-н-ролл поначалу существенно отличался от англоязычного — именно по причине мощного наследия «словоцентризма» в русской культуре. Словесный текст в нем доминировал над музыкальным экспериментом и сценическим имиджем. Если у западных групп они были представлены примерно в равных пропорциях — и это обусловило их глобальную популярность, даже если слушатели не понимали смысла песен, — то русские рокеры уделяли большее внимание тому, что петь, а не как. В результате русский рок сложился в особое культурное явление — это был не просто «рок-н-ролл на русском языке», он претендовал на свое собственное место и в контексте русской культурной традиции. Гимном этого открытия стала песня Александра Башлачева «Время колокольчиков». Именно оно пришло на смену молчаливой эпохе, в которую был «разбит батюшка царь-колокол». Такая символика как нельзя лучше соответствовала имени «Бронзового века». Нелишне заметить, что гитарные струны делаются из того же сплава.

Бронзовый век в традиционной истории — это эпоха войн и героев. Русский рок породил целую плеяду героических культов, вообще вся воинская и героическая тематика в нем как бы обрела новое дыхание — после десятилетий ее архаизации и рутинизации в официальной советской культуре. Многие рок-команды и их поклонники по своему идеализму и даже по имиджу напоминали легендарные княжеские дружины. Причем противостояние их окружающему «реальному» миру было гораздо глубже, чем виделось внешнему, поверхностному наблюдателю. Это обстоятельство четко зафиксировал один из «отцов русского рока» Илья Кормильцев:

Главное это понимание (и обозначение) — того факта, что в русском роке «социальный (или политический) протест» всегда был маргинален, а «протест» против «мiра сего» — централен. В конце 80-х этот факт старательно замазывался рядом либерально ориентированных московских журналистов (в их интересах было представить рок как «протестное» движение в духе мировоззрения диссидентов-шестидесятников) и, увы, эта интерпретация проникла даже в школьные учебники и детские энциклопедии.

Самым известным и наглядным подтверждением этой «неотмирности» служит творчество Виктора Цоя. Его группа «Кино» и поныне, не существуя в «реальном мире», остается непревзойденным героическим культом. Возможно, во многом именно потому, что Цой никогда не опускался до окружавшей его «борьбы за перестройку», но — противопоставлял всему этому миру свой трансцендентный, утопический идеал Неба, Звезды, Солнца… И именно этот «эскапизм» открыл в нем совершенно пророческое зрение. На нашем толковании его загадочных картин мы не настаиваем, однако, к примеру, такое «простое» осеннее наблюдение —

После красно-желтых дней

Начнется и кончится зима

как представляется, символически описывает нынешний, не завершенный еще период русской истории…

В эту «зиму» оказались разбиты и «колокольчики» русского рока. Его словесное послание все более уступало место самодовлеющей «игре слов». Разумеется, эта «игра» была неотъемлемым свойством рока изначально — но в рокапопсе[43] начиная с 90-х годов все слова обрели многозначность и «невесомость». Это и привело к постепенному исчезновению русского рока как особого культурного явления, транслировавшего свои смыслы преимущественно через слово.

Слово, утрачивая свою семантику, все более превращалось лишь в элемент звукоряда. В условиях, когда главным в музыке становился «чистый звук», рок-н-ролл как форма музыкального творчества стремительно устаревал. Ему на смену приходили другие формы, более приспособленные к звуковому многообразию и свободе музыкального эксперимента, чем «классические» для рока электрогитары и барабаны. Главным «музыкальным инструментом» все более становился компьютер. А учитывая его сленговое название — «железо» — эту новую культурную эпоху вполне уместно обозначить как «Железный век», последний в традиционном историческом цикле.

Этот «век» наступил глобально. И в его цифровой «музыкальной тотальности» многие проницательные философы увидели признаки тотального кризиса самой музыки:

Мы привыкли к высокой точности в качестве музыкальной передачи. Экспериментируя с нашей аудиоаппаратурой, оборудованной тюнерами и усилителями, мы микшируем, регулируем и умножаем саундтреки, добиваясь предельно «чистой» музыки. Но является ли еще это музыкой? Где тот порог высокой точности, за которым музыка как таковая уже исчезает? Причем это исчезновение не является следствием недостатка музыки, напротив, она исчезает именно потому, что переходит некую границу совершенства своей материальности, сворачивается в свой собственный спецэффект. За этой точкой ни впечатлений, ни эстетического удовольствия более не требуется. Экстаз музыкальности становится самодостаточным и исчезает сам в себе.[44]

Музыка ныне, кажется, превращается просто в сплошной и бессмысленный «фон». Современного человека она сопровождает повсюду — дома, в офисе, в транспорте… — но не несет в себе ничего «постороннего», культового, трансцендирующего. «Формат» подавляющего большинства музыкальных медиа жестко отсекает все, сколько-нибудь выходящее за рамки забавного развлечения или сентиментальной релаксации. Однако все же есть некоторые основания утверждать, что за этим внешним кризисом «переполненности пустотой» внутри самой музыки с неизбежностью последует, а может и уже начинается, незаметный извне переход от постмодернизма к некоей неведомой еще культуре прото- (?1–3). Основания эти напрямую следуют из традиционной доктрины исторических циклов — новый Золотой век в ней появляется не откуда-то «из ничего», а именно как трансформация предшествовавшего ему Железного. Причем трансформация эта носит характер незримой смены «внутренних координат», а внешние культурные формы могут оставаться теми же самыми.

* * *

Культурные формы эпохи постмодерна имеют принципиально сетевую, ризоматическую, интертекстуальную природу. Извне это зачастую выглядит как «всесмешение». Однако у критиков постмодернизма основное неприятие вызывает даже не оно, а словно бы заложенная в нем внутренняя программа (или «вирус») тотальной деградации всей культуры до уровня общеупотребительного фаст-фуда. Небывалое прежде «опопсовление» ориентирует всю культуру (и музыку — в особенности) на удовлетворение запросов совершенно виртуального «обычного человека», который, по представлениям шоу-бизнесменов, нуждается только в примитивном развлечении и «не поймет» чего-то требующего минимальных интеллектуальных усилий. Такие условия буквально напоминают Железный век (без кавычек!), который у Гесиода описывается именно в подобных характеристиках — «когда не просто будут выдавать ложь за истину, но похваляться самой ложью».

Культура и шоу-бизнес в этой ситуации существуют в принципиально разных измерениях. Культы возникают вне всякой зависимости от шоу-бизнеса — это спонтанный процесс появления в творческой среде новых талантов, наделенных особым, персональным «посланием», «message’м». Шоу-бизнес способен лишь эксплуатировать культы постфактум, «раскручивая» их или наоборот, придерживая в «андеграунде» (а вместо них «раскручивая» каких-то ничтожеств). По существу, это новая форма цензуры — только в отличие от тоталитарных режимов ХХ века не идеологическая, а финансовая (хотя встречаются и идеологические претензии, связанные с требованием от творческих людей «политкорректности»). Таким образом, если само шоу — это непременный, и едва ли не самый важный атрибут постмодернистской культуры, то возвышающаяся над ним пирамида шоу-бизнеса — это рудимент эпохи модерна. И он неизбежно связан с жестким централизмом — еще одним очевидным пережитком тех времен. Эти навязчивые тени прошлого заставляют даже такого безусловного постмодерниста, как Борис Гребенщиков, делать довольно радикальные заявления:

Шоу-бизнес — это худший враг музыки. У нас в стране возникла нездоровая ситуация. Когда все, что происходит в музыке, идет в основном из Москвы. В Москве собралось достаточное количество людей, которые музыку как таковую не любят. Мне приходится встречаться с такими людьми, и когда я вижу дядю, которому абсолютно все равно, что он делает, ему важно сделать на этом деньги, у меня это вызывает неприятное ощущение. В каждом городе есть люди, которым мы нравимся, которым хочется делать музыку, хочется, чтобы музыка существовала. А нам хочется ее играть. Но когда появляется московская большая тусовка, которая занята продажей и покупкой, и ей все равно, что покупать и продавать, — это называется шоу-бизнесом. И это вызывает у меня очень негативные чувства, поэтому нам приходится слушать так много картона.

Любопытно, что Егор Летов, другой бесспорно культовый музыкант, которого иногда называют «антиподом» Гребенщикова, смотрит на эту проблему более либерально, несмотря на весь свой некогда гремевший «антипопсовый» панк-радикализм. И — прозревает дальнейшее развитие музыки:

— Может ли существовать чистое искусство в рамках шоу-бизнеса?

— Так искусство же не зависит ни от рамок, ни от шоу-бизнеса. «Битлз» — это искусство или нет? Любая хорошая команда так или иначе через какое-то время будет известна, а следовательно — на ней будут зарабатывать деньги.

— Лидеры российского рок-н-рольного движения 80-х в последнее время сетуют, цитируя упомянутого Гребенщикова, что нет той молодой шпаны, которая сотрет их с лица земли.

— Честно говоря, меня тоже это печалит. Налицо кризис жанра как такового. То есть, должно появиться нечто, может оно будет связано с компьютерными делами, электронными, — я себя чувствую очень большим стариком в этом деле — но должно появиться нечто, чего не было раньше, как на фоне поэзии XIX века появился футуризм.

* * *

Родиной электронной музыки в действительности является не Англия или США, а революционная Советская Россия. Именно здесь в 1919 году ученый-акустик Лев Термен изобрел прообраз синтезатора — электромагнитный музыкальный инструмент «терменвокс». Этим открытием заинтересовался даже Ленин, который успел «поиграть» на нем.

Но к сожалению, карьера диджея вождя не увлекла. Музыка тогда еще не обрела того колоссального социокультурного значения, как всего через несколько десятилетий. Хотя если бы в «Серебряном веке» уже существовали электрогитары и синтезаторы, вполне возможно, мы знали бы Есенина, Маяковского, Цветаеву не как поэтов, но как лидеров культовых групп той эпохи…

Сегодняшние писатели остро чувствуют «отступление» литературы (и шире — слова) именно под энергетическим напором музыки. Виктор Ерофеев мрачно пророчит:

Та литература, которую создают сейчас молодые ребята здесь и на Западе, будет уничтожена техникой. У нее не хватает энергии. Она смешна. Если бы литература набрала уровень музыкальной энергетики, ее было бы трудно уничтожить. Литература сейчас находится в словесном болоте. Она погибнет не из-за того, что кто-то чем-то не занимается, а из-за того, что она не нашла своего языка в мировом масштабе. И мы, племя литераторов, подохнем, потому что энергия рока или энергия компьютерной графики перетянет… Слова о том, что роман умер, не банальны, но сейчас умирает слово, потому что этому слову не хватает энергии. Если это слово умрет, то или литература найдет форму и родит свой язык, или она растворится во всем этом процессе. Тогда слово будет работать на музыку, на видео, на кино. Такого периода не было еще до сих пор, но сейчас он может прийти.

Хотя и «энергия рока» ныне уже не та. Яснее всего это видит тот же Илья Кормильцев, хотя он скептичен и в отношении новых музыкальных форм:

Вся энергия, которая будет прогрессивна в историческом плане, то есть соответствовать моменту, нести его энергию, она будет воплощаться в других формах. Пока неясно, что это будет. На эту роль претендуют хип-хоперы. Могу сказать, что у них больше энергии, чем у псевдорусского рока. Но чтобы они захватили общество своим вкусом и своей энергией, пока не видно. Они все равно живут в каком-то своем гетто. Электронная музыка у нас умерла, не родившись. Не нашла в себе никакой социальной опоры. В той же Англии электроника вовсе не была музыкой богатых бездельников — это была массовая музыка.

Однако сегодня именно рок имеет больше оснований называться «музыкой богатых бездельников», чем электроника. Для сочинения вполне оригинальной электронной музыки достаточно одного синтезатора и домашнего компьютера с парой программ, а для качественной записи рок-композиций необходима студия с солидным набором весьма дорогостоящих инструментов — плюс те же самые компьютеры и синтезаторы. Именно поэтому электронная музыка становится все более доступной и массовой. При этом она оказывается гораздо менее «коммерческой», чем рок — неформальные «трекерщики» охотно и бесплатно обмениваются своими композициями в интернете, тогда как осолидневшие рокеры, позабыв антибуржуазные идеалы своей юности, жалуются на «пиратское» распространение в сети своих «шедевров». Хотя само развитие сети коммуникаций с неизбежностью ведет к крушению этих пирамид шоу-бизнеса (? 1–6). И граждане сетевого общества естественным образом выбирают тех, для кого музыка — это в первую очередь творчество, а не товар.

В своей постмодерн-фундаменталистской доктрине Сергей Корнев анализирует психологические различия между роком и рейвом (самой массовой, танцевальной разновидностью электронной музыки):

То, что в роке зависит от одной личности, которая находится в центре, в рейве переносится на уровень структуры события. В рейве нет зрителей, рейв — это коллективное действо. Диджей, который стоит за вертушками, лишь создает среду, задает ритм этому действу. Все остальное делают сами участники. И от самих участников зависит — состоится рейв, или развалится. В этом смысле рейв — менее противоречивый и более цельный феномен, чем рок. Мы поймем, что такое настоящий рок-концерт, и чем он отличается от концерта поп-звезды, только когда поймем, что такое рейв.

«Коллективность» в рейве не сопряжена с отречением от себя, отказом от собственной воли и подчинением воле другого. Из опыта истории мы знаем отрицательные черты коллективизма — потеря индивидуальности, зомбированность, фанатичное следование чужой воле. Какими бы высокими целями не оправдывалось растворение личности в коллективе, все заканчивается тем, что кто-то, из корыстных побуждений, начинает бессовестно манипулировать волей многих людей. В рейве это не происходит. В рейве личность свободна и автономна, вплоть до полного аутизма. Рейв — это не толпа, это сумма индивидов. Единство в рейве приходит изнутри, а не снаружи. Коллективность рейва — это коллективность События. Это не растворение в массе, коллективе, а растворение в Событии, когда человек ощущает себя органичной частью События. В Событии чувство общности не означает смерть индивида. Общее дело и общее чувство здесь не превращаются в духовное рабство. На другом уровне и в другом масштабе рейв возрождает атмосферу древних церковных соборов, атмосферу коллективной молитвы.

Корнев аргументированно опровергает расхожую идею о том, будто электронная музыка — это порождение западной поп-культуры:

Рейв-культуру, строго говоря, нельзя назвать западной. Это принципиально синкретическая культура, продукт разложения и перерождения европейской культуры и смешения ее с культурными практиками стран Востока. От Запада в ней — только электронная техника, используемая для создания и воспроизведения звука и иллюминации танцпола. В самой же музыке, и философии, которая выстраивается вокруг этой музыки, ничего западного нет. Как раз наоборот — эта музыка по-настоящему «срывает башню», взламывает и сметает западную рациональность, — особенно, если речь идет о психоделических разновидностях электронной музыки. А некоторые направления этой культуры (скажем, гоа-транс) прямо ориентированы на экзотические восточные культы и слегка преображенную электронными ритмами этническую музыку. Словом, здесь мы видим прямую экспансию Востока на Запад.

Однако было бы преувеличением утверждать, что электронная музыка это некий новый «голос Востока». В эпоху постмодерна и глобализации восточно-западное противостояние или теряет, или решительно меняет (? 1–9) свой смысл. А место электронной музыки в культуре сродни расположению мистической Руси на географической карте мира (? 3–1):

Западный человек знает либо эгоизм и крайний индивидуализм, либо единство команды, стаи, порождаемое страхом, муштрой и дрессировкой. Людям восточных культур знакома еще одна крайность — полное, безвозвратное отрицание собственной индивидуальности, слияние с неким безличным мировым духом, превращение в зомби, раба непонятных сверхчеловеческих сил. Рейв не приводит ни к тому, ни к другому — он близок к особому, русскому, православному по своей природе переживанию соборности, единства во множестве, которое лежит в основании символа Троицы. Когда разные, непохожие друг на друга личности, — суверенные, самостоятельные и свободные, — способны тем не менее переживать, ощущать, видеть внутренним взором некую общую духовную сущность, источник света, который в равной мере принадлежит им всем.

* * *

Электронная музыка, как часть культуры постмодерна, зачастую не изобретает собственные мелодии, а производит техно-обработки — ремейки и ремиксы — симфонических, фольклорных или рок-композиций. И за это от деятелей и идеологов «традиционной культуры» (хотя это всего лишь культура эпохи модерна) обычно получает упреки во «вторичности», а то и «паразитизме». Парадокс, однако, состоит в том, что эти ремейки иногда оказываются «более оригинальными, чем оригиналы», яснее и глубже передают их исходный message. Классическим примером здесь является творчество словенской группы «Laibach», чьи обработки композиций таких культовых групп, как «Pink Floyd» и «Europe», вызвали у самих участников этих групп удивленную реакцию: «Вы сказали больше, чем мы». Хотя все тексты оставались без изменений…

Такая игра, более похожая на реальность, чем сама реальность, многих пугает. Поэтому музыканты «Laibach» вынуждены постоянно пояснять свою позицию журналистам, остающимся в плену модернистских стереотипов:

— На обложках ваших компактов и на ваших плакатах присутствуют элементы, характерные для пропагандистского нацистского искусства и соцреализма. Во время концертов вы используете черные военные мундиры и другие тоталитаристские символы, демонстрируете слайды с ужасами войны. Ваша музыка обнаруживает увлечение немецкими и русскими популярными песнями, в текстах присутствуют русский и немецкий языки…

— Вынужден остановить тебя, чтобы пояснить некоторые вещи. Я ничего не знаю про черные мундиры. Мы выступаем в сшитых специально для нас костюмах, это не мундиры. В своих произведениях мы используем немецкий, русский, словенский, сербский, хорватский, французский, итальянский, английский, болгарский, японский и другие языки народов мира. Да, мы используем пластические решения, характерные для соцреализма, а также некоторые элементы немецкого искусства времен националистического социализма. Здесь необходимо заметить, что нас вдохновляет в не меньшей степени английское, французское и американское искусство. Мы никогда не были одномерной группой. LAIBACH / NSK — это транснациональный, транскультурный проект. Мы не можем себе позволить работать на такую территорию, как Словения, где живет лишь 2 млн. человек. Кроме того, нас нельзя обвинить в том, что мы интересуемся только одним периодом в истории человечества. Нас интересует история мира от его начала, в особенности история утопической мысли.

— Не опасаетесь ли вы, что ваше творчество может быть не так понято публикой, что кто-то может увидеть в нем увлечение фашизмом, а не рефлексию на тему угрозы тоталитарных систем?[45]

— Не хотелось бы, чтобы кто-нибудь подумал, что я сравниваю нас с такими людьми, как Джордано Бруно, Галилей, Коперник, но у этой тройки возникали те же проблемы, что и у нас, разница лишь во времени. Все творческие люди, которые вкладывают в свое занятие все свое сердце, посвящают ему всю свою жизнь, не должны задавать себе подобных вопросов. По-видимому, мы никогда не сделаем ничего одномерного, легкого для интерпретации.[46]

Группе «Laibach» и по стилю, и географически близко такое популярное музыкальное движение, как сербский турбофолк, представляющий собой танцевально-электронную обработку национального фольклора. Вообще, в плане тенденций развития электронной музыки довольно большой интерес представляет именно это парадоксальное сближение новейших технологий и этнофольклорного наследия.

При этом, как справедливо уточняет близкий группе «Laibach» словенский философ Славой Жижек,

этнизация не имеет ничего общего с возвратом к старым традициям. Это феномен постмодерна.

Это довольно тонкая грань. В отличие от всевозможных консервативных движений, стремящихся сохранить изоляцию культур друг от друга, этноэлектронные эксперименты формируют новое глобальное сознание. Но глобальное не в смысле некой унификации, а именно глокализации (? 1–8), пробуждающей специфику всех мировых культур. Именно это направление называется World Music (хотя за «world music» и пытается выдать себя глобально стандартная попса). Оно берет начало с французских проектов «Enigma» и «Deep Forest», которые впервые соединили техноэлектронный «мейнстрим» с этническими мотивами экзотических для современной Европы народов и эпох — и к их собственному удивлению именно этот синтез оказался сверхпопулярным. Хотя никакого изначального расчета на «чарты и рейтинги» у них не было.

Однако с тех пор никакие искусственные поделки шоу-бизнеса в этом направлении успеха не имеют. Для того, чтобы делать такую музыку, надо обладать особым слухом и чуткостью, понимать ее специфическую философию. Вот как ее выражает лидер питерской этно-трансовой группы «Оле Луккойе» Борис Бардаш:

Этническая музыка — это возвращение к корням. И корни эти, если земля круглая, находятся в центре. Они из одного источника. Есть очень похожие вещи в самых разных культурах. Это то биологическое и духовное начало, которое в принципе объединяет человечество. Удачное было выражение про нашу музыку — фольклор из ниоткуда. Он не имеет конкретного адреса.

Этно-психоделическая музыка «Оле Луккойе» — это поток причудливо переплетающихся звуков, соединяющих в подсознании настоящую реальность с далеким прошлым и одновременно с неведомым будущим. Этот поток сметает и географические границы. Если присмотреться к посетителям их концертов, можно наблюдать удивительный процесс перевоплощения людей в «иных себя», открывающих неизведанную сторону своего «я». В такт музыке они поначалу совершают робкие ломаные движения. Затем робость постепенно исчезает, и появляется углубленное следование ритмическому рисунку. И удивительнее всего наблюдать, как люди, выросшие в современных космополитических мегаполисах, вдруг начинают в точности воспроизводить ритуальные танцы древних и далеких от них народов. Утопия воплощается «здесь и сейчас»!

Бардаш раскрывает природу такого инициатического воздействия своей музыки:

Наш путь интуитивный. Не бывает случайностей. Все, с чем ты сталкиваешься по ходу своего путешествия, либо появляется в музыке, либо нет. В один момент я понял, что жизнь — это сказка, вернее путешествие по сказке. В буквальном смысле: пойди туда, не знаю куда. И все мы — герои этой сказки. Встречаем и чудовищ, и добрых волшебников, и разные силы нам помогают или мешают.

Но эта сказка возникает, увы, пока только на концертах — и не в силах магически преобразить всю окружающую «реальность». Как и другие культовые музыканты, «Оле Луккойе» четко осознает свою инаковость и угнетающую внешнюю зависимость от власти медиа-пирамид:

— Вы востребованы на Западе и не очень — в России. Почему?

— Там мы гастролируем в рамках альтернативной музыки. Есть определенные студии, фестивали, клубы, публика. А у нас… После всех этих кризисов какое-то странное впечатление. Осталось несколько монстров, которых никто не свалит, типа «Аквариума». Остальным заправляет шоу-бизнес. Вводятся дурацкие понятия «формат-неформат» трехминутных песен. А у нас песни по семь минут. Так что ж теперь? Нет ни одной альтернативной радиостанции. Существует единственный на всю страну питерский музыкальный фестиваль «Скиф». Хорошо хоть клубы есть, и то только в Питере и Москве. Жизнь в огромной стране диктуется через радио и телевидение. Я не хочу никого сравнивать. То, что вчера было альтернативой, сегодня становится попсой. Но должно быть разнообразие. А у нас очень неинтересная музыкальная картина.

Этой печальной картине, видимо, суждено сохраняться до тех пор, пока Россия остается централизованным государством с его повсеместным насаждением единого стандарта культурной деградации — дебильная попса, гопнический «русский шансон», портупейный «патриотизм»…[47] До тех пор «птичий язык», на котором поет «Оле Луккойе», и многие другие оригинальные проекты будут считаться «неформатом». А в поисках новизны молодые таланты вместо прямого общения с себе подобными во всем мире будут, как слепые щенки, упираться во все те же московские «чарты» — и разменивать потенциал своей возможной культовости на пластмассовые погремушки из «фабрики звезд»…

Эта тотальная централизация порождает у творческих людей со всей России иллюзию того, что они могут полноценно реализоваться «только в Москве» — хотя там они, наоборот, лишь растворяются и безвозвратно утрачивают собственную уникальность, подгоняя ее под усредненный «формат» шоу-бизнеса. А сохранить эту уникальность и более того — развернуть в глобальном масштабе, удается лишь тем проектам, которые ценят культурную специфику своего региона. Такова, к примеру, карельская группа «M?llarit», более известная за пределами России и проводящая в Петрозаводске ежегодный фестиваль «Фолк-марафон», на который съезжаются десятки команд из самых разных стран. Такова и тувинская «Ят-Ха», синтезировавшая горловое пение аборигенов Сибири и староверческий фольклор, традиционные местные инструменты и техно-аранжировки. Неслучайно ею интересуются самые «продвинутые» английские и американские лейблы World Music, и очень символично название ее нового альбома — «Слияние океанов». Так — под музыку шаманского транса — границы действительно стираются, и «провинцией» в наступающем мире оказываются «столицы» прошлой эпохи…

* * *

Электронная музыка эффективно воздействует на образное мышление и потому пробуждает волю к открытию альтернативных, утопических пространств. Они могут быть как виртуальными (созданное группой «Laibach» государство NSK (? 1–5)), так и вполне реальными географическими точками (хотя и с сюрреальной репутацией).

В середине ХХ века, пока деление мира на «Восток» и «Запад» еще казалось актуальным, а западная творческая молодежь искала восточную «нирвану», таким открытием стал индийский штат Гоа. В 60-х годах там образовалась стихийная колония хиппи, нашедших себе убежище от бдительного ока своих «либеральных» государств — а гандистский режим Индии отнесся к этому «нашествию» вполне комплиментарно. И хотя с тех пор сменилось уже не одно поколение, изменилась и политика самой Индии, попытавшейся превратить Гоа в «стандартный» курорт, эта коммуна существует и поныне. Ее психоделическая природа оказалась настолько устойчивой, что стилевая трансформация рок-н-ролла 60-х в транс-музыку 90-х там произошла практически незаметно и как бы сама собой. Тогда как повсюду эта перемена сопровождалась известным соперничеством, а имидж рокера и рейвера существенно отличался…

Но все же главным примером «воплощенной утопии» музыки является на сегодняшний день остров Ибица, «отвоеванный» у консервативной католической Испании его собственным божеством, по имени которого он и назван. Зовут его довольно рискованно по меркам русского языка — Бес. Это древнеегипетский бог эротизма и развлечений, но также — от природы не уйдешь — покровитель младенцев и рожениц.

Этому острову присущ особый магнетизм: постоянное, концентрированное присутствие на нем людей творчества — музыкантов, писателей, художников, философов, артистов, архитекторов, дизайнеров — создало ему совершенно уникальную энергетическую ауру. Кажется, что там даже не остается места для фантазии — потому что все творческие образы имеют шанс воплотиться. Созданию такой волшебной среды остров обязан именно музыке, льющейся там в сотнях разнообразнейших клубов. Ибица — это родина клубного движения и фактический лидер мировых музыкальных мод и тенденций.

Начиналось это все в те же «блаженные» 60-е и не обошлось без определенной сакральной инспирации. Эту роль сыграл знаменитый индийский гуру Ошо Раджниш, который заложил основы мировоззрения «dance generation». Вот как описывают эту историю его сетевые последователи:

Движение «Osho Sannuasins» явилось тем жизненно важным звеном, которое связало контркультуру острова Ибица 60-х годов и электронную танцевальную субкультуру 90-х. Если вкратце, то сам Ошо был выдающимся поклонником Ницше, который сочетал идеалы Буддизма и Зобры, празднуя и утверждая Жизнь («я верю в Бога, который танцует!» — говорил он); что и привлекало множество молодых, творческих и состоятельных новообращенных. И когда в 1984 году консервативные про-рейганские власти запретили и закрыли американскую коммуну Ошо в Орегоне, многие его последователи устремились на Ибицу, в исключительное место для взращивания любви и свободы. Последователи движения поощряли всевозможные тусовки, принимали самое активное участие в жизни ночных клубов и продвигали различные «современные» средства для самопознания, привезенные из Штатов (в том числе использовали MDMA для медитаций и терапии тела). Несмотря на то, что экстази уже некоторое время находилось в обращении в близких к клубным кругах Англии, именно слияние последователей Ошо и европейских клабберов конца 80-х на Ибице дало мощный толчок тому, что широкие европейские массы (переживавшие тогда тяжелые времена неолиберального капитализма) открыли для себя MDMA. Легендарное «озарение», которое посетило в 1987 году DJ-ев Paul Oakenfold и Danny Rampling, только начинавших тогда свою звездную карьеру, стало поворотным моментом в истории клубной культуры. Последовавшая за этим кислотная «рейволюция» 90-х стремительно преобразовала всё то, что ещё недавно считалось стилем «от underground» в привычный для обывателя mainstream. Конечно же, и здесь преуспели англичане, выступающие в роли законодателей клубной моды.

Ибица сегодня это… все те, кто разделяет чувство неудовлетворенности от жизни где-либо еще в этом мире. Это те, кто ищет новые пути существования человека в гармонии с природой, вдали от потребительской одержимости остального мира. Современная трансформация Утопии в предмет коммерческого потребления свидетельствует о противоречивых чувствах вожделения и отторжения так называемого «андеграунда» остальным, привычным миром обывателей. Каждый год миллионы людей приезжают сюда, чтобы ощутить «свою Ибицу» и понять, является ли она лишь временным «спасением» или заманчивым приглашением-прелюдией к индивидуальному переосмыслению и духовной революции личности.[48]

Для второго ответа на этот вопрос сама утопия должна быть осмыслена не как благостная мечта, но как вполне реализуемый позитивный проект, многомерный, но в то же время индивидуальный. А «элитарность» этого проекта, его дистанцию от «привычного мира обывателей» надо трактовать не коммерчески, а именно творчески — в противном случае получится то же самое «потребительство», от которого пытаются «убежать». Воплощение утопии предполагает не самоцельную «борьбу андеграунда с мейнстримом», но — создание и развитие собственной, автономной сети прямых коммуникаций и взаимодействий, при минимализации влияния внешнего шоу-бизнеса, политики и прочих отчужденных структур эпохи модерна.