Аркадий Ипполитов Русский блеск

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Аркадий Ипполитов

Русский блеск

Святочный рассказ

Когда я смотрю на каток вокруг колонны Монферрана, на дощатый забор, покрытый веселыми картинками, на ангела, смотрящего вниз из-под креста, на радостные, красивые, легко скользящие пары, слышу чудные звуки музыки, из-за забора доносящиеся, трепет умиления пробегает по моему телу, и все мои члены распрямляются от гордости за мою страну, за постоянство вкусов моего народа, моего правительства. В мозгу возникает хрупкое, сияющее россыпями бриллиантов видение: прекрасный Ледяной дом, и русский дух, и Русью пахнет, и гуляет потешная свадьба слабоумного старичка Голицына с камчадалкой Бужениновой, колокольцы гремят, мужики и бабы, собою негнусные, лихо отплясывают, едут сани, запряженные оленями, козлами, собаками, свиньями и верблюдами, везут инородцев со всей России, и лай, хохот, пенье, свист и хлоп, людская молвь, и конский топ. Так весело на душе, так свободно, что во весь голос хочется возопить вслед за прекраснейшим пиитом Василием Тредиаковским:

Мир, обилие, счастье полно

Всегда будет у нас довольно;

Радуйтесь, человеки.

Торжествуйте, вси российски народы:

У нас идут златые годы.

Восприимем с радости полные стаканы,

Восплещем громко и руками,

Заскачем весело ногами,

Мы, верные гражданы.

Да, да, заскачем, восплещем,

восприимем! О Русь моя, жена моя!

Шикарная женщина была Анна Иоанновна. Зимняя она царица, каникулярная: и родилась зимой, и воцарилась, и Ледяным домом больше всего прославилась. Десять лет ее правления представляют, правда, своего рода дырку в русской истории: мало кому из историков она симпатична, и все рисуют ее как бабу страшную, жестокую и бездарную. Историки больше всего интересуются лишь началом ее правления - разбирательством с Верховным советом, да концом - жесткостью по отношению к заговору Волынского и делом о наследии престола. Об остальном говорят немного, все больше об обнищании страны и о засилье немцев. Кражи, взятки, злоупотребления, вялые войны, гниющий флот.

Да еще рассказы о роскоши ее двора, поражающей «своим великолепием даже привычный глаз придворных виндзорского и версальского дворов». «Жена английского резидента леди Рондо приходит в восторг от великолепия придворных праздников в Петербурге, переносивших ее своей волшебной обстановкой в страну фей и напоминавших шекспировский «Сон в летнюю ночь». Этими праздниками восхищался и избалованный маркиз двора Людовика XV, его посол в России, де ла Шетарди: «Балы, маскарады, куртажи, рауты, итальянская опера, парадные обеды, торжественные приемы послов, военные парады, свадьбы, фейерверки пестрым калейдоскопом сменяли один другой и поглощали золотой дождь червонцев, щедрой рукой падавший из казначейства».

Современник леди и маркиза, немец Манштейн, добавляет: «Часто при богатейшем кафтане парик был прегадко вычесан, или, если туалет был безукоризнен, то экипаж был из рук вон плох… Тот же вкус господствовал в убранстве и чистоте русских домов: с одной стороны-обилие золота и серебра, с другой - страшная нечистоплотность. Женские наряды соответствовали мужским: на один изящный туалет здесь встречаешь десять безобразных».

Где эта роскошь, куда все делось? Остались лишь намеки на обстановку, окружавшую царицу. Но отдельные предметы и памятники складываются в общую картину, в своеобразный миф, сплетающий в единое целое итальянскую оперу, впервые Анной в Петербурге заведенную, шутов и карликов, туалетный прибор из чистого золота, слонов из Персии, бесчисленные фейерверки, самый большой в Европе серебряный холодильник, растреллиевские дворцы, построенные для любовника, Ледяной дом и Царь-Колокол. В этом мифе, как в мутном старинном зеркале, проглядывают знакомые очертания чего-то милого, близкого, русского и сегодняшнего. С зимой и зеркалом связана и моя первая встреча с Анной Иоанновной.

Первым и самым сильным впечатлением от русской классической литературы для меня стал сон Татьяны, прочитанный где-то лет в восемь-девять. Ни об энциклопедии русской жизни, ни об интриге, связывающей между собой героев, я ничего не знал, поэма лежала совершенно отдельно от прочитанного фрагмента, но картина зимнего леса, с фигурой бредущей по снегу девушки в легком платье, ручей, мостик из легких досок, медведь, протягивающий лапу, чтобы помочь ей перебраться, все это приводило меня в бурный восторг. Да и сейчас приводит. Фантазия скакала как бешеная, и, когда дело доходило до перечисления, до ведьмы с козьей бородой, до карлы с хвостиком, а вот полужуравль и полукот, наступало просто физическое блаженство, достигающее апогея на словах: «Лай, хохот, пенье, свист и хлоп, // Людская молвь и конский топ!» Далее все шло по ниспадающей, интересное заканчивалось, и за строфу XXI, за пробуждение Татьяны, я тогда и не забирался.

Открытие Татьяниного сна произошло в январе, в зимние каникулы. В том же январе я, кажется, побывал в Золотой кладовой Зимнего дворца. Там, в длинной комнате с низким потолком, заставленной витринами со сверкающими вещами, одна из стен была занята большим стеклянным шкафом с полками, на которых располагались блескучие золотые предметы, всякие плошки, коробочки и чашки в круглящихся завитках. Центр этой композиции из тяжелых и не очень понятных вещей составляло зеркало в завивающейся раме, желтой-желтой. Оно было повернуто к зрителю под углом и немного вверх, так что в нем ничего не отражалось, кроме пустоты, и для того, чтобы поймать хоть какое-то отражение, надо было особо исхитриться, что было нелегко, так как витрину обступала толпа, мешавшая двигаться. Среди очень конкретных, объемных предметов, обладающих своим, присущим им как данность, цветом и формой, ничего не отражающее зеркало выглядело как-то чуждо и странно. В нем что-то колыхалось, в его глубине была разлита подвижная манящая неопределенность, сонная, бесформенная, и для меня это зеркало сразу же оказалось связано со сном Татьяны, с ее гаданием, напоминая о том, что «Над нею вьется Лель,// А под подушкой пуховой// Девичье зеркало лежит». Кто такой Лель, я совершенно не представлял, зеркало же было чем-то более знакомым, была понятна его связь со всем, что последовало в поэме далее, с явлением медведя, пляшущей вприсядку мельницей, раком верхом на пауке.

Экскурсоводша перед витриной рассказывала о какой-то императрице Анне Иоанновне, не менее для меня загадочной, чем Лель, про стиль барокко, и что, по старинному преданию, девушки, если повезет, могут в нем увидеть своего суженого. Это, видно, и произвело на меня наибольшее впечатление, поэтому-то я в своих фантазиях и засунул тяжелое и дорогое творение аугсбургских ювелиров под подушку в деревенской бане. Имя Анны Иоанновны также запало мне в память, связавшись с мерцанием старинной амальгамы, зимой, смутными снами и гаданием. С тех пор неизъяснимой прелести полна для меня эта эпоха, и я всегда старался отложить в своем сознании все впечатления, что связывали современность со временем Зимней царицы, таким темным, неопределенным, неясным…

Впрочем, весомость моим мечтам об Анне Иоанновне вскоре придала встреча с великой скульптурой Бартоломмео Карло Растрелли в Русском музее. Огромная черная баба с растопыренными короткими ручками тяжело парит в пространстве, как гигантская ворона, гордо вздымаются полушарии грудей, дрожат дряблые щеки и подбородки, пульсирует короткая шея, и маленький негритенок с натугой подтаскивает ей тяжелую, как ядро, державу, обхватив шар двумя руками, и императрица вот-вот, широко размахнувшись скипетром с двуглавым орлом, легко подбросит державу на руке, вмажет по ней эмблемой российского самодержавия, как ракеткой по мячику, и запузырит державу далеко-далеко, так что полетит бронзовая сфера, пробив окно и ломая деревья Михайловского сада, разворотив мемориал жертвам революции на Марсовом поле, и, сбив памятник Суворову, - куда-то за реку, поломает обе башни мечети, свалит Телевизионную башню, пробьет напоследок крышу коттеджа в Комарово и, свалившись прямо в открытый рот храпящей там старухи, разломает ее новенький, только что наведенный мост искусственной челюсти, застряв в глотке, так что сожителю старухи, молодому и подтянутому бизнесмену, придется подносить к ее носу нюхательный табак, чтобы та чихнула. Тогда бронзовая сфера полетит обратно, сломает линии высоковольтных передач, разворотит мост на кронштадтской развязке дорог, сорвет несколько рекламных биллбордов и опустится на крейсер «Аврора», потопив его напоследок. Барон Мюнхгаузен должен был быть современником Анны Иоанновны, а сожитель табак поднес, потому что старуха завещания еще не написала.

Растреллиевская бронза великолепна. Как слезки, дрожат висюльки жемчугов на расшитой груди, мантия с горностаевыми хвостиками развевается, императрица плывет как пава, величественная и человечная, такая деловая, и в тоже время прибранная не без кокетства, мощная и женственная, настоящая правительница. Хвост волос, жидкий, но длинный, струящийся сзади по мантии, придает ее жирности очарование женственной беззащитности, и вдруг, при виде этой красавицы, в голову ни с того ни с сего приходят самые странные вопросы. Она, наверное, тронную речь произносит, рассуждает об обновлении теплоцентралей и строительстве китайского квартала в Петербурге, а хочется узнать, что там у нее внизу надето, белье-то какое? Тоже бронзовое, что ли? Тяжелое, выразительное лицо странно связывается с черными воплощениями родины-матери бесчисленных мемориалов с их широко разведенными руками, и с черной же Венерой Илльской из повести Проспера Мериме, пришедшей задушить в своих бронзовых объятиях незадачливого жениха. Хорошо представляю себе, как, расправляя короткими ручками бронзовые складки своего платья, усаживается эта махина перед золотым туалетным прибором, открывает пухлыми пальцами коробочки с притираниями, накладывает пудру и румяна, и, нагнувшись, всматривается пристально в зеркало, кокетливо поправляя маленькую корону в пышном начесе. Потом, скрипя ступенями лестницы, поднимается на пятый этаж, выламывает одним махом дверь в мою квартиру, и душит, душит она меня в своих объятьях, как мышь белую, беззащитную, любимая моя родина, Россия.

Как уже говорилось, с Анной Иоанновной у нас все непросто. Официально ее почти все время ругают, и с восемнадцатого века русская история ее терпеть не может. Даже Иоанн Грозный вызывает, по-моему, большую симпатию. Школьный курс истории вообще заставил меня долго думать, что она - неизвестно как и откуда свалившаяся нам на голову немка, фашистка, притащившая еще с собой и Бирона, любившая русских подвесить на дыбу, бить кнутом, выворачивать ноздри, а потом колесовать и четвертовать. Так и представлял: перед Зимним дворцом, тогда еще деревянным, стоит деревянная же трибуна, наподобие тех, что сооружались при советской власти на Дворцовой площади во время парадов, на ней - Анна Иоанновна, мясистая, разряженная, с густо оштукатуренной рожей, рядом - Бирон, весь в розовом, как он любил, она ему в штаны руку засунула, мнет с плотоядной улыбкой, а сама уставилась на то, как перед ней на помосте опальным русским аристократам ноздри каленым железом рвут. Вокруг же все карлики, карлики, карлики, сзади поют-надрываются итальянские кастраты, Миних с Остерманом обнимаются и фейерверки со всех сторон. Картина неверная, но все-таки роскошная.

Пусть русская история ее и ругает, но смогла все же Анна Иоанновна уловить что-то в русской душе, задеть потаенное, глубоко скрытое чувство прекрасного, став милой сердцу своими причудами, шутами и шутихами, фейерверками, любовью к итальянской попсе, тяжелой аляповатостью закупленных ею импортных вещей, Ледяным домом и публичными увеселениями. Часто, на центральных улицах обеих столиц, залитых неоновым сиянием новогодних лампочек, мелькает она передо мной в блеске окружающей роскоши, величавым видением, массивная и легкая. Впереди меня, то появляясь, то вновь исчезая на фоне светлых витрин, крутятся тяжелый круп ее и бедра, и бронзовая горностаевая мантия превращается в норковое манто, отливающее металлическим блеском, и острые лакированные туфли торчат из-под широких версачиевских штанин в узкую белую полоску, сияет бюст, обтянутый кофточкой со стразами, а на начесе подрагивает маленькая корона. Непринужденно играет она скипетром в руке, озабоченная, деловитая, а рядом семенит негритенок коротенькими ножками в мягких сапожках, и тянет, тянет из последних сил к ней ручки с лежащей на подушке державой, такой круглой, весомой, внушительной, пышной.