ФЛОППИ. ИСТОРИЯ ВТОРАЯ © Перевод А. Белобратова
ФЛОППИ. ИСТОРИЯ ВТОРАЯ
© Перевод А. Белобратова
Собаки Флоппи у меня больше нет. Зачем же она вообще вошла когда-то в мою жизнь? Сначала я была ее учительницей и сама училась ухаживать за ней. Это я умела, я уже вырастила двух собак, как выращивают траву, практически ничего не зная о том, как обращаться с собаками. Я думала, что все получится. Почему бы и в этот раз всему не получиться? Я хотела начать жизнь заново с помощью новой собаки, такой симпатичной на фотографиях, не на ее собственных, а на фотографиях красивых собак ее породы, — начать жизнь заново, после того как прежняя моя собака умерла. Собака была такая милая и мягкая. Мне хотелось, чтобы мои прогулки обрели смысл и цель. Гулять в одиночестве — так прогуливаются бабушки-пенсионерки. Ничего не имею против, но при этом ты слишком близко подходишь к самому себе. А когда гуляешь с собакой, можно держаться от себя на порядочном расстоянии. Однако с самого начала, да, с самого начала все обстояло так, словно собака хотела лишить меня моей собственности. Она не собиралась украшать мою жизнь своим присутствием. Она хотела отнять у меня что-то, вот только что — не имею ни малейшего понятия. И откуда мне это знать? Я и сама не предполагала, что у меня есть что-то, что еще можно отнять. Моя жизнь ускользнула от меня в заботливые руки моей мамочки, и оттуда ее никогда не выпускали на волю. Возможно, наше счастье — это пташка, только я такой пташкой не была. И чего мне не хватало? Ведь я всегда находилась в распоряжении нашей маленькой семьи, мне нельзя было отлучаться, и вот этой собаке удалось отнять себя у меня. Моя собака Флоппи отняла себя у меня, у своей хозяйки, ведь ничем другим она, в конце концов, не владела. И сделала она это раньше, чем мне толком удалось завладеть ею. Как так получилось? Не понимаю сама. Странное животное — эта собака Флоппи. Другие собаки дарят себя, ведут себя великодушно, а вот Флоппи всегда хотела себя уберечь, причем таким образом, что не удавалось толком ни понять, ни увидеть, что она такое. Этот маленький призрак, это видение (она никогда не исчезала совсем, лишь в самом конце, когда ей хотелось только одного — уйти прочь, но она никогда и не была рядом со мной на самом деле), — она не хотела, чтобы ее навсегда оставили у хозяйки и никому не отдавали. У кого сказано, что любовь может угодить в тебя, как пуля из револьвера? Ведь когда пуля наконец вылетела из ствола, после того как ее долго ждали, — те, кого застрелили, выглядят как раненые или как мертвые, то есть судить можно только по результату. И об этой собаке судить можно было только по результату, как судят о пронесшемся урагане. Это существо нельзя было рассмотреть как следует. Впрочем, и вашу суть тоже толком не рассмотреть, иначе бы я не доставляла себе труда и не писала бы об этом, а просто рассказала. В поле зрения попадали кучки земли, которые оставляла Флоппи, когда она пыталась подрыться под наш дом. Однако самой ее нигде не было, ее не было здесь даже тогда, когда она лежала и умиротворенно урчала в нашем маленьком саду под теплыми лучами солнца. Ты ее видишь и одновременно не видишь. Как привидение. Она была животным в чистом виде, но ей не доставляло радости одаривать собою своего владельца. Она была животным, и она не была животным, которое хотело бы быть животным потом, всегда после: после кормежки, после прогулки, после игр с другими собаками. Животное. Оно не владеет собой и не отдает себя никому. Оно было скорее кошкой, чем собакой. Флоппи была моей собственностью, однако постоянно лишала меня самой себя, делала меня беднее. Я всегда была меньше, чем она, и еще меньше за вычетом ее. Я была ничем, и из этого ничто мне приходилось вычитать еще и собаку. Это было так же просто, как вытянуть у кого-нибудь кошелек из кармана в битком набитом вагоне метро. А ведь я так хотела присвоить ее, не как собственность, нет, я не хотела владеть ею всецело, напротив, ведь в чем-то же была ее суть, и эту суть ей следовало сохранить. Многие годы, если не всю свою жизнь, я была столь целеустремленной, что вряд ли пожелаешь подобного кому-нибудь другому. Я хотела всего лишь владеть ее существом, а значит, хотела большего, чем владеть, да, увы, я не могла противостоять искушению, я хотела владеть ею, ЧТОБЫ ОНА БЫЛА МОЕЙ, — всем ведь известна эта чудесная формула любви. Именно став моей собственностью, ей предстояло уменьшить скудость моего одиночества и расстелить во всю ширь саму себя, ту сущность, которую она имела. Расстелить не так, как ковер, по которому приятно ходить, который приятно топтать. Собаку мне не подарили, ведь никакой дар никогда не завершен окончательно, нет, она не была для меня подарком, не потому, что я заплатила за нее приличные деньги («купила ее») как за породистую собаку (в отличие от прежних моих собак: одну я нашла в мусорном контейнере, другую взяла из собачьего приюта, отдав за нее какую-то мелочь), то есть подарила ее себе сама, вдвойне осуществив отчуждение этого существа: сначала я плачу деньги, а потом собака должна подарить себя мне, подарить совершенно особым образом — быть моей, быть благодарной, что ей позволено быть со мной и не делать никакой работы, не охранять стадо, не сторожить что-нибудь еще, не выделывать никаких фокусов, только быть со мной и быть постоянной в любви, которую следует дарить только мне, владелице, и которую мне все равно не удалось бы купить. Как бы это было прекрасно. Я и сама, возможно, стала бы еще лучше, стала бы таким вот милым маленьким сокровищем.
Собака не ответила на мои чувства, — я заявляю здесь об этом вполне определенно. Это странно, ведь я всегда слышала от других, что собаки привязаны к своим владельцам. Моя же собака, должно быть, была слишком привязана к своей собственной сути, к тому, что ценности не имело и что должно было приобрести таковую с моей помощью, но ведь я-то сама по себе что-то стоила, и мне стоило бы пометить ее специальным штемпелем, в том же смысле, как компостер гасит билет, которому одновременно и придают ценность, и отнимают оную, ведь он имеет ценность один-единственный раз, здесь и сейчас, на время представления, в котором участвуют животные, а за фокусы надо платить отдельно. Это была интересная сторона ее сути, ведь наша суть, как ваша, так и моя, — а что такое суть? — ведь наша суть была чем-то, что всегда отсутствует, когда требуется, в любом случае, имя этой сути — боязнь. Прежде всего боязнь. Боязнь и страх. Страх перед шорохами. Страх перед грозой — жуткая паника. Собака несколько раз чуть не разнесла половину дома. Она яростно драла стену когтями, обезумев от панического ужаса, очень скоро ободрала все обои, а потом и теплоизоляцию (она хотела выбраться наружу? как раз туда, где так неуютно и нескончаемо бушевала гроза, захватив все вокруг? ведь природа всегда получает то, что захочет, и ей нужно много времени и много пространства для самой себя; она хочет занимать все пространство и все время, и то и другое я недопустимым образом уменьшила в размерах, поместив собаку в стены моего частного домика). Моей собаке никогда не выпадало беззаботной участи животного, взятого на руки и укрытого счастьем. Ей не удалось поскрести лапой даже по первым ступеням лестницы, ведущей к счастью. Она скреблась изнутри, пыталась проскрести стену моего дома, но никогда не делала этого снаружи, чтобы попасть внутрь. Она предпочитала находиться снаружи. Не знаю, как это сказать, увы, я чаще всего не знаю, как мне что-то сказать, но я угождала самой себе, когда, например, мыла собаку после прогулки (это совсем не трудно), когда приучала ее к сухому корму (тоже нетрудно, в этом корме все уже есть), когда сгоняла ее с насиженного места рядом с моей кроватью, прежде чем она научилась взбираться по лестнице (нет-нет-нет, мне бы самой хотелось, чтобы она оставалась у меня в комнате, но она не захотела, ни в какую: она была еще совсем щенком, было ей то ли восемь, то ли девять недель, когда она запрыгнула в свою собачью кроватку, — кстати, весьма дорогую вещь, — и прокатилась по комнате словно на скейтборде — вот была умора! Однако повторить этот трюк она не решилась — сразу же выпрыгнула и облюбовала себе место на площадке лестницы, возвращаясь туда все время, что была у меня), — и я заботилась о себе, научив собаку обходиться без моих знаков любви, когда меня не было дома. Такое случалось нередко. Но чаще я все же бывала дома, играя роль распорядительницы в зале для игр, принадлежавшем Флоппи. Ах, играть — это было здорово. Она была сама не своя до игр. В саду нельзя было ни секунды посидеть спокойно, все время приходилось бросать что-нибудь, и собака тут же за этим устремлялась. Леность — мать всех пороков, но мы так любим свои пороки за то, что они отдаляют нас от самих себя. В какой-то момент моя собака превратила меня в предмет. Она понизила меня в звании. Я стала машиной для метания предметов, я делала это столь же механически, как она, — она в панике способна была механически драть когтями стену, оставлять огромные кучи сора, размазывать кровь (дело было вот в чем: термоизоляцию крепят к стене тонкой проволочной сеткой, и вот об эту сетку собака ободрала лапы, вообще этого не заметив). Столь же механически она демонстрировала страсть, когда носилась вокруг и бегала за брошенным мячом (что это? трудовой азарт рабочей собаки, которую лишили ее обязанностей? к примеру, колли обычно без устали гонят овец, в случае необходимости покусывая их за ляжки). Сущность Флоппи невозможно было ухватить, потому что она, моя собака, схлопывала ее в себя как шаткую и плохо закрепленную палатку. Собака не брала свою сущность с собой, она ее сбрасывала, она отнимала сущность и у меня, не унося с собой, она загоняла меня в угол, в постоянное убожество, когда ее не было. Я оставалась бедной и убогой и тогда, когда собака была рядом. Она отняла у меня все, все и сразу, внимание ко мне, ее отношение ко мне (при этом она даже не натягивала поводок, что так любят делать милые собачки, привязанные к своим владельцам и выражающие привязанность тем, что тянут и дергают поводок; они натягивают его не для того, чтобы удрать, а для того, чтобы повести своего хозяина туда, где так чудесно гулять), она не лишала своего общества других людей, потому что любила некоторых из них, нет, не любила, я не знаю, что она делала; она «любила» (так говорят, когда не находят нужного слова) соседей, собачью няню, ее родителей, вот ведь как, и меня бы это вполне устроило, но и никому из них она тоже не принадлежала. Она была чем-то другим, она не подпускала к себе, всякий раз пускаясь наутек (паника, побеги, потом попытка вырыть лаз под забором; а еще она бродила в грозу по проспекту между потоками автомобилей, уклоняясь от тянущихся к ней рук), однако меня бы ничуть не смутило, если бы это нечто, это Другое рядом со мной обнаружило бы свою слабость. Я бы любила ее за это еще больше. А я-то знаю, что я понимаю под словом «любить», знаю, потому что этого не знаю, но это похоже на своего рода благотворительность, когда жертвуешь тем, что тебе вовсе не принадлежит. А вот ей самой, ей самой всего хватало, когда она отказывала мне в своем внимании и порождала во мне чувство обделенности в чистом виде. Я так сильно зависела от того, что от меня ускользнуло, хотя не знала при этом, что же оно такое. Пусть, пусть она ускользнула от меня, но хотя бы в самом конце мне хотелось знать, что она такое, эта недостача, которая не есть просто изнаночная сторона избытка (а может, лицевая его сторона?); я была не в состоянии хранить в себе эту недостачу как некий избыток, как мое понимание и расположение к ней, к Флоппи, ведь здесь не было ничего, что требовало бы от меня понимания, не было ничего, чему мое понимание могло бы как-то помочь. А было лишь одно Ничто. Я умолчу о редких счастливых моментах, потому что не могу о них говорить. Но такие минуты были, я их помню. И начинаю плакать. Когда собака разрешала мне погладить ее — я помню это довольное, громкое, почти свинячье урчание, особенно утром, и даже самой Флоппи день представлялся как нечто прекрасное и новое, правда, впереди предстояла еще и прогулка с мячом, и как она всегда дожидалась этой прогулки! В эти минуты отступал на задний план страх перед опустошительной предгрозовой паникой, которая всецело завладевала собакой, клокотала в ее внутренностях, раздираемых истошным лаем, — летом грозы случаются часто, и эта угроза, хотя и отчетливая, какое-то время держалась поодаль, пусть и не из уважения ко мне, и я рассматривала эти минуты почти как подарок, которыми Флоппи меня никогда не одаривала. И в эти минуты тоже. Даже когда мне было больно, мне хотелось, чтобы она была моя, однако она вовсе меня не хотела, пожалуй, только тогда, когда мы вели себя как какой-то механизм — бросить мяч, принести мяч, снова бросить, снова принести, своеобразный автоматизм, мы обе превращались в голую функцию, при этом вовсе не функционируя, хотя она всегда приносила мяч, но не выполняла настоящую функцию. Мы не имели ничего, и это было так, словно мяч метали в пустоту, в ничто, и вслед ему я швыряла собственное «я», под конец совсем уж отчаянно, невнимательно, спустя рукава, мне хотелось побежать за ней по следу, прижать к себе, но с каким упорством она вырывалась из моих рук! В конце концов я оставила свои попытки, хотя по-прежнему чисто механически бросала мяч. Где наш мяч? Куда он покатится на этот раз? Собаке почти всегда это было известно заранее. Разве это можно назвать игрой? Когда все знают всё! Побежит ли она в правильном направлении, несмотря на все ложные маневры? Наверняка! Когда ее лапы снова будут отбивать барабанную дробь, бессмысленно (ну, смысл-то это имело, для собаки это была работа, усердное выполнение долга, заблудший рабочий пыл) продираясь зимой через снежный наст, а летом сквозь густую траву? Как уже было сказано, суть ее осталась сокрытой от меня до самого конца. Оказались сокрытыми следы ее сути, хотя, казалось, собака выставила свою суть на всеобщее обозрение, когда летящий мяч прочертил в воздухе невидимую траекторию, которую собака в стремительном беге отмерила по земле, словно нетерпеливая покупательница, что вырывает отрез ткани из рук продавщицы, тщательно его отмеряющей, и мерная линейка еще лежит на отрезе, но никто этой меры не придерживается.
Зачем Флоппи вошла в мою жизнь? Нет, она вовсе не входила в нее. Никогда. Я выбрала ее и взяла к себе, но она меня не выбирала. Она не пустила меня в свой круг. Я помню день, когда выбирала собаку, это было в нелепом, выдержанном в зеленых тонах парикмахерском салоне в одном из пригородов. Там была она, а еще ее брат и сестричка — два черно — белых щенка, беспрерывно возившихся друг с другом, ее прекрасный большой брат, на десять сантиметров больше ее, имевший тот же окрас, переросший ее уже к седьмой неделе, и она, самая маленькая в помете, самая нескладная, уже тогда — одиночка. Это мне, естественно, понравилось, вместо того чтобы насторожить, ведь уже тогда я почувствовала в ней родственную душу, словно она будет принадлежать мне и станет такой, как я, — одинокой, благодаря лишь тому, что будет со мной, и будет наслаждаться этим одиночеством. Потом, когда ее брат и сестра исчезли, их увели по какому-то коридору, словно в цирке (на самом деле эта дверь вела в подсобку), в салоне осталась только она одна, в салоне, к гладкому полу которого не прилипала грязь и где вдоль стен под колпаками фенов сидели поодиночке женщины в накидках, и вдруг, словно что — то в нее вселилось, не разбери поймешь что, она начала исполнять буйный танец радости; она кружилась и носилась по помещению, словно предвидела всю ту боль, которой она не хотела и о которой знала, что ее от этой боли уберегут, неважно кто. Мне тогда показалось, что она думала именно так. Потом я снова вообразила себе, что собачка такая веселая и счастливая, потому что сразу поняла — с этой женщиной она сможет делать все, что захочет, и, что бы она ни сделала, ей все простят. На самом деле случилось не так. Я вошла в жизнь этой собаки не по праву, и меня как следует наказали за это. Собака не хотела быть моей. И не потому, что я так сильно хотела, чтобы она была моей, нет. Она постоянно вскакивала со своего места, чтобы убежать куда-нибудь. А если бы я не обратила внимания на эту деталь? Ну, я и так этого не заметила. Ее окружало сияние, словно нимб вокруг головы святого, и оно укрыло это маленькое, борющееся с самим собой тело, изобразило передо мной (в полном смысле слова) нечто, а именно то, что я смогу взять это животное словно предмет, присвоить его и обходиться с ним, как умелый мастер с бытовой техникой. Но если я и была таким мастером, то скорее мастером по обращению с имеющимися у меня возможностями, и я вертела новую возможность в руках, чтобы она наконец действительно обрела некую предметность, устойчивость, продолжительность (любовь должна длиться вечно, иначе ее вообще невозможно представить, хотя и знаешь всегда, что она неизбежно кончается, пусть и со смертью любящего), словно мне когда — нибудь удалось бы вычислить параметры этого непоседливого существа, беспрестанно танцующего, выкидывающего коленца, делающего кульбиты, а под чертой моих вычислений всегда итожился бы положительный результат (разумеется, и для нее тоже! Чем больше она бы меня любила, тем больше бы любила ее я; в самом конце я ее очень полюбила, а она меня — наоборот; она меня полностью игнорировала; она меня буквально не узнавала; любое призрачное сияние неизбежно оборачивается против нас, нет, не против всех нас, а против некоторых из нас и наверняка против меня лично). Это носящееся вокруг сияние (когда она носилась и танцевала в парикмахерском салоне, она была словно Фата Моргана, была бестелесной, была обманом зрения, обманывала меня, ну, обмануть меня по поводу меня самой ей не удавалось, ведь она, должно быть, почуяла: меня не существует; я предъявляла к ней требования, но при этом меня не существовало, и кого же должно было слушаться бедное животное?), это живое сияние она сотворяла каждый раз заново и все быстрее, все быстрее, словно она творила себя в этом буйном танце, вынимала из глубины нечто, не становясь при этом чем-то. Сплошная тавтология. Она — это она, но она была собой только благодаря самой себе и никому другому, и как раз благодаря самой себе, такой милой и ласковой с другими людьми, она была — ничто. Видите ли, именно этим она и поразила меня, и тем самым она и была моей собакой больше, чем какая-либо другая собака. Неравенство со мной ей пришлось бы уравнять, это значит, что она либо должна была становиться все более похожей на меня, либо это предстояло сделать мне. Возможно, она и пыталась это сделать, но угодила в пустоту, которую где-нибудь в другом месте заполнили бы правильной и хорошей собачьей дрессировкой. Тут не было ничего. Возможно, она что-то искала, но тут не было ничего. Должно быть, она чувствовала, что мое присутствие — только видимость. И эта сияющая видимость, которую я изображала (не было лампочки, которая освещала бы меня, не было фонаря, не было света) во всей неизбежности своего небытия, это мое сияние, эта сияющая видимость потребовала бы от нее, чтобы она когда-нибудь наконец внедрилась в меня, ввинтилась, словно лампочка в патрон, чтобы она включилась в ход моей жизни и заполнила пустоту, которой была я сама и каковой я по-прежнему остаюсь. Ей пришлось бы встать на мою сторону, ввинтиться в меня, но тогда, когда она этого захотела (я все равно ничего не заметила бы), во мне не оказалось ничего, никакой резьбы, никакой оправки, которая бы ее удержала. Да, я думаю, все было именно так. Видимость и явленность не могут распознать себя, потому что им не хватает света (их нельзя ввинтить в патрон и включить, ведь во мне ничего нет, ничего прочного, вообще ничего), да, эта попытка удержать не заладилась, и резьба не могла закрутиться вокруг себя самой, не могла и позволить, чтобы в нее что-то ввинтили, напротив, эта видимость была постоянным стремлением уклониться от чего-то, чего не существовало, что существовало еще в меньшей степени, чем гроза (грозу можно распознать по сверкающей молнии, по грому, по селевому потоку, по наводнению), гроза, которой собака очень боялась, но еще больше она боялась пустоты, Ничто, того, чем была я, пустоты, которая не позволила, чтобы собака однажды осознала свою собственную маленькую собачью личность, ведь во мне была лишь одна пустота, отделаться от которой было невозможно. Это сияние, которого я ждала от нее, которое должно было отбросить на меня яркий отблеск, принесло только одно — постоянное уклонение от меня, чтобы не оказаться за пределами времени, за пределами самой себя, не стать меньше, чем ничто, уже занятое мною. Да, место пустоты уже занято, и занято оно женщинами. Флоппи не могла стать меньше, чем ничто. Единственным предметом, который мог ее привлечь, был простенький красный резиновый мяч на веревке. И вот однажды, по собственному желанию, она ушла за пределы себя и больше не вернулась ко мне. Сейчас она живет у одного очень хорошего человека, среди других животных. С нею теперь все в порядке. Лампочку вкрутили, я не знаю, какой она мощности и как сильно светит, мне никогда не узнать об этом, но я благодарна человеку, превратившему Флоппи в настоящую собаку, освободившему ее от меня (и тем самым давшему ей свободу от себя, ведь ни я, ни она сама не могли помыслить собаку никак иначе, как ничто, прячущееся в небытии) и спасшему ее. Люди мне говорят, что она теперь счастлива. За это им огромное спасибо.
2003