НЕ ХОЧУ ГЛУБИНЫ © Перевод А. Белобратова
НЕ ХОЧУ ГЛУБИНЫ
© Перевод А. Белобратова
Я не хочу играть и не хочу смотреть, как играют другие. Не хочу никого заставлять играть. Не нужно, чтобы люди на сцене что-то говорили и делали, словно они живые. Не хочу видеть, как на лицах актеров отражается обманчивая цельность — цельность жизни. Не хочу видеть игру этих «хорошо смазанных мускулов» (Ролан Барт), состоящую из речи и движения, — так называемую «выразительность» актера, обученного своему ремеслу. Не хочу, чтобы движения и голос соответствовали друг другу. Сегодня в театре осуществляется некое открытие-откровение, как — мы этого не видим, потому что ниточки, управляющие происходящим на сцене, протянуты там, за кулисами. Вся машинерия скрыта от взора, актер, окруженный техникой, подсвеченный со всех сторон, слоняется по подмосткам. Произносит слова. Он бездумно копирует человека, он прибегает к утонченной выразительности и, как фокусник ленту, вытягивает у себя изо рта другого человека — с его судьбой и его историей, разворачивающейся перед нами. Я не хочу пробуждать к жизни незнакомых людей на потребу зрителям. Мне не хочется, чтобы на сцене мы ощутили сакральный привкус божественного пробуждения к жизни. Не хочу театра. Пожалуй, я готова выставить на всеобщее обозрение такое действие, которое можно осуществлять просто для того, чтобы что-то изображать, без всякого высшего смысла. Пусть актеры говорят то, чего люди обычно не говорят, ведь театр не есть жизнь. Пусть актеры демонстрируют свою работу. Они должны говорить о том, что происходит, и не стоит утверждать, будто в них творится нечто иное, о чем могут напрямую сообщить нам их лица и их тела. Пусть на сцене говорят непрофессионалы!
Это может быть показ мод, и пусть женщины, одетые в свои наряды, произносят фразы! Не хочу глубины!
Показ мод, да, ведь платья можно показывать и сами по себе. Долой людей, которые создают систематическую связь с вымышленным персонажем! Они словно одежда, знаете, у нее ведь тоже нет своей формы, она облегает фигуру человека, который и ЕСТЬ ее форма. Все эти оболочки беспомощно и уныло свисают с вешалок, но вот кто-нибудь облачается в них и произносит слова, как мой любимый святой, который существует, потому что существую я: я и тот, кем я должна быть, — мы больше не появимся на подмостках.
Не появимся ни поодиночке, ни вместе. Взгляните на меня пристальней! Вы меня больше никогда не увидите! Пожалейте сейчас об этом. Святый, святый, святый! Кто может знать, какие фигуры в театре имеют право голоса и слова? У меня в пьесах сталкиваются друг с другом множество персонажей, вот только кто есть кто? Бог весть, мне эти люди незнакомы! Любой из них может быть абсолютно другим, и его может играть некто третий, который совпадает с кем-то четвертым, и никому это не бросается в глаза. Говорит какой — то мужчина. Говорит вот эта женщина. К зубному врачу приходит на прием лошадь и рассказывает анекдот. Я не хочу с вами знакомиться. До свиданья!
Актеры имеют склонность фальшивить, зато зрители — нет. Собственно, нужны только мы, зрители, актеры вовсе не обязательны. Поэтому люди на сцене могут оставаться размытыми, неотчетливыми, они — аксессуары жизни, и мы без них вышли погулять, вышли с приклеенными к вялым сгибам локтей сумочками. Актеры излишни, подобно сумочкам, в них содержится, — словно грязный носовой платок, коробочка с леденцами, пачка сигарет, — поэзия, которой их набили. Неясные призраки! Продукты без смысла, ведь их смысл — это «продукт контролируемой свободы» (Ролан Барт). Для каждой игрушки на сцене отводится определенная степень свободы, которой может располагать актер. Лужа свободы разлилась, и актер — берите, не стесняйтесь! — наливает себе сок, разбавляет камерной жидкостью, добавляет свои секреции. Никаких секретов тут нет. Он размазывает эту слизь по себе. Но что бы и сколько бы он ни взял из своей копилки жестов, торжественную поступь и безудержную болтовню ему приходится имитировать, ведь он и ему подобные должны уметь подражать. Это как у модной одежды: каждая деталь в ней определена, но в то же время не слишком узко ограничена своей функциональностью. Пуловер, платье, у них ведь тоже свои просторы и проймы. Да. И вот что еще совершенно необходимо: мы, зрители! У нас нет свободы быть неподлинными. Вот у них, у тех, кто на сцене, — сколько угодно, ведь они — узоры нашей жизни, подвижные, меняющиеся под рукой Господа, по мановению режиссера. И вот он срывает человека со сцены, словно воротник, и морочит нас другой деталью на платье, которая ему больше нравится. Или этот директор филиала игрушечной фабрики просто укорачивает человека, как платье-мешок, подшивая оборку по-новому. Не оскорбляйте нас своим содержимым! Или тем, что вы пытаетесь выдать за содержимое, кружась вокруг нас, словно собаки, и захлебываясь лаем. Кто тут главный? Не воображайте себе лишнего! Ступайте прочь! Театр имеет смысл, не являясь содержанием, а демонстрируя власть кукловодов, движущих всю машинерию. Лишь прибегнув к своему авторитету и весу, режиссер может заставить пустые продуктовые пакеты светиться, — обмякшие и дырявые пакеты с каким-то количеством поэзии внутри. И вдруг то, что не имело значения, начинает что-то означать! Господин режиссер устремляется в вечность и извлекает оттуда нечто трепетное. А потом он убивает все, что было в наличии, и его инсценировка, основанная, в свою очередь, на повторении того, что уже было, становится тем единственным, что имеет право на существование. Он отрицает прошлое и одновременно (следуя моде!) подвергает цензуре будущее, которому в ближайшие сезоны предстоит подстраиваться под него. Новое прибирают к рукам, будущее упорядочивают еще до того, как оно наступило. Потом проходит год, и газеты снова радостно вопят о новом открытии, о неожиданном, сменяющем то, что устарело. И театр вновь начинает сначала, будущее сменяет и спасает прошлое, однако будущему, постоянно сравнивая себя с прошлым, приходится склоняться перед ним. Для этого существуют театральные журналы. Нужно посмотреть все, чтобы вообще иметь возможность что-то увидеть.
Однако вернемся к нашим лицедеям: каким образом нам следует удалить с лица театра грязные пятна, именуемые актерами, чтобы они больше не изливались на нас из вакуумной упаковки и не старались потрясти нас, я имею в виду, чтобы их больше не вытрясали на сцену? Ведь именно они, эти люди, переодеваются в чужие одежды и вешают на себя всякие атрибуты, свидетельствующие о притязании на двойную жизнь. Эти типы размножаются в нескольких экземплярах без всякого для себя риска, ведь они никогда и никуда не денутся. Да, им ведь не приходится ставить на кон свое бытие! Они всегда — одно и то же, они никогда не проваливаются сквозь пол и не взмывают в воздух. Они лишены значимости. Давайте просто-напросто исключим их из нашей жизни как инвентарь! Расплющим их в целлулоидную ленту! Сделаем из них фильм, чтобы до нас не доносился больше запах их пота, символ труда, от которого они стараются улизнуть, блистая своей персоной. Но пусть это будет фильм как театр, а не фильм как фильм! Просто навести и нажать кнопку! Что вышло, то вышло. Ничто более не подлежит изменению, и таким образом удастся избежать вечного повторения того, что никогда не равно себе. Актеров просто изгонят из нашей жизни, отштампуют из них ленты с перфорацией, с которых доносятся разбитные мелодии. Они выпадут из поля нашего физического зрения и станут плоскостью, простирающейся перед нами. Станут невыносимыми, и их даже не стоит и запрещать, потому что их нет, потому что они — ничто. Или же иначе: с каждым следующим спектаклем менять весь состав полностью, и каждый раз актеры будут играть нечто совершенно новое. У них есть в запасе всевозможные приемы, но ничто, как и нашу одежду, нельзя повторить точно в таком виде, каким оно было. Одно лишь время грозит нам бренностью! Театр больше не должен существовать! Либо мы одно и то же будем повторять одним и тем же образом (киносъемка закрытого спектакля, который нам, людям, позволено увидеть лишь в его ЕДИНСТВЕННОМ ВЕЧНОМ повторении), либо ничто не может быть повторено дважды. Ведь всегда все происходит совсем иначе! Ведь все равно ничто не длится вечно, а в театре мы можем подготовиться к тому, чтобы погрузиться в бренность. Люди сцены появляются на ней не потому, что они из себя что-то представляют, а потому, что наносное в них становится их подлинной сутью. Их беспорядочные жесты, их неуклюжие, невнятные высказывания, которыми недалекие авторы набили их рты, их ложь, — только этим они и отличаются друг от друга. Да, они появляются вместо людей, которых должны изобразить, и превращаются в узор, в орнамент, в исполнителей исполнителей, в бесконечную цепь, и орнамент становится сутью театра. И суть становится украшательством, дешевым фокусом: куш! место! назад! Не заботясь о действительности, эффект способен превратиться в реальность. Актеры толкуют самих себя и собой определяются. И я скажу вам: долой их! Они не настоящие. Настоящие только мы с вами. Мы — то, что существует в изобилии, когда на нас, стройных и изящных, висят, как на плечиках, наши театральные одеяния. Направим же наши взгляды только на нас самих! Мы — наши собственные действующие лица и исполнители. Никто, кроме нас, нам не нужен! Уйдем в себя и останемся при этом снаружи, ведь каждый надеется, что на него смотрят другие, когда он гордо движется по свету, словно хорошо смазанная машина, как следует отлаженная по инструкции глянцевых журналов. Станем нашим собственным узором! Нанесем яркие пятна на луга и поля, на снежную корку, на подкорку — да и что такое эти пятна? Это мы сами, собственной персоной. И это здорово.
1983