Х.Доннер. Одиночка в войне с Советским Союзом
Х.Доннер. Одиночка в войне с Советским Союзом
21 августа 1968 года сразу после полуночи в аэропорту Праги приземлились самолеты с подразделениями Красной Армии. Пражская весна подошла к концу, достигнув в известном смысле своей высшей точки. Семь дней, пока Дубчек со своим правительством «вел переговоры» в Москве, на улицах Праги царило безграничное веселье. Люди просто не верили своим глазам. Когда Дубчек вернулся и обнародовал факты, настроение переменилось на 180 градусов и все впали в совершенную апатию, длящуюся до сих пор. Многие интеллектуалы бежали за границу.
Многие, но не он —Людек Пахман. Он посещал одну фабрику за другой, призывая рабочих бастовать. Он посылал письма протеста в Организацию Объединенных Наций. Он распространял памфлеты, призывающие к сопротивлению. Он один объявил войну всему Советскому Союзу.
Его трагедия заключалась в том, что его никто не поддерживал. Он остался в полной изоляции, потому что никто не доверял ему. Тогда он прибегнул к последнему средству. «Я дойму их так, что они вынуждены будут арестовать меня, после чего я дойму их тем, что они меня арестовали», — говорил он, с трудом сдерживая бушующую в нем ярость. Потом он с легкой улыбкой спросил меня, похоже ли это на «Прово»[ 9 ] Я испугался за него, потому что после русского вторжения основные условия для гражданского неповиновения совершенно отсутствовали в Чехословакии. Он был дважды арестован и четырежды объявлял голодовку. Он получил два тяжелых ранения — в голову и спину, но это не было следствием пыток, говорит он сейчас. Не исключаю, что он сам нанес себе эти раны.
Он остался верен идеалам Пражской весны. Он вел себя так, как будто существует правовое государство, и ссылался на статьи Конституции и на права человека. Он возбуждал дела против произвола полицейских чиновников и судей.
В августе 68-го я свел его с голландским телевидением, и в своей отчаянной войне одиночки он стал очень знаменит, во всяком случае в Голландии. Он получал очень много писем из этой страны. Я просмотрел пачки этих писем. Примерно четверть пишущих советовала ему искать утешения в Иисусе Христе. Очень многие сообщали, что они вообще против какой бы то ни было диктатуры. В некоторые письма были вложены десятигульденовые банкноты.
В начале этою года я виделся с ним последний раз у него дома в Праге. Место исчезнувшего портрета Маяковского занял крест: Пахман стал католиком.
Он сказал, что христианство обладало большой силой в истории. И еще он сказал, что все приличные люди должны объединиться, и я сразу вспомнил наши первые разговоры. «Какие там еще цепи, которые нужно потерять Ь> — лукаво спросил я. И мы засмеялись вместе: цепи приличия, разумеется. Я любил его, но он стал для меня совсем чужим. Он хотел сочетаться браком с будущей женой в церкви, но епископ запретил такую демонстрацию.
И для собственной безопасности, и для борьбы, которую он собирался вести, он нуждался, конечно, в паблисити, но мне кажется, что он искал мученичества добровольно. «Я должен платить за мои грехи. За то, что я сотрудничал с самой сатанинской системой, которая когда-либо существовала в мире», — говорил он. Но все-таки несколько месяцев назад Пахман решил покинуть свою страну.
На прошлой неделе он пересек границу. В субботу его привезли из Германии для выступления по голландскому телевидению. Мы сидели, ожидая его в зале студии, из которой передаются последние известия. Он опоздал на час, и телекамера зафиксировала его ковыляющую походку — следствие перенесенного в детстве полиомиелита — и его храбрую голову, которая за четыре года постарела на двадцать лет. Мне сразу представилась возможность перекинуться с ним словом. Взял ли он с собой книгу о матче Спасский — Фишер? «Господи милостивый, Хейн, у меня сейчас совсем другое на уме!» Быть может, он хочет играть в Хоговен -турнире ? Нет, потому что теперь он не желает иметь ничего общего с голландскими шахматистами, сейчас я всё сам услышу в интервью с ним по телевидению. «Но почему же ты все-таки решил уехать?» — спрашиваю я. Он отвечает, что его положение в Праге стало невыносимым. Полиция следила за каждым его шагом, и все, с кем он обменивался хотя бы парой слов, подвергались опасности.
Приезд в Голландию сам он рассматривает как карательную экспедицию. Правда, с учениками школы имени Анны Франк он встретится с удовольствием, потому что они оказывали ему большую моральную поддержку, но Эйве и Голландская шахматная федерация бросили его на произвол судьбы, и он не хочет их больше видеть. На пресс-конференции, где он повторяет эти в высшей степени несправедливые упреки, я пытаюсь объяснить суть дела, хотя и понимаю, что рискую сам быть пригвожденным к позорному столбу. На этой пресс-конференции говорит фактически он один. Следует длинный перечень имен. Профессор такой-то — шесть лет, доктор такой-то — восемь, и так далее, и так далее. В настоящий момент в Чехословакии по политическим мотивам в тюрьмах находятся сто человек. Тридцать из них—его друзья. Он говорит о том, что предъявил чешскому правительству ультиматум. Если к дате, которую он называет, заключенные не будут освобождены или, по крайней мере, им не будет предъявлено официальное обвинение, он предаст гласности факты, от которых содрогнется земля у них под ногами.
«Я превосходно знаю, как функционирует эта система, я знаю, кто готовит приговоры, я знаю самых кровожадных псов в Центральном Комитете, я всё это обнародую, если...» Его память всегда была великолепной. К тому же со времени, когда он сам занимал высокие посты в партии, прошло не так уж много лет.
Если это интервью, то оно должно растянуться на долгие годы, потому что разговор между Пахманом и мной начался семнадцать лет тому назад в Гётеборге. «Социализм должен приобрести совершенно другой вид. Да, было допущено слишком много ошибок. В течение года можно ожидать больших перемен. Они скажут всю правду о Сталине, такое давление невыносимо. Произойдут изменения в партийной линии, особенно это коснется правосудия. Будет покончено с полным бесправием граждан. В течение одного года!»
Как это возможно, спрашивал я. Идеология — это ведь единственное, что сплачивает коммунистический мир. Как они могут покуситься на это?
«Ты — скептик, безнадежный западник, ты не веришь в способность социализма к возрождению. Но ты еще сам всё увидишь».
Это было в 1955году. Годом позже состоялся двадцатый съезд партии, где действительно произошло всё, что он предсказал. И я понял, что мой новый друг не рядовой член партии, что он располагает превосходными связями.
Когда произошло восстание в Будапеште в 1956году, он заклеймил позором венгров. Они были фашисты, криминальные элементы, которые хотели воспользоваться полученной свободой для своих целей, русские не могли поступить иначе. Иногда его мнения вдруг менялись. «Тито — диктатор, продающий социализм за доллары» и «Путь Тито к социализму идентичен нашему» — были его высказывания соответственно в 57-м и 63-м и в 59-м и 65-м годах, если память мне не изменяет.
Я знал его как самого себя: жестко сформулированные мнения, хотя в действительности — он был просто попутчиком.
«Хрущев не продержится до Рождества», — сказал он мне в сентябре 64-го, и, когда генерального секретаря через два месяца сняли, для всего мира это было невероятной неожиданностью; я же снова убедился, что мой собеседник имеет доступ к очень секретной информации.
В Че Геваре он видел только опасность для человечества. «Без Советского Союза невозможна никакая революция, и все эти россказни о двух, трех Вьетнамах — преступны». Дортикос был единственным человеком в руководстве кубинской партии, кому он доверял.
Мир профессиональных шахмат — очень маленький мир. Это своего рода братство, имеющее филиалы в различных странах, как, например, существует братство гомосексуалистов или охотников на крупную дичь. Действующие гроссмейстеры встречаются друг с другом часто, иногда по нескольку раз в год. В1967году мы снова встретились в Праге. Это было время, когда повсюду в мире, в совершенно разных странах, у молодых людей внезапно произошла вспышка коллективного психоза.
Мы сидели на террасе на Старомястской площади.
Молодежь здесь выглядит ужасно пассивно, — сказал я. — Может ли у вас случиться то, что случилось в Китае, Америке или у нас в Голландии ?
К сожалению, нет, — ответил он. — Здесь партия крепко держит в своих руках бразды правления.
—Но если и партия сойдет с ума ?
—Да, тогда возможно, но этого просто не может быть. Партия не может сойти с ума, это исключено, — отвечал он с каменным лицом. Мне не дано этого понять, я ведь анархист, начал он насмехаться надо мной, и через пару дней на Кубе, где мы вместе играли в турнире, он представил меня как «анархиста» и многие смеялись вместе с ним. («Вероятно, последний анархист», — сказал двадцатидвухлетний секретарь партийной организации на стройке в деревне, которую мы посетили.)
Мы часто видели друг друга в том году. Война на Ближнем Востоке всколыхнула многие умы, особенно в Чехословакии, старом союзнике Израиля. Вместе с парой друзей он написал в Центральный Комитет письмо о том, что международное рабочее движение должно поддержать социалистический Израиль, а не феодальные арабские страны.
Это письмо было зачитано с издевкой одним из партийных секретарей на писательском съезде: вот ведь как могут быть глупы некоторые личности. Впрочем, что с них взять: ведь у всех шахматистов мозги набекрень.
Но вышло совсем по-другому. Многие члены съезда поддержали авторов письма и захотели тоже подписаться под ним. Гости из Советского Союза в знак протеста покинули зал.
Это явилось началом бунта интеллектуалов, всё более разраставшемся в последние месяцы 1967 года. В январе следующего года пал Новотный. К власти пришел Дубчек, функционер среднего пошиба, как и полагается при демократии.
Пражская весна длилась семь месяцев. Это было время всеобщего освобождения, и время это не опишешь в двух словах. Весь воздух был напоен свободой; такого ощущения мы не знаем в Западной Европе. Всё казалось возможным, следовало только рассчитаться с прошлым — и всё должно было начаться, и существовало только будущее.
Он был, разумеется, в первых рядах. Было составлено обращение к правительству, в котором требовалось отменить экономическую зависимость от Советского Союза. Он вынашивал идею об Олимпийских играх в Праге в 1980 году. Это обойдется в миллиард долларов, но крона должна была стать конвертируемой, а немецкие и американские инвестиции в этот проект с лихвой окупятся уже после строительства отелей. Я забронировал комнату в гостинице, которая должна была быть построена к 1980 году.
«Но если придут русские?» —спрашивал с опаской не только я, но и другие — шахматисты из Венгрии, Румынии и Болгарии.
Он отвечал, что это исключено. Этого просто не может произойти. Со времен восстания в Будапеште произошло столько изменений, и социалистический лагерь превратился в содружество государств, внутренние дела которых решаются ими самими.
Журнал «Хаагсе пост», декабрь 1972