ДЕНЬ С ПУШКИНЫМ

ДЕНЬ С ПУШКИНЫМ

Нине Сергеевне Нечаевой

Прошу простить мне серьезное упущение: я познакомил вас еще не со всеми родственниками Травки. Между тем в Пскове, помимо сестры Киры и закованного в гипс мотоциклиста Володи, живет Травкина тетка Александра Николаевна с дочкой Ирой и зятем Володей. Я сообщаю эти сведения не только для того, чтобы удовлетворить вашу законную любознательность относительно Травкиных родственников. Дело в том, что Ира и Володя — страстные автолюбители и владельцы «Запорожца», который, быть может, и несколько уступает по красоте последней модели «шевроле», но зато, как и «шевроле», имеет четыре колеса, способных доставить вас хоть к черту на кулички (кстати, кто знает, что это такое?).

Поездку в Михайловское мы приберегли напоследок, как истинный гурман — самое изысканное блюдо. Благодаря Ире и Володе мы совершили ее в полном комфорте. Если вы никогда не сидели втроем два с половиной часа на заднем диване «Запорожца», то еще не испытали одно из чудеснейших ощущений, доступных человеку. Муки, которые вы претерпите во время поездки, синяки на ваших коленях, набитые вашими подбородками, — ничто в сравнении с мгновением, когда вы на полусогнутых выползете из машины, окинете мир безумным взглядом и вдруг обнаружите, что можете чуточку выпрямиться. Это такое счастье, что описать его мое перо не в состоянии. Но учтите, первые шаги рекомендуется делать с помощью верных друзей, пока выгнутый коромыслом позвоночник и неестественно вывернутая шея не придут в нормальное состояние: попробуй докажи честному народу, что ты выполз не из ресторана! По истечении получаса вы уже сможете передвигаться самостоятельно и лишь будете ловить себя на том, что время от времени пугаете окружающих какими-то нервными смешками. Но в конце концов и это пройдет. У нас — прошло. Только Малыш, самый долговязый из нашей компании, еще долго принимал в объятия встречные деревья.

Я вовсе не хочу бросить тень на «Запорожец» — он не предназначен для перевозки такой оравы. Ира и Володя вполне удовлетворены своей машиной. Они совершили на ней немало дальних путешествий, изучили ее норов и счастливо избегали самого опасного врага юркого и ловкого «Запорожца» — идущего навстречу стада коров. Володя рассказывал, что один его знакомый пренебрег этой опасностью и был сурово наказан. Он не пожелал уступить дорогу стаду, и одна возмущенная до глубины души корова подцепила «Запорожец» рогами и сбросила его в кювет. Ничего не скажешь — обидное, но справедливое наказание.

Устроив машину на стоянке, где тесно прижалась друг к другу добрая сотня автомобилей, мы вошли в Михайловское.

* * *

Низкий поклон тем, кто открыл для нас «Мастера и Маргариту» Булгакова и прозу Цветаевой — каким чудесным русским языком написаны эти произведения!

Сильнее Марины Цветаевой о любви человека к Пушкину, наверное, не написал никто. Изумительные страницы ее этюда, с которым мы несколько лет назад имели счастье познакомиться, останавливают перо: всю жизнь я люблю, боготворю Пушкина, но разве возможно выразить свою любовь к нему с такой силой, как это сделала Цветаева?

Ароматные, чеканные, высеченные на бронзе цветаевские строки: «...в неизвестный нам день и час, когда Петр впервые остановил на абиссинском мальчике Ибрагиме черный, светлый, веселый и страшный взгляд. Этот взгляд был приказ Пушкину быть».

И Пушкин стал. Мы все вышли не из «Шинели» Гоголя — русская литература родилась из Пушкина. Потом были и другие великие; кое-кто остался лишь в учебниках, перед другими преклоняются, гордятся ими, но в плоть и кровь вошел Пушкин. Он — первый и навсегда.

И вот мы бродим по местам, где он «провел изгнанником два года незаметных». Пушкин скромничал: эти два незаметных года — наиболее весомые в нашей литературе. Здесь написаны четыре главы «Евгения Онегина», «Цыганы», «Граф Нулин», несколько десятков поразительных стихотворений и, быть может, самое гениальное, им-то наверняка самое любимое — «Борис Годунов». Закончив своего «Годунова», он бил в ладоши и кричал: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!»

Любопытная деталь: только в 1826 году Пушкин издал первый сборник своих стихотворений — не в упрек, а в намек будь сказано двадцатилетним скороспелкам, которые вытаскивают из стенгазет и многотиражек свои вирши и вьются вокруг издательств юным поэтическим роем. Пушкин был предельно требователен к себе: строчек, зачеркнутых им в черновиках, хватило бы на десяток блестящих репутаций.

...По этой земле бродил Пушкин, он дышал воздухом этого парка, его ноги ступали по этой липовой аллее... А рядом с ним шла Анна Керн — счастливейшая из смертных женщин, гений чистой красоты: ее любил Пушкин, она подарила поэту чудное мгновенье и вдохновила на гениальную элегию. Спасибо ей за это и за то, что она быстро покинула Пушкина: она помешала бы ему закончить «Годунова». Раньше я думал, что ее-то Пушкин любил больше всех, только я ошибался — больше всех он любил Арину Родионовну, единственную женщину, которой был верен всю жизнь. Вот он —

...опальный домик,

Где жил я с бедной нянею моей.

Ветхая лачужка и окно, у которого приумолкла старушка, «подруга дней моих суровых, голубка дряхлая моя». Действительно, так Пушкин не писал ни о ком.

Анна Керн Пушкина потрясла, произвела на него «впечатление глубокое и мучительное», а потом это впечатление прошло и осталось воспоминание — «Я помню чудное мгновенье». А няня, дряхлая голубка, Арина Родионовна Пушкина не потрясла, потому что потрясает только любовь неразделенная: ведь Анна Керн Пушкина не любила. Няня, добрая подружка бедной юности, вложила в Пушкина всю нерастраченную материнскую нежность; она не родила Пушкина, но она-то и была его подлинной матерью. И он любил ее, как мать, и даже больше, потому что настоящая мать любила не его, а младшего сына. Может, будь Арина Родионовна другой, и Пушкин был бы другим; не только потому, что не написал бы «Зимний вечер», «К няне» и сказки, а потому, что и все остальное написал бы по-другому — как человек столь же гениальный, но не с такой душой. Теперь я знаю, что душу Пушкина облагородила не древняя родословная, а няня Арина Родионовна.

«Знакомые, печальные места! Я узнаю окрестные предметы...» Вот кабинет Пушкина — он же кабинет Онегина. Его перо; железная трость, с которой опальный поэт обходил милую его сердцу тюрьму. Небольшой диван — ведь Пушкин был невысокого роста. Его книги, пистолеты. Есть вещи подлинные — к ним прикасалась его рука. Заднее крыльцо, с которого —

Обыкновенно подавали

Ему донского жеребца,

Лишь только вдоль большой дороги

Заслышат их домашни дроги...

А вот на этом крыльце он стоял босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками — зимой: приехал Пущин, вспоминавший: «На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим». Это ему, ссыльному декабристу, Пушкин пошлет в Сибирь незабываемые строки:

Мой первый друг, мой друг бесценный!

И я судьбу благословил,

Когда мой двор уединенный,

Печальным снегом занесенный,

Твой колокольчик огласил...

Золотая печаль стоит над Михайловским. Здесь Пушкин работал и грустил. Его огромному воображению, охватывавшему вселенную человеческих чувств, было тесно в этом просторном парке. Онегина поэт отправил путешествовать, а сам — не мог: царь не пускал на волю человека, который — Николай ведь был совсем не глуп — лишь по случайному стечению обстоятельств не оказался в декабре на Сенатской площади. Поэты вообще всегда были опасны царям: взрывчатые афоризмы стиха легко превращаются в лозунг. Рифмы сродни музыке; но в отличие от последней, которая будоражит только чувства, иные строки с их огромной эмоциональностью, с их сжатой до предела мыслью способны овладеть умами. Недаром Николай с такой неохотой согласился дать Пушкину свободу.

Я только что сказал — рифмы; а лучшее стихотворение русской поэзии — для меня лучшее — написано белым стихом.

Пушкин создал его в 1835 году, когда вновь посетил Михайловское.

Уж десять лет ушло с тех пор — и много

Переменилось в жизни для меня,

И сам, покорный общему закону,

Переменился я...

Это — реквием...

...Уже старушки нет — уж за стеною

Не слышу я шагов ее тяжелых,

Ни кропотливого ее дозора.

И дальше в стихотворении следовали чудесные строки, не вошедшие в окончательный текст:

...Бывало,

Ее простые речи и советы

И полные любови укоризны

Усталое мне сердце ободряли

Отрадой тихой...

Мы шли в гору по дороге, когда-то изрытой дождями, и не отрывали глаз от самых знаменитых в мире трех сосен, в которые — те ли они в натуре, другие ли — вдохнул вечную жизнь гений поэта. Здесь Пушкин, наверное, впервые ощутил свои годы; здесь он, здороваясь с молодостью, прощался с ней. Здесь, на границе владений дедовских, сконцентрирована, кажется, вся грусть воспоминаний Пушкина о няне, молодости, своей невеселой жизни.

И — долой грусть! «Вперед, вперед, моя исторья!» Отсюда, от трех сосен, видны извилистые берега голубой Сороти и три холма над рекой. Будь благословенно, Тригорское! Сюда чуть ли не ежедневно бежал от печальных мыслей Пушкин, здесь он находил отдохновение от трудов. В Тригорском жили Осиповы-Вульфы — лучшие друзья поэта в период михайловской ссылки.

Итак, пойдемте в Тригорское.

* * *

Михайловское — это Пушкин и няня; Тригорское — Онегин и Татьяна. Будто из реального мира поэта попадаешь в выдуманную им сказку. Все здесь, как сто сорок лет назад: огромный и длинный, похожий на колхозный склад, барский дом, и парк, и ель-шатер, и дуб уединенный, и Сороть голубая, но все равно Тригорское — мир теней.

Поэтому и настроение туристов — а их здесь каждый день тысячи — более легкомысленное. Молчаливые, тихие и торжественные в Михайловском, в Тригорское туристы приходят, как в театр: смотреть иллюстрации к поэме «Евгений Онегин».

У «скамьи Онегина» любят фотографироваться: как-никак на этом месте бывал Пушкин — факт в самом деле исторический. И все-таки именно с этой скамьи встала бедная Таня, чтобы через мгновение увидеть Евгения и сквозь слезы выслушать его проповедь. Эта незримая скамья была перед ее глазами, когда она, годы спустя, «громом поразила» коленопреклоненного Онегина — предмет своих девичьих грез и навсегда любимого. С легкой руки Осиповых-Вульфов пошло «скамья Онегина», хотя правильнее было бы — «скамья Татьяны». Потому что «Татьяна на той скамейке сидит вечно», — писала Цветаева.

По всему Тригорскому бродят онегинские тени. Здесь, по этой липовой аллее, Ленский гулял с Ольгой, читал ей нравоучительный роман и, набравшись смелости, играл ее развитым локоном. В этой баньке собиралась ночью ворожить Татьяна, через этот ручей пыталась бежать от медведя...

Пушкин очень любил Тригорское. Здесь ему было легко и просто. Хозяйка Прасковья Александровна не сомневалась, что является прототипом Лариной, поскольку она тоже любила Ричардсона, солила на зиму грибы, вела расходы, брила лбы... Ее дочки, Зизи и Аннет, обожали соседа и были уверены, что они-то и есть настоящие Оля и Таня. Брат их Алексей Вульф всю жизнь гордился тем, что его черты использованы в портрете Ленского. В этой милой обстановке Пушкин набирался сил для новой работы — за это спасибо Тригорскому и его обитателям.

И вновь — благоговение, тишина и трепет.

Святогорский монастырь — могила Пушкина... Он сам себе написал эпитафию, еще до «Памятника»:

Увы! на жизненных браздах

Мгновенной жатвой поколенья,

По тайной воле провиденья

Восходят, зреют и падут;

Другие им вослед идут...

Так наше ветреное племя

Растет, волнуется, кипит

И к гробу прадедов теснит.

Придет, придет и наше время,

И наши внуки в добрый час

Из мира вытеснят и нас!

Только в одном он ошибся, великий жизнелюб и вечный бунтарь, и Лермонтов его поправил: из жизни Пушкина убрали. И по тайной воле не провиденья, а Свободы, Гения и Славы палачей. Они не догадались в свое время сгноить поэта «во глубине сибирских руд» — и избавились от него другим, более легким способом. Вместе с поэтом они закопали в эту могилу все его не успевшие родиться поэмы и необыкновенную прозу, его бунтарские призывы и кипучую общественную деятельность — все то, что составляло смысл жизни Александра Сергеевича Пушкина. «Нас этим выстрелом всех в живот ранили» — Цветаева.

Позади — день Пушкина.

До новой, обязательной встречи, Пушгоры!