Евгений Лукин ДЕНЬ ДУРАКА

Евгений Лукин

ДЕНЬ ДУРАКА

Казнь невиновного не менее полезна для общества, чем казнь виноватого, ибо ни с тем ни с другим общество не знакомо.

Великий Нгуен

С каждым новым ремонтом крохотный бар местного Дома литераторов становился все непригляднее, обретая помаленьку черты заурядной забегаловки. Повылиняла былая роскошь: исчезли зеркала с потолка, взамен панелей из тёмного дерева стены обметал бледный пластик, незыблемые кожаные диваны уступили место подозрительным по прочности трубчатым стульям. Впрочем, на отчётных собраниях очередная перелицовка неизменно ставилась в заслугу правлению, причём особо подчёркивалось, что бар стал выглядеть гораздо современнее.

В чём-то это соответствовало истине. В конце концов пенсионер, шарящий по мусорным бакам, тоже, как ни крути, примета нашего времени.

Кажется, богадельня доживала последние годы. Когда-то владевшие нераздельно первым этажом, а ныне ютящиеся в двух кабинетах, писатели держались за пресловутый бар, как белые за Перекоп. Сдача его буржуинам означала бы гибель культуры в целом. Ходили, правда, слухи, что власти вот-вот утратят остатки совести и взвинтят арендную плату. На лакомые квадратные метры в самом центре города охотников было более чем достаточно. Какое бы вышло казино!

А пока что бывшие проводники идей и властители дум заглядывали сюда на сиротливо съёжившийся огонёк, пили дешёвую водку, ругали размножившееся низкопробное чтиво и тосковали вслух по незабвенным временам, когда человек человеку был ещё товарищем, а не господином.

Отдали Родине жизнь без остатка. Ни слова для себя, всё для народа. И таких людей бросить на произвол судьбы! Подобный поступок можно было бы назвать свинским, умей государство совершать иные поступки.

— М-мерзавец! — с негодованием выговорил прозаик областного масштаба Арсений Сторицын, швырнув газету на стол. — И мы ещё за него голосовали! — Залпом допил остывший кофе и уничтожающе покосился на равнодушного Мстишу Оборышева. — А всё ты!.. — сварливо попрекнул он сотрапезника.

— Всё я… — безропотно согласился тот.

— Ты и твоя телебанда! — поддал жару Сторицын.

— Телебанда — это такой африканский танец, — меланхолично отозвался Оборышев. Подумал — и добавил: — А может, латиноамериканский…

Народное выражение «сидит, как нагорелая свеча» с поразительной точностью соответствовало облику Мстислава Оборышева. Начать с того, что в профиль черты его и впрямь напоминали вислую гроздь застывших восковых струек. Да и анфас тоже. Словно бы лицо совсем уже изготовилось стечь в рюмку, над которой его обладатель горбился без малого четверть часа, но затвердело на полдороге. Последним, очевидно, схватился длинный каплевидный нос.

Физия неизменно кислая, однако это была особенная кислота, скорее свойственная уксусной эссенции, нежели тронувшемуся молоку. Даже когда Мстиша молчал, мнилось, будто мысли его так же едки и внезапны, как суждения вслух. Писателем Оборышев не был, хотя, говорят, тайком что-то кропал. Всю жизнь проработал на телевидении. Карьеры не сделал. В ханжескую советскую эпоху явный цинизм, пусть даже и тихий, начальством не одобрялся, а когда времена сменились, то быстро превзошли в цинизме самого Мстишу, так что взойти по головам на вершину жизни в бурные девяностые ему, как ни странно, помешало ханжество, стыдливо называемое порядочностью.

— А уж врали-то, врали! — не унимался Арсений. — Такого нам из него ангела изобразили перед выборами…

— Почему врали? — благостно осведомился Оборышев. Безумное праздничное утро кончилось, и теперь он отдыхал от трудов праведных.

— Это ты меня спрашиваешь, почему? — взвился заводной Сторицын. — И на храм-то он пожертвовал!..

— Пожертвовал…

— И набережную озеленил!..

— Озеленил…

— И дороги в порядок привел!..

— Привёл…

— Та-ак… — опасно откидываясь на спинку хлипкого металлического стула, зловеще протянул Арсений. — А теперь, значит, выясняется: и взятки-то он берёт!..

— Берёт…

— И с криминалитетом якшается!..

А как же…

— Нет. я так не могу! — взревел член Союза писателей, оборачиваясь к стоике. — Леночка, будь добра, налей и мне сто грамм!

Действительно, беседовать с Мстишей… Чёрт, придумают же имечко — даже и не выговоришь! Так вот, беседовать с Мстишей на патетические темы было всегда крайне затруднительно, особенно если он поднимал на тебя исполненные сожаления глаза — и делалось вдруг неловко.

Чокнулись. Арсений с маху ополовинил стопку. Мстиша, как всегда, чуть пригубил.

— Родимые пятна социалистического реализма, — с прискорбием подытожил он. — Положительное — положительно, отрицательное — отрицательно.

— А разве нет? — страшно выкатывая глаза, вопросил прозаик.

Этот являл собою совершенно иной образчик реликтовой фауны. Если Мстиша Оборышев смотрелся в писательском баре несколько чужеродно, то Арсений не просто соответствовал интерьеру — он был его неотъемлемой частью и, казалось, выцветал вместе с ним.

Первую книгу Сторицын издал в те ещё времена, когда члена Союза писателей с первого взгляда трудно было отличить от члена правительства. Естественно, что вскоре Арсений уже не ходил, а шествовал, не говорил, а вещал — словом, полностью осознал свою персональную ответственность за судьбу России. Спросишь его, бывало, который час, — ответит не сразу: призадумается тревожно, затем одарит испытующим взглядом из-под привскинутой брови, словно бы недоумевая, как это тебя могут интересовать подобные мелочи. Вздохнёт, вздёрнет обшлаг рукава — и оцепенеет над циферблатом, озадаченный мельтешением мгновении. Сам-то он привык мерить время веками.

Подсекли злые люди становую жилу русской литературе, а заодно и Арсению Сторицыну. Поредела его уникальная библиотека, потускнела позолота лауреатского значка, а под пиджаком взамен солидной рубашки с галстуком возникла призовая маечка, пересечённая надписью «фанта». И с каждой новой перелицовкой прозаик терял прежний лоск, становясь, мягко говоря, всё современнее.

— Ты мне одно скажи, — наседал правдолюбец Арсений. — Где вы, друзья, наврали? В хвалебных передачах или в разоблачительных?

Мстиша уныло шевельнул свечными наплывами бровей.

— Дьявол и телевидение, — изрёк он, — если и врут, то исключительно с помощью правды.

Умение ставить собеседника в тупик было у него, надо полагать, врождённым. С вилкой в руке Арсений Сторицын вопросительно уставился па развесистое хрустальное бра — наследие сталинского ампира, каким-то чудом пощажённое бесчисленными ремонтами.

— Возьми любой кадр, — миролюбиво, предложил Оборышев. — Правда? Правда. Вранье возникает лишь на уровне монтажа. Стало быть, что? Стало быть, враньё состоит из правды.

— Нет, позволь! — снова обрёл дар речи Арсений. — Как это из правды? Меня, допустим, ты ни в чем разоблачить не сможешь! Монтируй, не монтируй…

— Это почему же не смогу? — опешил Мстиша.

— А в чём?

— Да уж найду…

— Найди!

Мстиша озабоченно заглянул в свою стопку, словно обнаружив в ней соринку. Сосредоточился.

— Закончил повесть, — с горечью поведал Арсений. — О живых людях… А издательство вот-вот коммерческим сделают… И на что жить? Дачу продать? Кому она нужна!.. Леночка! Налей ещё пятьдесят под карандаш. Отдам-отдам — мне сегодня Алексей Максимович от литфонда на бедность подкинет. Аж целых пятьсот рублей… Так в чем ты меня разоблачать собрался, Мстиша?

— Знаешь, — задумчиво молвил тот. — Тут наш национальный праздник приближается…

— Это какой?

— Ну… День дурака. Первое апреля.

— Приближается! Ещё февраль не кончился… И что?

— Ставь бутылку — разоблачу… Нет, ты не боись. Под занавес скажу: шутка, мол. Дескать, с первым вас апреля, дорогие горожане…

В бар заглянуло смуглое личико сатанинских очертаний. Легок был на помине лирический поэт Алексей Максимович Тушкан, глава агонизирующего литфонда.

— Здорово, Сильвестрыч, — бодро приветствовал он Арсения. — Ого! У вас тут что, интервью?

Перескочил порог и явился во всей красе — как из табакерки. Ни дать ни взять, Мефистофель в миниатюре. Увеличить раза в полтора, сменить жестяной теноришко на глубокий бас, плащ через плечико, шпагу на бедро, перышко в берет — и прямиком на оперную сцену.

— Я интервью… — мечтательным эхом откликнулся Мстиша. — Ты интервьёшь… Он интервьёт…

— Это меня уже от вас интервьёт!.. — огрызнулся мелкий лирический бес, водружая на свободный стул портфель, набитый столь туго, что его хотелось сравнить с бумажником. От безденежья — чего ж не сравнить?

— Здорово, Лёха… — благосклонно пророкотал приосанившийся Арсений Сильвестрович, — Вовремя ты, вовремя…

Портфель открыли. Понятно, что обилия купюр внутри не обнаружилось. Папки, папки, папки — и в каждой, надо думать, чья-нибудь рукопись. Вот делать нечего людям…

Затем из тесноты портфельного нутра был бережно высвобожден тоненький пластиковый пакет с ведомостью и немногочисленными сотенными бумажками. Спрессованный манускриптами, он, казалось, имел теперь всего два измерения. Идеальная плоскость — хоть на уроках геометрии демонстрируй.

— За неимением крови пишем чернилами, — провозгласил, а может, процитировал кого-то Сторицын, ставя подпись где надо. — А ты что ж, собачий сын, не снимаешь? — надменно оборотился он к Мстите. — Взялся разоблачать — разоблачай…

Необходимо приостановиться и сделать пояснение. В самом начале своей неголовокружительной карьеры Оборышев около года работал редактором, но с корочками корреспондента-кинооператора. Такое случалось частенько, однако настырный юноша, должно быть, ненавидя по молодости всё номинальное, и впрямь освоил смежную профессию. Как известно, телевизионщики подобно иеговистам всегда ходят парами. Оборышев же несколько раз ухитрился сдать материал, будучи един в двух лицах, А когда ему принимались пенять, что негоже, мол, — невозмутимо предъявлял удостоверение. Потом, разумеется, редакторское место для него сыскалось, но камеру из цепких рук Мстиша так и не выпустил.

— Сейчас, — покорно согласился он, освобождая объектив от крышки.

— Вы что, с ума сошли? — завопил лирик с портфелем, пытаясь прикрыть ведомость безнадежно узкой ладошкой, — Приключений на свою голову ищете?..

Так и не выбрав, которую графу следует прежде всего утаить от общественности, он наконец сообразил по-ментовски заткнуть жерло объектива в целом.

— Отлично, — сказал Мстиша, опускай камеру. — Снято.

Тушкана еле убедили, что это была шутка, — и остервенело осунувшийся поэт сгинул, не оставив даже запаха серы. Ему ещё предстояло облагодетельствовать сегодня по меньшей мере трёх малоимущих литераторов. Дурацкие, согласитесь, шуточки: обиваешь пороги, клянчишь, изворачиваешься, с ведомостями химичишь, а им тут, понимаешь ли, хаханьки…

— Пересчитай, — посоветовал Мстиша.

Арсений машинально пересчитал пять сотенных, а когда поднял глаза, то увидел, что его снова снимают, причём как-то не по-людски — от бедра. Вроде бы из-под полы.

— Что, пацан? — ворчливо осведомился он. — Тебе небось такие крутые бабки и во сне не снились?

— Хотелось бы всё-таки знать, — занудливым ревизорским голосом поинтересовался Мстиша, перехватив камеру как положено, — за что вам были сейчас выплачены деньги.

— Это не деньги, — буркнул прозаик. — Это слёзы.

— А всё-таки: за что?

— Ну, хватит, хватит! — нахмурясь, прикрикнул Арсений. — Подурачились — будя… Леночка! Давай-ка, лапушка, рассчитаемся. Сколько там за мной?

— Хватит так хватит, — не стал противиться покладистый папарацци и поставил камеру на стол — далеко не откладывая.

Взяли ещё по пятьдесят капель и по салатику. Потом ещё по пятьдесят. После расчёта с барменшей вспомоществование от литфонда заметно приуменьшилось. Прозаик пригорюнился.

— И что обидно, Мстиша, — с болью в голосе покаялся он. — Демократию-то я принял без колебаний…

— Как Маяковский революцию, — понимающе кивнул тот. — Моя демократия.

— Слышь! — вспылил Арсений Сильвестрович. — Ты это мне брось тут кого ни попадя к столу поминать! То дьявола, то Маяковского… — Усмехнулся, повеселел. — Партбилет, правда, не сжег, — доверительно сообщил он, становясь таинствен и многозначителен. Подмигнул, полез в правый внутренний карман пиджака и неспешно развернул на столе лоскут алого бархата. Полюбовавшись на реликвию, вновь завернул и спрятал. А современные документы Арсений, надо полагать, носил в левом кармане. Спрятав, закручинился вновь: — Да-а, были времена… Ценили писателя, берегли… Всё хорошо — одно плохо, — совсем уже мрачно закончил он. — Чего не могу простить советской власти — так это гонении за веру…

— А кто гонял-то? — полюбопытствовал Оборышев.

— Да я же и гонял, — удручённо признался Сторицын и, подумав, размашисто осенил себя крестом. — Гос-споди, прости мою душу грешную…

Мстиша задумался. Точнее — помолчал. Что, впрочем, применительно к нему означало одно и то же.

— Любой переворот, — философски заметил он, — это прежде всего много жулья. Конечно, обидно: вроде победил — и тебя же обувают…

Утешить, что ли, хотел?

Арсений досадливо тряхнул редеющей гривой и вдруг со стуком отставил стопку. Глаза его сверкнули грозным озорством.

— А что это ты аппаратуру зачехлил? — неожиданно возмутился он. — День дурака? Будет тебе сейчас День дурака! Обращение дурака к народу… Сымай, тудыть твою!..

Мстиша, не переча, обнажил оптику.

— За что деньги, говоришь? — неистово переспросил член Союза писателей и, заламывая бровь, жутко уставился в камеру. — За то что я… — тут он звучно впечатал в грудь растопыренную пятерню, — …Арсений Сильвестрович Сторицын! Ведущий прозаик! Автор нескольких романов! Лауреат региональной премии! Вынужден на склоне лет влачить нищенское существование… Почему? А времена такие… Каждому своё! Умеешь воровать — живи и благоденствуй. Не умеешь — ложись и помирай… Э! Э! Ты куда камеру повёл? Ты чего?!

Мстиша Оборышев, полуотвернувшись, запечатлевал в подробностях хрустальное бра, затем навёл алчно поблескивающую линзу на стопки и салатик. Кстати, замечательные были стопки, чуть ли не в серебро оправленные (на самом деле, конечно, в мельхиор). Правда, осталось их — раз-два и обчёлся. А когда-то хватало на всю организацию.

Наконец, сохранив для истории разрозненные крохи былого великолепия, оператор снова взял в кадр львиное лицо прозаика.

— Всё рассмотрел? — ядовито спросил тот. — А теперь попробуй смонтируй…

Вместо ответа Мстиша как-то по-пижонски кувыркнул камеру и уложил ее боком на стол, попутно уронив ложечку на блюдце.

Словно в ответ звону ложечки, в приоткинутые фрамуги актового зала, а оттуда уже в сопредельный бар проник удар колокола. Писатель и телевизионщик в недоумении посмотрели друг на друга. Что за диво? Ближайший храм располагался в трёх долгих кварталах отсюда и, насколько известно, в эксплуатацию ещё введён не был.

Не поленились — вышли посмотреть.

Снаружи стояла оттепель, пахло весной. Небольшой крёстный ход как раз поравнялся с Домом литераторов. Десятка два бледных чернобородых юношей в приталенных рясах несли на высоких древках хоругви, напомнившие циничному Оборышеву ползунки о трёх штанишках. За иноками следовали двое седоусых есаулов с иконой. Низкорослые, пузатенькие, одним видом своим станичники наводили на горькие мысли о сталинских репрессиях, уничтоживших всё высокое и стройное, что было в казачестве.

Далее шла паства. Просветлённая прихожанка в платочке время от времени взывала прозрачным неземным голоском: «Христос воскресе» (это в феврале-то!), — и колонна подхватывала: «воистину воскресе!» Но самое странное: впереди процессии под полковым красным знаменем медленно катил микроавтобус с динамиком, воспроизводя вперемежку колокольный звон, церковное пение и музыку композитора Блантера. Невольно захотелось протереть глаза и прочистить уши.

— Это в честь чего такое? — ошалело спросил Арсении.

— А-а… — вспомнил Мстиша. — Сегодня ж двадцать третье!

— День рождения Красной Армии?!

— Был! А теперь это День защитника Отечества. Вполне православная дата.

— Позволь… — совсем растерялся Арсений. — Недавно же ещё разоблачали — говорили: большевистская выдумка… никакой победы в тот день над немцами не было…

— Ну это смотря как смонтировать… — с видом знатока заметил Мстиша.

Короток месяц февраль, но память человеческая ещё короче. А тут ещё март прицепился. Словом, к тому времени, когда в квартире Сторицына погожим первоапрельским утром раздался телефонный звонок, Арсении уже и думать забыл о давнем уговоре.

— Включай телевизор, — приказал Оборышев. — И бутылка с тебя.

— О чем ты, Мстиша?

Мстиша объяснил. Арсений оцепенел.

— Ты что? Дурак? — рявкнул он так, что даже в голову вступило. — Шуток не понимаешь?

— И это ты мне говоришь в День дурака? — озадаченно прозвучало в наушнике. — По-моему, очень даже забавный прикол — почти на столичном уровне…

Предчувствуя недоброе, Арсений швырнул трубку и как был в трусиках с пуговками, заметался в поисках пульта. Нашёл. Врубил.

Омерзительный гогот за кадром, а на экран выпрыгнуло и закривлялось не менее омерзительное слово «криминашки». Далее посыпались кадры кинохроники, чередуясь с фрагментами художественных фильмов: пальба, гульба, тюрьма, Аль Капоне, Солоник, Бармалей…

— Величайшие преступники всех времён и народов, — с идиотской задумчивостью проскрипел голос Мстиши Оборышева. — В их судьбах присутствует что-то общее: ни один не ушёл от расплаты. Хотя случаются исключения. Проживает в нашем городе человек, против которого бессильны и прокуратура, и криминалистика.

На экране обозначилась и с лёгкой брезгливостью глянула на телезрителя грандиозная мордень. Арсений Сторицын хотел содрогнуться — и вдруг засмотрелся. Во-первых, давно его не показывали по ящику, а во-вторых, хорошо был схвачен Арсений. Эпически.

— Мзду ему приносят непосредственно в бар, — сухо информировал Мстиша.

Изображение стало подергивающимся, нечётким, серовато-зеленоватым. Видны были только толстые пальцы, сноровисто пересчитывающие купюры неизвестного достоинства. В углу зажглись белые буковки: «Типа скрытая камера».

— Позвольте представить: Арсений Сильвестрович Сторицын, литератор, член областной писательской организации. Но пусть это не вводит вас в заблуждение. Если помните, подпольный миллионер Корейко и вовсе числился мелким служащим…

На экране по-прежнему перелистывались купюры. По второму или уже по третьему разу.

— Хотелось бы всё-таки знать, — занудливым ревизорским голосом произнёс Мстиша, — за что вам были сейчас выплачены деньги.

Новый кадр: Сторицын, прячущий нажитое. Развязная самодовольная ухмылка:

— Что, пацан? Тебе небось такие крутые бабки и во сне не снились?..

— А все-таки: за что?

— Это не деньги, — последовал пренебрежительный ответ. — Это… (би-ип)

Арсений (живой, не экранный) моргнул. Неужели он мог так выразиться при Леночке? Да нет! Быть не может! Нежные девичьи уши прозаик обычно щадил.

— К сожалению, все попытки выяснить, за что причиталась полученная нашим героем сумма, — с прискорбием продолжал Мстиша, — натолкнулись на решительное сопротивление тех, от кого эта сумма исходила…

По размытой ведомости (резкость умышленно сбита) заметалась узкая ладошка — и телевизор взвизгнул отчаянным блатным фальцетом:

— Вы что… (би-ип) Приключений на свою… (би-ип) ищете? После чего объектив, как можно было предвидеть, заткнули.

— Но в конце концов после долгих расспросов ответ нами был всё же получен, — обрадовал зрителей незримый Мстиша Оборышев.

Возникший на экране лик дышал угрозой.

— За что деньги, говоришь? (жуткая пауза) За то, что я (звучный удар в грудь) Арсении Сильвестрович Сторицын!.. (би-ип, би-ип. би-ип, би-ип — губы прозаика выразительно шевелились, при желании можно было даже прочесть по ним отдельные матерные слова) Почему? А времена такие… Каждому своё! Умеешь воровать — живи и благоденствуй. Не умеешь — ложись и помирай… (би-ип, би-ип, би-ип)

— Нет, ложиться и помирать Арсений Сильвестрович явно не собирается, — известил Мстиша. — Судя потому, каким он себя окружил комфортом, Арсений Сильвестрович намерен именно жить и благоденствовать…

Что у фотографии, что у видеозаписи есть удивительное свойство: какую бы гадость вы ни сняли, она всё равно будет выглядеть лучше, чем на самом деле. Стало быть, можете себе вообразить, как раздраконил Оборышев хрустальное бра и оправленные в мельхиор стопки.

— Э! Э! Ты куда камеру повёл?.. — прозвучал кровожадный рык из-за кадра. — Ты… (би-ип, би-ип, би-ип)

Роскошное логово криминального авторитета кувыркнулось с грохотом и дребезгом (а всего-то лишь ложечка грянула о блюдце!) и навсегда завалилось набок. Надо полагать, отважному телекорреспонденту были причинены тяжкие телесные повреждения.

И наконец в кадре возник создатель всего этого непотребства.

— Вы, очевидно, спросите, — заговорил он, — почему бездействует прокуратура и почему бессильна криминалистика? По одной простой причине: Арсений Сильвестрович Сторицын чист, как слеза. Это талантливый писатель, гордость нашего города, честнейший культурнейший человек, а то, что вы сейчас видели, — не более чем шутка. С праздником весны, дорогие горожане! С первым вас апреля, Арсений Сильвестрович!

Арсений Сильвестрович закряхтел, выключил телевизор и призадумался. С одной стороны, увиденное было не смешно, да и просто возмутительно. С другой — чем-то оно ему понравилось. Отрезать Бармалея в начале и Мстишу в конце — и оч-чень даже, знаете, этак… смотрится. Он-то думал, клоуном выставят, а так… Круто, круто…

Пора было, однако, звонить Оборышеву. Но пока шёл к телефону, тот замурлыкал сам. Арсений снял трубку, готовый ответить на каноническое «ну как?» безразличным «да знаешь, так себе…»

— Что, ворюга? — с нежностью спросил незнакомый мужской голос. — Допрыгался?

Над полукруглым козырьком подъезда Дома литераторов сияли молочно-белые буквы, слагающиеся в жуткое слово «Клоацина». Так называлась фирма-арендатор, продвигающая на рынок итальянскую сантехнику. Но если присмотреться, то справа от входа можно было заметить и серебристо-серую доску, удостоверявшую, что тут же располагается местное отделение Союза писателей. Перед стеклянными дверьми воздвигся хмурый охранник, пытаясь связаться с кем-то по сотовому телефону. Тем же самым занимался и стоящий неподалёку милиционер, но, кажется, с меньшим успехом. Рация в руке его шипела и трещала.

Причиной беспокойства представителей силовых структур было небольшое, но шумное скопление народа на тротуаре. Судя по всему, люди пришли против чего-то протестовать, причём по велению сердца. Ни единого типографского или хотя бы выведенного на принтере плаката, всего две картонки с каракулями вкривь и вкось. На одной значилось: «Пируете? А народ вымирает!» На другой — коротко и ёмко: «Доколе?!» Десяток пенсионеров и примерно столько же горластых корявых тёток в обязательных вязаных шапках — шерстяных и мохеровых. Возраст политической зрелости. Как только женщине становятся не нужны буржуазные прокладки, она выходит на улицы и требует возвращения справедливого строя.

Подробно живописать собравшихся нет смысла. Возьмите любую фотографию любого стихийного митинга — и на вас уставятся те же самые люди, даже если один снимок сделан сегодня в Решме, а другой лет двадцать назад в Кинешме. Не меняются повреждённые жизнью лица, не снашиваются вязаные шапки…

За неимением трибуны или хотя бы ступеней речи произносились с крышки канализационного люка.

— Миллионы гребут!.. — изнемогал сорванный в поисках правды старческий голосишко. — Гонорары?.. Не бывает таких гонораров! Это сколько понаписать надо, чтобы миллион получился?..

Потом зачитали по бумажке что-то гневное, а саму бумажку вознамерились прилепить к стеклянным дверям, однако охранник не позволил: двери, как и узорчатая мостовая перед ними, являлись собственностью фирмы-арендатора. Русский бунт был, по обыкновению, бессмыслен — стать же беспощадным ему не давала малочисленность участников. Наконец, посовещавшись, прилепили рукописный упрёк к серебристо-серой доске с выпуклыми литерами — уж она-то наверняка принадлежала Союзу писателей.

Не доезжая десятка метров до сборища, к тротуару причалила легковушка местного телевидения, откуда выскочил и обмер, остолбенев, Мстиша Оборышев. Черты редактора как никогда напоминали теперь застывшую гроздь восковых струек.

Полчаса назад, получив от начальства задание отразить какой-то митинг, он, естественно, напомнил о своей принадлежности к редакции культуры. На это ему с угрюмой усмешкой ответили, что, во-первых, митингуют перед Домом литераторов, а во-вторых, сам заварил — сам и расхлёбывай. До последнего мгновения Мстиша надеялся, что слухи о происходящем сильно преувеличены.

Ай-яй-яй-яй-яй, что делается! Совсем народ сбрендил…

Оставив оператора искать ракурсы (выехали, как и полагается, вдвоём), Оборышев, доставая на ходу корочки, устремился прямиком к милиционеру.

— Здравствуйте! Телевидение. Не подскажете: митинг санкционирован?

— Разбираемся, — уклончиво заверил тот.

Подошёл охранник и попросил не брать в кадр слово «Клоацина», поскольку в связи с акцией протеста это может опорочить имя фирмы. Оборышев пообещал, что не будет.

Створки витринного стекла шевельнулись. Толпа, утробно заворчав, подалась к низенькому плоскому порогу, но из прозрачных дверей вышла всего-навсего Олёна Стременная, корреспондент «Вечерки». К ней кинулись с расспросами. Выпытали, что творческая интеллигенция в лице напуганного секретаря СП затворилась в своей башне из слоновой кости и к народу скорее всего не выйдет. Разочарование было столь велико, что досталось ни в чем не повинному сержанту милиции.

— Ну вот чего ты тут маячишь?.. Чего маячишь?.. — визгливо крикнула ему самая ветхая из протестующих. — Криминалитет тебе в лицо смеётся, а ты маячишь!..

— Дурдом! — негромко, но отчётливо выговорила Олёна, поравнявшись с коллегой. — Ну что, господа телевизоры? Чья наводка была? Мирзоева, небось?

— Мирзоева?..

Страшна была Олёна, как смертный грех, и по нынешним временам это давало ей право держаться с высокомерием первой красавицы. Казалось, она и косметику-то употребляет не с тем, чтобы скрыть, а с тем, чтобы дерзко подчеркнуть все свои изъяны.

— Только не прикидывайся кабелем! — предупредила она. — Месяц назад Мирзоев в Думе на творческие союзы наехал. Никакой от них, дескать, прибыли — ущерб один. А господа писатели через прессу огрызнулись…

— Ты сама-то вчера передачу — видела?

— Видела…

— И?..

— Сработано чистенько, — вынуждена была признать Олёна. — Даже если Сильвестрыч в суд подаст, ловить ему нечего… — Покосилась на прилепленную к серебристо-серой доске бумаженцию. — Конец богадельне. Теперь им на волне народного гнева в аренде, верняк, откажут…

Чуть ли не со страхом Мстиша вгляделся в толпу. Восковые наплывы и бугорки, составлявшие его лицо, дрогнули, как бы начиная плавиться.

— Полагаешь, митинг проплаченный?

— Да ну «проплаченный»! Когда бы кто успел? Сами…

— Но ведь смех был за кадром! И объясниловка в конце! День дурака…

Пожала худыми, как вешалка, плечами.

— Да у этих каждый день такой! Один начал смотреть с середины, другой не досмотрел, третий — вовсе… думает: раз писатели, то, значит, крутизна — по-другому не достанешь… — Олёна вдруг осеклась и уставилась на Мстишу Оборышева. — Так ты что? — испуганно спросила она. — Нечаянно?.. Не по заказу?..

Два поколения. Два мира. Две судьбы. Циник-теоретик и циник-практик. Олёна Стременная зачарованно смотрела на безнадёжного перестарка с высоты своей блистательно уродливой молодости, не понимая, как можно было сделать пиаровский материал бескорыстно! Всё равно что выйти на митинг и не взять за это ни цента…

— Извините… — прервал затянувшуюся паузу подошедший оператор. — Мстиш! Работать будем?

«А кто для себя и бесплатно дурак, тот очень немногого стоит…» — горестно повторяя эти бессмертные строки Бёрнса и бессмертном переводе Маршака, Мстиша приблизился к толпе.

Лучше бы он этого не делал.

— Смотрите, Оборышев! — ахнул кто-то. Мстишу окружили.

— Я вас сразу, сразу узнала! — трясла и теребила его коренастая хриплоголосая мегера в мохнатой вязаной шапке цвета утопленника. — Мы преклоняемся… Мы преклоняемся перед вашим гражданским мужеством!.. Если эти мерзавцы тронут вас ещё раз хоть пальцем… Мы вас в обиду не дадим! Слышите? Не дадим! До президента дойдём!..

Внезапно Мстиша обнаружил, что уже стоит на крышке канализационного люка и что все на него смотрят.

— Послушайте, — сделав над собой усилие, заговорил он, — это была юмористическая программа…

— Мы всё понимаем… Мы…

— Нет, не понимаете! — Впервые за многие годы Мстиша повысил голос. — До конца смотрели? Помните, что я сказал в конце?

— А то нет?..

— Да молодец! Продёрнул по первое число!..

— Чист, говорит, как слеза!.. Клейма, слышь, ставить негде, а всё чист!..

— Да! Чист!.. — Мстиша почти кричал. — Сторицын — такой же пенсионер, как и вы! Ему жить не на что! А вчера был просто розыгрыш в День дурака. Первоапрельская шутка…

Секунда-другая оторопелой тишины, а потом — кликушеский заполошный вопль:

— Сколько он тебе заплатил, иуда?!

© Е. Лукин, 2007