Заметки (по поводу второй годовщины октябрьского переворота)*
Заметки (по поводу второй годовщины октябрьского переворота)*
25 октября 1917 года падение Зимнего дворца, где сидело так называемое Временное правительство, состоящее из адвокатов, докторов и журналистов, мирно, со студенческими песнями распивавших некогда жигулевское пиво на «утесе» Стеньки Разина, — почему этому дню придается такое значение? Что случилось в этот день особенного? Только то, что был приклеен настоящий ярлык к тому, что уже полгода совершалось до этого дня в России под высоким водительством второсортного адвоката, который, как рассказывал мне один из министров этого временного правительства Н. М. Кишкин, часу не мог прожить без кокаина.
Защитники революций защищают «великую российскую революцию» между прочим тем, что говорят: «то же было и в дни великой французской революции». Можно только благодарить за такую защиту. Да, да, было то же самое: сперва идеалисты, мечтатели, оторвавшиеся от понимания живой действительности, люди легкомысленные, недальновидные, пусть даже одержимые благими целями, но многое не додумывающие до конца, болтуны, фразеры, честолюбцы — и все растущее ослабление, растерянность власти, а дальше что? Дальше все растущее ошаление народа, озверение его, все большее количество орущих от его имени подонков его, прирожденных убийц, грабителей, негодяев, из коих и выделяется шайка уже отборнейших негодяев и зверей, шайка истинных главарей всякой действенной революции, — негодяев, неистово, напыщенно, театрально, «именем народа», «свободы, братства, равенства» устраивающих такой кровавый балаган, — надо твердо помнить эту из главнейших черт всякой революции, черту отвратительной театральщины, — разыгрывающих такую подлую и свирепую комедию, что потом мир сто лет не может прийти в себя, вспоминая, на какое море низости и кровожадности способно человеческое сердце, в некоторых отношениях самое подлое, самое злое из всех прочих сердец, бьющихся на земном шаре. Да, чудовищно мерзка и кровава была и французская революция, но как это можно одну мерзость и кровь оправдывать другой мерзостью и кровью? Истинно благодарить надо за такой довод — это довод как раз против революций, поелику все они так одинаковы, протекают с такой торжественностью. А что до «великой российской революции», то она отличается от великой французской только еще большим числом и еще большей бессмысленностью всяческих низостей, пошлостей, нелепостей, злодейств, разрушений, позоров, холода, голода, мора и, конечно, в тысячу раз большим хамством, грязью и глупостью, не говоря уже о том, — гнусный подлинник всегда все-таки простительней копии с него, — что то наглое, до ужаса бесстыдное и явное повторение шаг за шагом, йота в йоту кровавой мелодрамы, разыгранной когда-то во Франции, повторение ее на российских подмостках, среди головотяпов Пошехонья, среди лесных и степных полудикарей, повторение по указке немцев немецкими наемниками, есть настолько гнусный и кровавый балаган, которому нет имени на человеческом языке.
25 октября 1917 года есть начало народного спектакля. До этого дня скрипки только налаживались, хотя и до этого дня Россия была уже погублена, обесчещена и бесконечно опошлена Керенскими всех мастей, а народное зверство уже проявилось в десяти тысячах кровавейших и бессмысленных самосудов, зарегистрированных, — только зарегистрированных, с марта по август этим самым Временным правительством. Я хорошо знаю, что нынче этот день будет проклинаем почти всей русской печатью тех мест, что заняты Белой Армией, постепенно разрушающей те насквозь пропитанные кровью подмостки, на которых длится еще этот спектакль. Но я хорошо знаю и то, что много раздастся нынче и радостных воплей. «И все-таки да здравствует!..» — воплей тех, которые не хотят понимать или точно не понимают, что «нельзя удержать грохот барабана, ударив в барабан». И особенно будет усердствовать часть одесской печати. Давно ли чуть не треть одесского населения и даже со многими закоренелыми приверженцами революции металась в истинной панике, бежала куда глаза глядят при победном вступление в город «народно-революционной армии», — металась и бежала так, как не метались наши пращуры при вступлении в их города половецких орд? Давно ли на всех одесских «товарищах» и даже на извозчичьих лошадях как жар горели революционные банты и ленты, — кумач, красный цвет, при взгляде на который еще и до сих пор как-то болезненно и тошнотворно сжимает сердце? Давно ли от красных флагов и от стеклянно-розовых, похожих на медузы звезд, висевших на улицах, над чрезвычайками, над театрами и клубами «имени Троцкого», «имени Свердлова», «имени Ленина», кровью струились по асфальту отражения — в те жуткие проклятые вечера, когда еще светло было, а часы показывали что-то нелепое, издевательское, и всякая «товарищеская» аристократия, все эти «борцы за социализм», объявившие «мир хижинам и войну дворцам» и потому тотчас же крепко засевшие в эти дворцы, все эти матросы с огромными браунингами и нередко в лакированных ботинках, карманные воры, уголовные преступники и какие-то бритые щеголи, изо всех сил старающиеся походить на пшютов столь ненавистного им «старого режима», все во френчах и развратнейших галифе, в франтовских сапогах и непременно при шпорах, невзирая на полное отсутствие скакунов, все с золотыми зубами и с большими, темными, кокаиническими глазами, мчались по странно пустым, еще светлым улицам на автомобилях, на лихачах, с проститутками в свои собственные театры, глядеть на своих собственных крепостных актеров? Давно ли бешено и гулко стреляли по ночам моторы грузовиков, заводимые возле чрезвычаек, чтобы не были слышны ружейные выстрелы и крики убиваемых и истязуемых, с которых иногда буквально сдирали кожу — во славу всего европейского «социалистического пролетариата», яростно требующего и до сего дня невмешательства вот в эти самые «внутренние дела» России? Давно ли совсем рядом с этими адовыми вместилищами непрекращающихся злодеяний процветали всяческие «пролеткульты», без конца писались свирепо-хамские плакаты всякими молодыми негодяями с кличками футуристов, т. е. людей будущего, и хлопотали художники, озабоченные тем, как бы получше украсить лампионами этот забытый Богом город, превращенный в сплошное лобное место, — украсить к радостному первомайскому дню, того самого «революционного пролетариата», который будет похаживать да посматривать, пощелкивая семечки, натянув на свои социалистические ноги штаны убитых и ограбленных «контрреволюционеров»? Давно ли тише воды, ниже травы были те самые демократы, которые так бесстрашно протестовали при добровольцах по поводу «удушения свободного слова», «стеснения демократической думы» и «бессудной казни» десятка явных разбойников и которые так примолкли, притаились при «рабоче-крестьянской власти», мгновенно задушившей уже всякое человеческое слово, кроме утробного рева: «смерть, смерть!» — и начавшей «бессудно» казнить и истязать уже сотни и тысячи? Давно ли все это было и что это было? Это и была настоящая революция, та самая, какой она и всегда бывала, а вовсе не какая-то часть ее, называемая большевизмом. Но кого это научило? Можно ли вразумить тех, которые мечтают начать все сначала и воображают, что это начало не приведет снова к его логическому продолжению, к большевизму!
Да, большевизм и есть революция, та самая революция, которая есть вечная радость тех, у которых никогда нет настоящего, прошлое всегда «проклятое», а будущее всегда «светлое»… «Вот выйдут семь тощих коров и пожрут семь тучных — и не станут оттого тучнее… Вот темнота покроет землю и мрак народы… низость возрастет, а честь унизится… в дома разврата превратятся общественные сборища… И лицо поколения будет собачье…»
Защищайте, защищайте все это тем, что это было не у нас одних, что на все «есть причины», что это — явление «стихийное»: ведь и для чумы, для холеры есть причины, а землетрясение есть еще более стихийное явление, только кто же радуется им? Мечтайте, мечтайте, что «собачье лицо поколения» весьма будто бы способствует близкому появлению на свет Божий нового, гораздо более прекрасного, чем прежде, человеческого лица, что из посеянного чертополоха вырастет райский крин.