Владимир Меньшов «Мы жили мажорно»

Владимир Меньшов

«Мы жили мажорно»

Он еще в 1981 году получил «Оскара». А вот недавно сыграл маршала Жукова в громко прозвучавшей «Ликвидации», кстати, снятой его учеником. В отличие от своего персонажа Меньшов взял не Берлин, но Голливуд – в самое тяжелое для СССР время, когда Запад мстил нам за афганскую войну и бойкотировал Московскую Олимпиаду.

Однако ж киноэлита не считает его своим и кинокритики тоже не любят. Зато простая публика любит его фильмы!

«Оскар»

– Жесточайшая несправедливость, что вас не выпустили весной 1981-го в Штаты. Когда ваш фильм «Москва слезам не верит» выдвинули на «Оскара». Но потом-то, задним числом, вы съездили туда?

– Нет, я эту процедуру так и не увидел.

– Не захотели? Чтоб душу не травить?

– Ну, то, что мне однажды присудили приз, еще не значит, что я стал членом этого клуба и могу ездить туда, когда захочу…

– «Оскар» – это самая большая награда в кино, так ведь?

– Вы знаете, когда объявили о присуждении мне «Оскара», я не осознавал большой важности этого события. Это для западного мира «Оскар» являлся громадным успехом, а у нас об этой премии как-то невнятно говорили. Например, даже некоторые кинокритики не знают, что в номинации на «Оскара» включались советские фильмы. Было там два фильма Ростоцкого – «А зори здесь тихие» и «Белый Бим Черное ухо»; «Чайковский» Игоря Таланкина. Но ажиотажа вокруг этого у нас никогда не возникало. Вокруг этой премии ходит много легенд… Например, почему-то считают, что «Оскара» получил Марк Донской в 1943-м или 1944-м за фильм «Радуга». Между тем «Оскар» за лучший иностранный фильм учредили позже, по-моему, в 1947 году.

– А, это из той же оперы, что и легенда о присуждении Нобелевки Льву Толстому – якобы он от нее отказался!

– Реально «Оскара» получил Илья Копалин – за документальный фильм про разгром немцев под Москвой зимой 1941– 1942-го. Ну, понятно, что это было политическое решение, и во время войны этому событию никакого значения не придали. В 1968 году, когда вручали «Оскара» за фильм «Война и мир», у нас тоже об этом много не говорили, не было такой лавины восторгов, какая последовала за вручением «Золотой пальмовой ветви» на Каннском фестивале за фильм «Летят журавли», – это да, это было воспринято как большая победа. А Бондарчук и на вручение-то не поехал – был занят на съемках. Получала вместо него Людмила Савельева. И у нас принято было считать, что это всего лишь один из призов Бондарчука.

– Может, пытались принизить статус американской награды?

– Ну уж повышать точно не хотели. Это сейчас «Оскар» раскручен до аналога Нобелевской премии – что не совсем справедливо, пожалуй. Я сам оценил «Оскара», только его получив: когда увидел, что люди из элиты кинематографа, к которой я не принадлежал, присели как-то на задницу и подняли лапы.

– То есть они сняли перед вами шляпы?

– Шляпы? Коллеги как не приняли картину категорически, когда она появилась на нашем экране, так не признали ее и после того, как она получила награды. Остались при своем мнении.

Триумф

– Когда вам дали «Оскара», Советская армия как раз вела войну в Афганистане.

– Да, странно, что дали… Летом 1980-го они Московскую Олимпиаду замотали, бойкотировали. И вдруг «Оскара» дали. Это просто чудо: включился кто-то сверху и руку протянул – давай, мол, выскакивай.

– Правду говорят, что Рейган ваш фильм два раза смотрел?

– Да, перед встречей с Горбачевым. Мне рассказал об этом один американец из посольства.

– А если б Рейгану еще ваш фильм «Любовь и голуби» показали…

– То мы б уже были кореша.

– И Брежневу фильм понравился! Помню, вам уже успели сказать, что Гришину не понравилось, что сейчас надо будет резать и перемонтировать, и тут – Брежнев доволен!

– Да. Это было эффектно… Брежнев тоже несколько раз картину посмотрел. Но мне вот что больше всего запомнилось из этой эпопеи, связанной с фильмом «Москва слезам не верит». Через три дня после того, как его начали показывать, я приехал в центр на метро, к Вере в театр (актриса Вера Алентова, жена Меньшова. – И.С.). Выхожу на «Пушкинской» и вижу, что вся площадь запружена народом. Что за события, демонстрация какая? Может, диссиденты собрались или что-то дают в каком-то магазине, дефицит выбросили? Оказалось, что это очередь в кассы кинотеатра «Россия»; мороз, дело в феврале было, а люди стояли часами, чтоб взять билет на послезавтра! И так длилось три месяца! Если есть абсолютное счастье, то секунд двадцать в этот момент я его испытывал… Пока мы снимали, столько было тревог – а захотят ли это смотреть? Сколько пришлось выслушать даже от членов съемочной группы…

– И даже жена вам говорила: зачем ты это снимаешь?

– Да… Но вдруг оказалось, что это так нужно! Просто анекдот: мне звонили не последние люди и просили помочь достать билеты. Такого я не помню со времен своего детства, когда шли «Тарзан» или «Бродяга»…

– Мне кажется, что ваш главный фильм так популярен в том числе и потому, что вы, как и большинство ваших зрителей, из провинции, жили в общаге много лет… Это путь, который прошли многие.

– Ну, по-разному бывает. Для кого-то это важная часть биографии. А есть люди, которые еще в общежитии пытаются откреститься от прошлой жизни, забыть о ней, они хотят не об этом рассказывать, им неинтересно их тяжелое детство. Я видел, как сельские жители обживаются в Москве и за пять лет становятся светскими людьми. Не дай Бог им напомнить, что они из Сибири, это для них не более чем трамплин! Я не пестую свою провинциальность, но и отрекаться от нее не собираюсь. Мне кажется, это более верная основа, чем светская поверхностная порхающая жизнь. Вроде тебя все знают и ты всех знаешь, но стоит исчезнуть с горизонта – и про тебя забудут.

– Зато у вас дочка москвичка.

– Да, и дочка, и внуки – коренные москвичи.

– Вы ее строго воспитывали?

– Воспитание имеет значение. Но она еще и умная девочка, у нее есть свое понимание и свои ограничения жесткие. Она другая, и слава Богу…

– Да… Вы с полной уверенностью можете сказать: «Мне есть что спеть, представ перед Всевышним…»

– Да, мне есть что показать.

– Хотя, впрочем, он уже видел… Причем, думаю, еще до того как вы приступили к съемкам.

Травля

– Но по крайней мере после «Оскара» все ваши критики сразу замолчали?

– Нет, не замолчали… Один из критиков – мне передавали – на каком-то собрании недавно сказал: «Неплохо было бы нам извиниться перед Меньшовым за травлю, которую мы ему устроили!» Но это предложение не нашло понимания у аудитории.

– Да что ж такое надо сделать в России, чтоб тебя оценили?

– Одних заслуг мало. Надо уметь надувать щеки. Надо поддерживать творческие успехи административными должностями, устраивать скандалы при малейшей попытке принизить твой вклад в кинематограф, дружить с нужными людьми, сидеть в президиумах… Это целый большой, параллельный творчеству мир.

Во мне этого не заложено. Я человек немосковский, я из простой семьи, я ценю естественность, ценю натуральность, я физически не могу изображать любовь и дружбу там, где их на самом деле нет. Это довольно быстро во мне разглядели, когда я вышел под свет прожекторов, и поняли, что этого можно гнобить, – и стали гнобить! Это совсем не трудно – надувать щеки, чтоб произвести впечатление. Все бы эту игру приняли! Но мне до того была отвратительна игра в другого человека… Я не мог сказать: «У меня „Оскар“, и потому извольте со мной считаться». Для меня другое важно, у меня есть центральная идея жизни, которую я воспринял по-книжному с детства: добиться признания людей.

– А сейчас бы вы сделали то же самое? Или стали бы щеки надувать?

– Сейчас кое-что я бы скорректировал. Я слишком переборщил с желанием показать, что я такой же, как все. А люди с удовольствием рассказывали истории про то, как я пил в Доме кино, что при этом говорил. И опасно откровенно, хочу добавить. Теперь я понимаю, что надо было все это делать в других ресторанах или дома. Мне казалось, что меня окружают друзья. Я даже не осознавал, какую волну черной зависти пробудил в моих коллегах этот «Оскар». Разглядел я это только тогда, когда начался скандал вокруг фильма «Любовь и голуби». Я попал под каток борьбы с алкоголизмом. И вместо привычного сочувствия к художнику, пострадавшему от властей, столкнулся с неприкрытым злорадством.

– Ну да, там же они пьют постоянно. «Какая любовь, Раиса Захаровна? Это у нас просто по пьянке случилось!»

– Если бы в эту ситуацию попали Тарковский, или Кончаловский, или Михалков, то с ними обращались бы крайне деликатно. А меня, несмотря на наличие «Оскара», просто взяли и отстранили от картины, назначили другого режиссера ее переделывать. Слава Богу, месяца через три вся эта истерия закончилась, но мне эти месяцы пары лет жизни стоили.

– Такая у нас страна удивительная – вот идем своим путем.

– Это чисто мои дела, страна ни при чем. Это характер, это судьба…

Диссидентство?

– Про вас никогда не говорили, что вы диссидент. Вы, наоборот, послужили Советской стране, взяв такой приз. Вы, наверно, были человеком лояльным?

– Лояльным, разумеется, я не был. Как все мы. Даже начальники на кухне разговаривали про то же, про что и все. Мы все были в разной степени в оппозиции власти. Я хорошо помню, как Михаил Ильич Ромм много раз воодушевленно рассказывал мне о том, что происходит в стране, что у нас не так. Я слушал, слушал… И однажды спрашиваю: «Так надо что-то делать. Надо как-то с этим бороться!» Он замолк, посмотрел на меня, и, как мне показалось, мелькнула у него мысль о провокации. Но уж слишком бесхитростные были мои глаза, и Ромм сказал после паузы: «Ну, поборитесь, поборитесь… Они вам покажут кузькину мать». Этот наш разговор меня как-то отрезвил тогда, и я другими глазами стал смотреть на всю псевдополитическую борьбу, занимавшую умы нашей интеллигенции. Якобы диссиденты, якобы борцы, открыли им фильм – закрыли фильм… Вдруг на фестиваль послали. На Западе они получали свои очки, все им засчитывалось. Но при этом они ухитрялись получать в СССР разные награды, премии государственные, и гордиться ими, и ревниво относиться к наградам, которые другие получают… Такая была двуличная жизнь. Она мне быстро стала надоедать. Нет, не быстро – лет десять я потратил на нее. Но когда увидел, что это не имеет выходов ни в какую практическую деятельность…

– Это вы про что, поезда пускать под откос?

– Ну, если бы мне попался какой-нибудь практик, который меня настроил бы на какие-то дела…

– Типа Солженицына…

– …перепечатать что-то, спрятать рукопись – я б пошел на это. И конечно, сломал бы себе судьбу и жизнь, как сломали себе их те очень немногие люди, которые всерьез пошли по этому пути. Типа Анатолия Марченко… Но такого со мной не случилось, и годам к тридцати пяти я стал более философски смотреть на жизнь.

– Как бы вы описали то, что сейчас происходит в стране?

– Очень нетворческая атмосфера! Мертвящая. Никаких новых имен, никаких неожиданностей и взрывов… Даже недоброй памяти Ельцина начинаешь вспоминать с симпатией.

– Взрывов – в хорошем смысле этого слова?

– Да-да, в переносном. Никаких незаконных комет, только круг рассчитанный светил… А должна же идти ротация элиты, ротация политиков. Но этого не происходит, и от этого – страшновато. Чего стоят только эти нечестные отказы от дебатов перед выборами. Ведь это же самая боевая возможность отчета о проделанной работе, самый яркий способ предъявить свою программу. А вместо этого – бессовестное использование административного ресурса…

– Ну мы же жили при советском застое.

– Но его мы достигали семьдесят лет, при этом через какие пики энтузиазма проходили, а сейчас – как быстро прошагали этот путь к такой же якобы стабильности! Но мир нестабилен! Он скоро обрушится: мне страшно вымолвить, но, как нас учили на курсе политэкономии, грядет общий кризис капитализма! Они рухнут, а у них же наш Стабфонд, на котором покоится наше благополучие!

Сын чекиста, внук кулака

– Расскажите про родителей. Про них широкому читателю известно только то, что они простые люди.

– Отец у меня был помощником капитана на судне, которое плавало в Иран.

– О!

– Ну, раньше с этим было проще… Но потом – мать мне рассказывала – он пришел как-то домой и говорит: «Мне сделали предложение, от которого я не могу отказаться: перейти в НКВД». Это был 1939 год, время разгрома Ежова, шел партийный набор в органы.

– А чем он в комитете занимался, он вам не намекал?

– Таких разговоров у нас не было. Да и про своих родителей он ничего не рассказывал. Кто они были? Мать тоже о своих не любила говорить: она из раскулаченной семьи – это было клеймо на ней и на отце.

– А сегодня – светлое пятно. Вы универсальны! Интересно, что вы соединяете в себе несоединимое: внук кулака и сын чекиста. Идеальный пример неучастия в Гражданской войне. Гражданский мир. Любая аудитория вас будет держать за своего… Ну, кулацкая тема не получила продолжения. А что, ваш отец долго ли служил в органах?

– До 1955 года. После расстрела Берии у чекистов начались мутные времена – их сокращали, сливали с милицией. Отец опять вернулся в моряки, стал работать председателем профсоюза. Когда умер, работяги на руках несли его гроб от дома до кладбища четыре километра. Ни от кого я не слышал о нем плохих слов. Все говорили, что Михалыч – человек справедливый.

Курение. Природа творчества

– Вы бросили курить. Прокурив много лет всерьез. Это потому что вы такой решительный?

– Я начал курить в 16 лет, а в 17 стал записывать в дневник: надо бросить! Ничего не получалось. Однажды утром проснулся после хорошей гулянки с друзьями и подумал: сейчас выпью чайку, потом покурю… И тут же кинулся в туалет: при одной мысли о курении меня вывернуло! Через час снова подумал о куреве – и снова тот же эффект. И вот вечером того же дня я сидел в ресторане и не курил. С тех пор – ни одной сигареты. И понял, что я так устроен. В главных моментах моей жизни принимает решение не только голова, но и весь организм. И мозги включаются, и интуиция, и даже что-то сверх того. Так я выбрал сценарии фильмов «Москва слезам не верит», «Любовь и голуби», «Ширли-Мырли» – при полном отторжении их окружающими меня авторитетными людьми. А вот мне что-то подсказывало, что я должен сделать эти картины. И внутри творческого процесса тоже все решения принимаются на этом уровне. Включаются незнакомые тебе отделы организма, и вдруг в кровь впрыскивается что-то. И ты что-то вспоминаешь, какое-то чувство юмора в тебе просыпается, более тонкое и интересное, чем обычно. Ты заканчиваешь работу и думаешь про себя: ай да сукин сын! Это самая большая тайна искусства – сам художник не знает, как он что сделал.

Судьба

– Вот вы дали нам простой рецепт, как бросить курить, как состояться в профессии: надо просто долго бить в одну точку и прислушиваться к своим ощущениям.

– Но и пролететь мимо тоже очень даже легко. Нет никакого рецепта! Главное в жизни – понять линию своей судьбы. Я при помощи картин своих, того творчества, которое из меня выплескивалось, стал понимать, что я за человек, для чего я предназначен и чем должен заниматься.

– А как же другим, у которых нет творчества? Как им понять, как жить?

– Каким-то образом и к ним должно прийти понимание, для чего они на этой земле. И сколько кому отпущено. Но конечно, творчество – мощный стимулятор и помощник для самореализации… Это сейчас мы говорим, что Пушкин – наше все. Но когда он умер, его близкий друг Вяземский, который разбирал бумаги поэта, удивленно написал своей жене: «Оказывается, Саша был очень неглупым человеком!» А Пушкин уже про себя знал… Он, может даже, черт его знает, знал, что ему не надо больше писать. Володя Высоцкий… Не могу его представить семидесятилетним, в наше время. И он, наверно, не случайно себя так расходовал, хотя мог бы еще пожить. Но ему, наверно, больше не надо было, он уже СКАЗАЛ. Ему было отпущено, он сказал – и ушел в сорок два года, на взлете, на ощущении, что он еще многое может. Я с интересом наблюдаю за композиторами-песенниками. Вот что это? Пишет человек роскошные песни, одну за другой. А потом раз – и как будто кончилась лента, и десятилетиями ничего не пишет. Запас таланта у каждого человека свой, но он, видимо, конечен, и одни его быстро тратят, а другие – медленно. Это какие-то отношения с высшими силами, я их, откровенно говоря, не понимаю, хотя всю жизнь пытаюсь разгадать. Все более или менее значительные люди всегда в разговоре скажут: «Это делал не я, меня что-то тянуло, я не знаю, как это получилось». Это касается и политических деятелей, а особенно – творческих людей. Вот рассказ Михаила Ульянова…

– А вы, кстати, на Жукова больше похожи, чем он.

– Больше, да. Так вот Ульянов приехал в Москву поступать в Щукинское училище. И зачем-то привез с собой пистолет в фанерном чемоданчике: где-то в своем родном городе он его не то выменял, не то нашел. Его на вокзале останавливает милиция, требует открыть чемодан. «А тут что?» – «Да белье». Не залезли в белье. Ульянов до восьмидесяти лет помнил об этом, говорил: вот что такое судьба! Раз – и сидел бы в тюрьме, и клеймо на всю жизнь.

– Вы, наверно, про судьбу и вмешательство непонятных сил много думали, когда снимались в «Дозоре».

– Мне всегда об этом думать хочется. Вот фильм «Москва слезам не верит»… Зрителям, конечно, сюжет важнее. Но главное обаяние этой картины – не явное, а скрытое – в том, что там есть линия «человек и время», судьба человека, как она поворачивается через двадцать лет, как по-разному складываются судьбы. Это всех волнует, всегда в разговорах возникает фраза «Ну кто бы мог подумать?». Я там, слава Богу, всех пожалел и никому не определил плохой судьбы и наказаний…

– Вот почему американцы дали «Оскара».

– …никаких наказаний за ошибки молодости. Даже Рудик и тот не такой уж плохой. Хотя женщины злорадно на него смотрят, когда он рассказывает о своей неудавшейся жизни. Но тем не менее… Кроме этого несчастного хоккеиста, все каким-то образом устроили свою судьбу, свою жизнь.

– Сейчас ваш путь в какой-то мере повторяет режиссер Звягинцев. Вы, наверно, за ним следите с особенным интересом, личным?

– Мы с ним практически незнакомы, но я слежу за ним с сочувствием большим, смотрю, как наши его мордуют. Но у него, слава Богу, есть очень сильная западная поддержка после успеха первого фильма «Возвращение», за который ему дали приз в Венеции.

– А вы не вызывали его на беседу? Ну так, поддержать.

– Если бы он обратился ко мне, я откликнулся бы моментально. Все брошу, ночью приеду, посижу с ним, поговорю.

– Позвоните ему.

– Я не вижу, что ему плохо. С чего я буду к нему с сочувствием своим обращаться?

– Вот в те моменты, когда вас не принимали учиться, а после не брали на работу, потом с семьей разошлись, было чувство, что это конец, что все пропало, все кончено?

– Да, у меня в жизни было два страшных кризиса. Первый – это когда я школу закончил и не мог поступить три раза подряд. И второй – когда я закончил Школу-студию МХАТа и ни один московский театр не взял меня на работу. Мне пришлось уехать работать в Ставрополь. Но, на мое счастье, я уже договорился с Роммом, что он посмотрит мои работы, и это продержало меня в Ставрополе год.

Это все к вопросу о судьбе. Я понимал, что если не поступлю в театральное училище, то проживу не свою жизнь. Но чудо случилось… Это, наверно, от химии какой-то в мозгах зависит, но я оптимист. Я помню, что мы жили мажорно. Всегда была надежда, всегда светилась какая-то цель, к которой я иду. Я знаю множество ребят настырных, небесталанных, которым просто не повезло. Они бились головой о стену, но судьба не давала им шанса. А другим – давала. Например, у Сережи Шакурова вообще никаких надежд быть не могло. Не хотел заканчивать десятилетку, выучился на слесаря, работал на заводе и поигрывал в самодеятельном театре. И надо же было, чтобы в этот театр пришел Виктор Тимофеевич Розов, увидел Сережу и отвел его в детский театр к Эфросу. Ну как после этого не поверить в какие-то высшие силы?

Деньги

– Когда сейчас считают, какое новое кино сколько заработало и как отбились деньги, вам это, наверно, кажется детскими играми. Ведь у вас бюджет фильма «Москва слезам не верит» был полмиллиона рублей, а сборы за год – минимум пятьдесят миллионов. Сто раз окупился!

– Сто раз, да. За год. А за второй год проката было еще миллионов пятьдесят зрителей. Картина два года не сходила с экрана!

– Из тех пятидесяти миллионов что-то ведь и вам досталось, не все же раздербанили чиновники? Дали хоть один миллион?

– Ну, мне повезло… Там была такая история. Приблизительно за год до моего фильма приняли программу поддержки зрительского кино. А то ведь у нас не для зрителей снимали, а для фестивалей. Говорили, что мы не для быдла работаем, а для знатоков! И в итоге кино стало чуть ли не убыточным. И вот ввели новую норму: картина должна собрать семнадцать миллионов зрителей, а дальше начинались премиальные отчисления авторам. Так мы эту норму перекрыли в первые две недели и дальше стали зарабатывать. Я как режиссер и соавтор сценария получил сорок тысяч. По тем временам очень хорошие деньги.

– Можно было купить серьезную кооперативную квартиру.

– Квартиру мне, слава Богу, дали – в Олимпийской деревне, трехкомнатную. Все, что я сумел купить, так это машину, «Волгу». А все остальное мы прогуляли бездарно в том же Доме кино с друзьями. Банкеты и так далее.

– У вас больше актерских работ, чем режиссерских. Играя роль, ведь тоже можно много сказать, так?

– Не буду врать, я к актерским делам отношусь попроще, намного проще. Потому что там большое значение играют драматургия и режиссер. При плохой драматургии даже у хорошего актера не получается хорошо сыграть… Я ушел в режиссуру, но во ВГИКе, узнав, что я актер, ребята меня начали снимать. И у меня пошла актерская судьба параллельно. Это очень поддерживает материально. Я как актер зарабатываю больше, чем как режиссер…

– Сейчас же вроде прилично платят.

– Не буду говорить за остальных, но мне платят нормально. Потому что я добился положения. Со всеми этими «Дозорами». А теперь и с Жуковым.

– Вроде тыщу долларов сейчас платят за съемочный день.

– Ну, это среднему актеру. Если человек снялся в каком-то сериале, то начинают разговор с тыщи. Человек десять получают у нас пять тысяч в день. Некоторые, я слышал, по восемь тысяч получают, а кто-то требует пятнадцать. Так что долларовые миллионеры в нашей среде уже появляются.

Кино

– Сейчас у нас Константин Эрнст претендует на то, чтобы быть главным авторитетом в кино, пытается даже диктовать моду.

– Надо сказать, ему это удается. «Дозоры» – масштабное событие в нашем кинематографе. Сейчас он с Максимовым очень грамотно провел кампанию фильма «Ирония судьбы-2». Как ни крути, это самые большие сборы в нашем новейшем кино.

– Вот и у меня знакомые строят большую киностудию на Черном море.

– Зачем она нужна сейчас-то? Киностудия в ее прежнем понимании – с громадным количеством аппаратуры, с большими павильонами – не нужна. Всего этого при современной технике не требуется. Можно поставить один – осветительный – прибор, и хороший оператор все снимет. Тем более что ко всему прибавилась и возможность пропустить пленку через цифру – скорректировать все погрешности, которые возникли при съемке. Сейчас достаточно комнаты, где сидят продюсеры, и подсобки для хранения камер и осветительной аппаратуры. Мы накануне, нет, мы даже уже внутри технической революции… Наверно, что-то такое было, когда начиналось книгопечатание. До этого каждая книга была художественным произведением. А потом книги появились в каждом доме. Мы накануне того, чтоб кино снимали, грубо говоря, на мобильный телефон… Производство кино стало массово доступным. Вот сейчас я студентов учу. Двадцать лет назад – всего лишь двадцать лет назад! – приходили ребята, мы им давали камеру, пленку, они снимали дипломную работу… А сейчас этим ребятам ничего не нужно. Они приносят мне кино, снятое на своей камере DVD и смонтированное на своем компьютере… За двадцать лет произошел такой рывок…

– Вот Алексей Балабанов говорит, что после 50 кино нельзя снимать – ничего хорошего не выйдет, – и обещает снять еще один фильм и бросить. А Андрон Кончаловский не соглашается, ссылается на Бертолуччи и Антониони, которые снимали до старости. Вы как это можете прокомментировать?

– Прокомментирую я таким образом. Лично я стимул для съемки кино потерял.

– Вот как…

– Я не понимаю примеров, приведенных Кончаловским. О чем он говорит? То, что сняли Бертолуччи и Антониони, или он сам снимет, – это может быть даже хорошо. Но это все мимо денег, мимо кассы…

– В финансовом смысле? То есть буквально?

– Нет-нет, в переносном смысле. В том смысле, что это никому не нужно! Когда люди ходили в кино в 60-е годы, в лучшее для кинематографа время, они воспринимали его очень близко к сердцу. В 30-е кино вообще было волшебством. Само по себе то, что изображение движется на экране да еще танцует и поет, было чудом.

Сейчас кино смотрят иначе: человек выскочил из кинотеатра – и уже не помнит, что смотрел. Кино в этом смысле приблизилось к шоу-бизнесу, к цирку, к эстраде, оно очень далеко от высочайших достижений кинематографа, от лучших его образцов.

– Ну-ка скажите мне названия!

– Да пожалуйста. Это «Девять дней одного года», фильм вышел в начале 1962 года. Это был переворот в сознании. Обществу были предложены новые герои, кардинально отличные от тех героев, которых играл тот же Баталов еще семь лет до этого («Дело Румянцева», «Большая семья»). Это был прорыв в сторону интеллектуального кино. Потом был фильм Анджея Вайды «Пепел и алмаз». Режиссерское решение некоторых эпизодов этого фильма кажется мне высочайшим достижением всего кинематографа. И наконец, «8 1/2». Эта картина просто всего меня перевернула.

– У Феллини вы все фильмы цените?

– Ну, практически все. Думаю, что Феллини – самый великий. Уже потому хотя бы, что остальные великие, как правило, скучноваты, чувство юмора у них притушено…

Пасти народы

– Это непременный признак великого – отсутствие чувства юмора?

– Ну, может, и так… Это вознесение в область проповедования… Гумилев говорил Ахматовой: «Аня, ты меня останавливай, когда я начинаю пасти народы».

– Вы не пробовали?

– Я не буду этим заниматься.

– Ну и слава Богу.

– Но я вижу, что это происходит со многими, перешагнувшими планку 60-летия; видимо, это возрастное. Мне из-за желания поучать трудно принимать Тарковского – уж очень серьезно он сам к себе относился: ни юмора, ни самоиронии.

– Может быть, дело в том, что Тарковский был человеком религиозным, много размышлял в своих фильмах о Боге?

– Может, и поэтому.

А есть ли Бог?

– …Раз уж мы затронули эту тему, то скажу: с Богом у меня отношения запутанные. Я вижу вокруг своих ровесников, которые истово молятся и ходят в храм. Да, я хорошо понимаю, что многие вещи принимаются в том возрасте, когда ты складываешься как личность… Кого-то в детстве водили в церковь бабушки или родители, а вот меня не водили. Мой отец был коммунистом, и не на словах, а по убеждению. Он был бесконечно благодарен советской власти, которая его, сироту, взяла на воспитание и сделала человеком. Он не мог быть по определению верующим, раз официальная идеология была атеистической. Мать у меня была деревенская женщина, но я не помню, чтоб она хоть раз перекрестилась.

– Боялась…

– Может быть, боялась. Хотя это делается автоматом…

– Вот как у вас сейчас?

– Нет, это я просто показал, как это делают люди автоматически. Вот я недавно летел на частном самолете с двумя богатыми людьми… Мы взлетаем – они перекрестились. Посадка – перекрестились. На обратном пути – та же операция. Ничего, кроме улыбки, у меня эта их вера не вызывает. Как они себе представляют Бога, который занимается их конкретным самолетом?.. Правда, жена мне говорит: «Смотри, умрем и будем в разных отделениях: верующие – в одном, а неверующие – в другом… Никогда на том свете не встретимся».

– Так вы в молодости с ней жили в разных общежитиях, Это было как бы маленькой репетицией ТОЙ жизни.

– Я уже был готов креститься, чтобы ее успокоить, но мне сказали, что к этому надо готовиться, надо много прочесть, много понять. Короче, сначала надо обрести веру, а потом креститься. А вера во мне не живет, обманывать себя я не хочу. К тому же, надо сказать, состояние современной церкви не внушает мне желания входить под чье-то покровительство. Нету даже среди высших иерархов людей, к которым у меня было бы безусловное уважение. Они у меня скорей отторжение вызывают, и сильное. Кроме того, я ведь должен внутри себя соединить этот мир с этой верой, а у меня не сходится! Я думал, думал про это, а потом нашел роскошную формулу у Сомерсета Моэма в одном романе. Там некий человек всю жизнь искал Бога, и вот он пришел со своими сомнениями к священнику. Сомнения традиционные: что же это за мироустройство придумал Бог, в котором столько несправедливости? Мудрый священник выслушал его и сказал: «Поскольку вы всю жизнь искали справедливости, то вы глубоко религиозный человек, не верящий в Бога. Идите, Бог вас сам найдет!» Вот это определение – глубоко религиозный человек, не верующий в Бога, – мне, пожалуй, подходит.

«Ликвидация»

– Ваш ученик Урсуляк серьезно отличился. Вот с фильмом «Ликвидация» прогремел. Вы его в какие годы учили?

– Я был в приемной комиссии, когда он поступал на Высшие режиссерские курсы. Мне сказали, что он хотел бы учиться у меня. У меня в группе оставалось еще одно место, но… я не взял Урсуляка. Я подумал, что он пробьется и без меня, он москвич, он уже актер, а вот надо поддержать парня из Свердловска, из рабочей семьи. Я при этом вспоминал свою молодость… А этот простой рабочий человек оказался таким жохом и авантюристом! Но Сережа тем не менее неоднократно приходил на мои лекции. Я бы не рискнул сказать, что он мой ученик, но он сам так говорил. И на съемочной площадке, и в некоторых интервью. Для него светлой манящей звездой остаются фильмы «Москва слезам не верит» и «Любовь и голуби».

– Кстати, об игре. Было не очень убедительно, когда вы, играя маршала, не выгоняли небритого подполковника (актера Машкова) из кабинета.

– Да мне самому удивительно, что при том огромном внимании к мелким деталям в воссоздании эпохи Урсуляк с Машковым сговорились об этой модной трехдневной щетине на лице. Но вроде бы без нее Володя Машков выглядел менее мужественно.

– Кстати, про Жукова. Вы же помните День Победы!

– Мы тогда жили в Баку. Я помню ту ночь…

– Вас разбудили?

– Да! Люди вышли на улицу, они кричали, обнимались, радовались. Сейчас мне немножко странно, почему сообщение о подписании акта о капитуляции так подействовало на людей. Ведь мы были в Берлине, Гитлер – мертв… Неужели опасались, что немцы все равно будут еще воевать?

Кстати, меня очень обнадеживает успех картины «Ликвидация». Она снята абсолютно по рецепту советского кино! Нет никакого рваного клипового монтажа, актерская манера игры – как в наших хороших фильмах 70-х годов.

– А у вас «Москва слезам не верит» сделана не как советское кино, а как американское; вместо американской мечты – советская, но ведь хеппи-энд есть.

– О Господи. Вот я вам историю своей жизни рассказал. Она что, американская мечта? По мнению недалеких людей, лимитчица не могла стать в советское время директором завода. Это миф. Я только руками разводил на эти доводы. В 1960 году, за двадцать лет до получения «Оскара», я работал подкатчиком главного ствола на шахте номер 32 города Воркуты. И вы будете мне еще про сказки рассказывать.

Итого

– Ну так все-таки как, ждать нам от вас большого кино? Или вы займетесь другими делами?

– Я снял часть фильма, очень красивого, костюмированного, но на окончание пока нет денег. Вот сейчас ищу. Надеюсь, что найду.

– Ну, тогда можно, наверно, пока в преподавании как-то самовыразиться?

– Да не беспокойтесь вы обо мне, я эту проблему внутри себя почти решил, я решу ее. Но скажу о преподавании. Ну вот что я могу сказать молодым ребятам про «Девять дней» и «8 1/2»?

Если верх их карьеры – снимать сериалы на канале СТС? Что? Я чувствую, что на 98 процентов я им непонятен со своими разговорами, со своей планкой требований… Но они все еще встречаются с выдающимися картинами, они понимают, каким кино могло бы быть. Я надеюсь, что хоть кому-то одному из двадцати пяти что-то западет, он выскочит и скажет: наплевать на заработки, на сериалы, брошу все и сниму настоящее кино!

Мне хочется думать, что кино просто переживает кризис, что это не конец кинематографа. Так в конце 50-х были разговоры о том, что театр умер. Мой учитель Ромм говорил: мы идем к коммунизму, а при коммунизме не может быть избранных, которые увидят спектакль, а остальные не будут иметь этой возможности. Надо то, что ставят в театре, снимать на кинопленку и потом показывать всей стране. Это была до странности неумная мысль… До странности – потому что Ромм был умный человек. Но вот такую дикую мысль высказал.

– Он к коммунизму относился серьезно.

– Тогда да. Но и возразить ему было нечего, потому что театр был неинтересен, он умирал. Но потом случилось нечто: театр изменился, из натуралистического он стал условным. Появились постановки Эфроса, Любимова, Питера Брука и других… Выяснилось, что у театра есть своя специфика и свое обаяние. Надеюсь, что и с кино это произойдет, оно сделает рывок, как-то обособится от ТВ и станет каким-то особым искусством. Но где тот гений, который все это придумает и сделает?

Личное дело

Владимир Валентинович Меньшов родился 17 сентября 1939 г. в Баку (Азербайджан). Родители родом из Астрахани. Окончил Школу-студию при МХАТе им. В. Немировича-Данченко (1965), аспирантуру при кафедре режиссуры во ВГИКе (1970, мастерская М. Ромма). Как актер дебютировал в кино в 1972 г. (главная роль в фильме «Человек на своем месте»). Режиссерским дебютом стал фильм «Розыгрыш», а самой популярной картиной – лента «Москва слезам не верит».

Академик Национальной академии кинематографических искусств и наук (2002); лауреат Государственной премии РСФСР (за фильм «Розыгрыш», 1978); Государственной премии СССР (за фильм «Москва слезам не верит», 1981); обладатель высшей награды Американской киноакадемии – премии «Оскар» в номинации «Лучший иностранный фильм» (1980); член Союза кинематографистов России; народный артист России (1989); заслуженный деятель искусств РСФСР (1984); награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» IV степени (1999). Женат на Вере Алентовой, народной артистке России. Дочь – Юлия Меньшова, актриса и телеведущая. Среди последних работ: «Китайский сервиз» (продюсер, актер), «Зависть богов» (автор сценария, продюсер, режиссер), «Ночной дозор», «Дневной дозор» (продюсер, актер), сериал «Ликвидация» (актер).

Фильмы, снятые Меньшовым как режиссером: «Розыгрыш» (1976), «Москва слезам не верит» (1979), «Любовь и голуби» (1984), «Ширли-Мырли» (1995), «Зависть богов» (2000).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.