ЭПОХА ВЕЛИКИХ ОХОТ

ЭПОХА ВЕЛИКИХ ОХОТ

Согласно современным представлениям, охотником в полном смысле этого слова стал только человек современного типа; многочисленные его предшественники — от Homo habilis до Homo erectus и неандертальца — были по преимуществу собирателями и трупоедами, а охотой занимались от случая к случаю. Охота на крупных животных, причем коллективная, загонная, требующая четкой организации, слаженности действий и немалой изобретательности, — открытие Homo sapiens. Такая охота немыслима без развитой членораздельной речи, благодаря которой человек разумный одним великолепным прыжком перемахнул пропасть, отделяющую его не только от всех остальных приматов, но и от своих двоюродных братьев, рано или поздно упиравшихся в эволюционный тупик.

Проблема происхождения языка — одна из сложнейших и занимает достойное место в ряду так называемых вечных вопросов. Она столь же далека от окончательного разрешения, как и проблемы возникновения Вселенной, происхождения жизни или рождения разума, причем имеются серьезные основания полагать, что ответ на этот вопрос никогда не будет найден. Теорий происхождения языка существует великое множество, и большая их часть представляет на сегодняшний день сугубо исторический интерес. Таковы, например, теории звукоподражания, трудовых выкриков, общественного договора и различные их модификации; такова идея о божественном происхождении языка, которая вообще находится за пределами строгой науки. Поэтому отнюдь не случайно Парижское лингвистическое общество еще в середине позапрошлого века объявило, что решительно исключает проблему происхождения языка из числа вопросов, которые могут быть на нем предметом обсуждения. И хотя в наши дни пессимистов несколько поубавилось, многие лингвисты отказываются всерьез говорить на эту тему.

Но мы все же попытаемся. Во избежание нестыковок договоримся сначала о терминах. В повседневной жизни слова «язык» и «речь» используются как синонимы, однако языковеды знака равенства между этими понятиями не ставят. Что-либо сообщить можно и не прибегая к речи: яркий тому пример — жестовый язык глухонемых. Языками в широком смысле слова являются и азбука Морзе, и флажковая сигнализация, и разнообразные способы имитации речи посредством свиста, и даже система правил дорожного движения. Такие языки иногда называют языками вспомогательного общения, и многие из них строятся на базе естественного человеческого языка. Хорошо известно, что своя сигнализация существует и в мире животных, причем нередко весьма изощренная. Например, пение птиц, язык свиста дельфинов или сигнальный язык шимпанзе. Для создания надежной и работоспособной системы сигнализации иногда не требуется даже высокоразвитого интеллекта — достаточно вспомнить о танцах пчел, с помощью которых они обмениваются значащей информацией. Когда говорят о языках животных, то слово «язык», как правило, заключают в кавычки, поскольку совершенно очевидно, что сигнальным системам коммуникации приматов или дельфинов до членораздельной речи человека — как до Луны. Любой самый простой человеческий язык неизмеримо сложнее коммуникативных систем животных.

Если вслед за выдающимся швейцарским лингвистом Ф. де Соссюром определить язык как «систему дифференцированных знаков, соответствующих дифференцированным понятиям», то человек в ходе эволюционного развития, казалось бы, мог избрать любой способ коммуникации, но почему-то остановил свой выбор именно на членораздельной речи. Все прочие варианты — жест, свист, пантомима — оказываются или производными от речи, или настолько менее совершенны, что употребляются почти исключительно в особых ситуациях. Ларчик открывается просто: мы способны воспринимать и понимать членораздельную речь, внутри которой частота следования фонем (минимальных звуковых единиц) составляет 25–30 единиц в секунду. А вот скорость передачи текста с помощью флажкового семафора никогда не бывает больше, чем 60–70 знаков в минуту, то есть передача информации осуществляется в 25 раз медленнее по сравнению с живой речью. Из одного только этого примера хорошо видно, насколько оптические каналы связи уступают акустическим.

Реконструкцией гипотетического праязыка озабочены специалисты самого разного профиля — от культурологов и лингвистов до этологов и зооантропологов. В последнее время немалых успехов на этом поприще добилось сравнительно-историческое языкознание, занятое сопоставлением ныне существующих и мертвых языков в зависимости от степени их родства. Как известно, языки группируются в макросемьи (индоевропейскую, финно-угорскую, семито-хамитскую и т. д.), поэтому теоретически мыслима реконструкция индоевропейского праязыка или даже языка-предшественника для нескольких языковых семей. Этими вопросами занимается особый раздел сравнительно-исторической лингвистики — глоттохронология, пытающаяся выявить скорость языковых изменений и определить на этом основании время разделения родственных языков. Дабы не увязнуть в деталях, скажем лишь, что максимальная глубина погружения ограничивается на сегодняшний день X тысячелетием до новой эры, а этого явно недостаточно для сколько-нибудь полноценной реконструкции исходных палеолитических языков. Если язык является ровесником кроманьонцев и начал формироваться около 40 тысяч лет тому назад, мы еще можем рассчитывать на его приблизительную реконструкцию в обозримом будущем, но если он существует хотя бы 100 тысяч лет (а это вполне вероятно), то о воссоздании начала пути даже говорить не стоит.

Кроме того, при изучении мертвых языков ученые сталкиваются с фундаментальным парадоксом. Естественно предположить, что язык развивался от простого к сложному, и потому древние языки должны быть сравнительно элементарны. Как бы не так! Послушаем нашего бывшего соотечественника, известного германиста А.С. Либермана, который уже больше 30 лет живет в США: «…Беда в том, что самые древние языки, доступные нашему изучению, не только не примитивны, а как раз невероятно сложны. Стоит сравнить хеттский, санскрит, древнегреческий и даже латынь с современным английским или, допустим, французским, чтобы увидеть, насколько языки нашего времени проще, чем те, которые существовали в прошлом, хотя их словарь расширился неимоверно. Очевидно, что история человеческого языка не могла начаться с чего-то похожего на санскрит». И далее: «Вся известная нам история языков — это история упрощения, а не усложнения грамматики». От себя добавим, что никакого соответствия между уровнем развития материальной культуры и сложностью языка тоже не просматривается. Языки так называемых примитивных народов исключительно сложны грамматически и не идут ни в какое сравнение с языками «эталонными», цивилизованными.

Эта вывернутая наизнанку тенденция неожиданно получила объяснение в работе ученых из испанской Барселоны — Канчо и Соле. Заинтересовавшись проблемой становления языка, они попытались описать процессы говорения и слушания математически. Исходным пунктом их рассуждений было постулирование двух идеальных языков разных типов. Язык первого типа должен иметь по одному-единственному слову на каждое понятие, предмет или действие. Такой максимально точный, однозначный язык был бы чрезвычайно удобен для слушателя, а вот для говорящего превратился бы в сущее наказание: он бы не смог вымолвить ни звука, отыскивая подходящее слово среди многих миллионов других. Говорящий заинтересован в языке прямо противоположного типа — минимум слов, меняющих свое значение в зависимости от контекста. И пусть слушатель сам истолковывает смысл сказанного. Понятно, что эти крайние варианты — голая абстракция и на практике реализоваться не могут, поскольку субъект общения попеременно оказывается то в роли слушателя, то в роли говорящего. Принцип, из которого исходит каждая сторона, давным-давно известен и называется принципом наименьшего действия; под давлением разнонаправленных сил рано или поздно должен возникнуть некий компромисс, своего рода равнодействующая.

Испанцы сумели выразить этот конфликт предпочтений на языке математики и рассчитать оптимальную величину, которая обеспечивала бы каждой из сторон максимальную выгоду в процессе коммуникации. Сразу же обнаружилась весьма любопытная закономерность: затраты на общение резко уменьшаются при некотором вполне определенном количестве слов в языке и определенной частоте их появления. Более того, оказалось, что естественные человеческие языки имеют как раз такие частоты для различных слов, которые соответствуют этому пику «взаимовыгодности». А вот крайние варианты отпали сами собой, поскольку по обе стороны от этого пика свойства языка меняются таким образом, что кому-то (слушателю или говорящему) становится невыгодно им пользоваться. Резюме барселонских авторов звучит весьма жестко и радикально: «Языки, промежуточные между сигнальными жестами животных и современными человеческими языками, попросту не могли существовать». Или примитивная сигнальная коммуникация, или полноценный, исправно функционирующий язык — третьего не дано. Другими словами, язык не формируется постепенно, а возникает сразу как данность, скачком. На вопрос, как именно это происходит, испанские ученые, к сожалению, ответа не дают.

Гипотеза становления языка, предложенная испанскими учеными, весьма любопытна и вдобавок замечательно объясняет грамматическую сложность примитивных языков, но решительно противоречит богатейшему фактическому материалу, который накоплен разными дисциплинами и который убедительно свидетельствует о поэтапности формирования языка в онто- и филогенезе. Скажем, психолингвистика, занимающаяся изучением порождения и понимания речи, настаивает на примате постепенных, эволюционных процессов в ходе становления языка и постулирует ведущую роль так называемых невербальных (неречевых) компонентов коммуникации в начале этого пути. Под невербальными компонентами коммуникации понимаются жест, мимические движения, манипуляции с предметами, неречевые звуки и т. п., которые составляют базу для формирования звуковой речи. Мимические и жестовые движения богато представлены в любом самом сложно организованном современном языке и обязательно учитываются при общении, хотя чаще всего не осознаются говорящими. Понятно, что их роль еще более возрастает на начальных этапах становления языка (например, у маленьких детей, когда они учатся говорить).

О базовом характере невербальных компонентов коммуникации при формировании языка свидетельствуют данные фоносемантики (особый раздел психолингвистики, устанавливающий соответствие между звуком и смыслом), замечательные успехи слепоглухонемых детей, развитие речи в онтогенезе и знаковое поведение высших приматов. Мы уже говорили об экспериментах по обучению человекообразных обезьян жестовому языку американских глухонемых, поэтому повторяться не будем. Отметим только, что обезьяны способны употреблять знаки с переносом значений, синтаксировать знаковые конструкции, изобретать новые знаки и даже, может быть, употреблять их в «чистом виде», без наличия обозначаемого предмета. Хотя результаты этих опытов исследователями трактуются по-разному, они, конечно, заставляют о многом задуматься.

Подавляющее большинство ученых — от психолингвистов до зоопсихологов — сегодня практически единодушны в том, что первоначальный этап становления языка был путем от озвученной пантомимы к членораздельной речи. По мере усложнения социальных связей внутри первобытного коллектива и увеличения разнообразия ситуаций (трудовых, охотничьих, боевых), в которых оказывался наш далекий предок, падал удельный вес пантомимы и возрастала доля вербальных систем коммуникации. Одновременно с языком рождалось и синкретическое первобытное искусство, бывшее поначалу нерасчленимым конгломератом графического изображения, игрового действия и звукового сопровождения. Известный специалист в области фоносемантики С.В. Воронин пишет: «…язык имеет изобразительное происхождение, и языковой знак на начальном этапе филогенеза отприродно (примарно) мотивирован, изобразителен».

Чтобы проиллюстрировать, каким образом пантомимические и жестовые элементы могли вплетаться в живую ткань членораздельной речи, имеет смысл процитировать известного немецкого этнографа К. Штайнена. Давайте послушаем, как бразильские индейцы-бакаири, живущие в каменном веке, рассказывают о путешествии.

«Сначала надо сесть в лодку и грести, грести, «пепи», "пепи", грести веслом направо, веслом налево. Вот мы у водопада — «бу-бу-бу». Рука поднимается, чтобы показать, с какой высоты он падает. Женщины боятся и плачут: «пекото» (ай-ай-ай). Мы сходим на берег; тут полагается топнуть ногой о землю; затем мы с кряхтением и натугой тащим на плечах лодку и корзину с припасами. Потом снова садимся в лодку и опять: «пепи», "пепи" — гребем. Мы едем далеко-далеко… Голос рассказчика замирает, губы вытягиваются вперед, голова судорожно откидывается назад. Описывая протянутой рукой полукруг, он показывает точку на западе, где стоит солнце. Наконец лодка входит в гавань — «ла-а-а»… Вот мы и у бакаири — "кура, кура", и нас здесь радостно принимают».

Совершенно очевидно, что пантомима и жест у бакаири несут дополнительную коммуникативную нагрузку и являются необходимым элементом речевого общения. Разумеется, это ни в коей мере не означает грамматической или лексической ущербности их речи: в конце концов, итальянцы тоже чрезмерно жестикулируют, но вряд ли кто усомнится в полноценности итальянского языка. Надо полагать, что в глубокой древности жестовые и пантомимические элементы были представлены еще более полно, а вербальная коммуникация находилась в зачаточном состоянии и выполняла вспомогательную функцию. Но дать исчерпывающий ответ на вопрос, как конкретно осуществился переход от жеста и пантомимы к членораздельной речи, наука, к сожалению, пока не в состоянии. Уже упоминавшийся А.С. Либерман смотрит на вещи пессимистично: «Читать работы зооантропологов и семиотиков интересно, но трудно сказать, насколько их эксперименты и теории приближают нас к ответу на наш вопрос».

А что могут сообщить о происхождении языка представители естественных наук? По мнению этолога В.Р. Дольника, его коллеги внесли неоценимый вклад в решение проблемы человеческой речи, но их соображения почему-то остаются без внимания со стороны детских психологов и лингвистов. Этологи подметили, с какой необыкновенной легкостью маленький ребенок овладевает языком, и предположили, что речь не усваивается активно, а запечатлевается, импринтингуется. Феномен импринтинга (англ. imprinting, от imprint — «отпечатывать, запечатлевать») в биологии известен давно и неплохо изучен, например, у птиц. Только что вылупившийся птенец намертво запечатлевает в своей крохотной головке образ матери и всюду за ней следует. Если новорожденному несмышленышу вместо матери предъявить другой объект, ничего общего не имеющий с образом взрослой птицы (например, башмак), он точно так же будет раз и навсегда зафиксирован, и птенца за уши не оттащишь от совершенно бесполезного предмета. Аналогичным образом беспомощный птенец канарейки запечатлевает песню своего отца, не прилагая для этого ровным счетом никаких усилий. Если вместо родной песни ему регулярно прокручивать магнитофонную запись мелодии другого вида птиц, он с легкостью усвоит именно ее. Но оценить, насколько успешно птенец справился с заданием, мы при всем желании не сможем, поскольку он молчит, как рыба, и промолчит еще долго. Лишь только через год он впервые попытается воспроизвести свою видовую песню — и у него сразу все неплохо получится. Более того, он теперь не забудет ее до конца жизни. Одним словом, импринтинг — это бессознательный инстинктивный акт, который не требует от детеныша ни воли, ни сообразительности, ни интеллекта.

Сколько сил приходится потратить человеку в зрелом возрасте, чтобы выучить иностранный язык! Утомительная зубрежка, повторение пройденного, заучивание незнакомых правил и непрерывный изматывающий тренинг — в противном случае все выученное стремительно улетучивается. Но вот маленький ребенок, как птенец канарейки, овладевает речью легко и непринужденно, а если растет в двуязычной семье, то без особого труда выучит оба языка. У него будет два родных языка. К сожалению, подобные подвиги возможны только в критическом возрасте, когда полным ходом идет формирование мозговых структур, и если время упущено, поправить уже ничего нельзя. Итак, ребенок не учит родной язык сознательно и целеустремленно, а импринтингует речь окружающих. Никаких усилий ему прилагать не надо — за него работает врожденная программа запечатления речи.

Мы не станем подробно разбирать этапы формирования детской речи, а скажем только, что этих фаз, последовательно сменяющих друг друга, несколько: от эмоций-команд и слов-предложений до грамматически правильных высказываний. Программа запечатления речи включается вскоре после рождения и работает на протяжении нескольких лет. Сначала маленький ребенок пассивно воспринимает речь, никак не обнаруживая даже малейших признаков того, что он ее понимает. И мы не сильно погрешим против истины, если признаем, что он действительно не понимает ни слова. Но ребенку и не нужно ничего понимать, поскольку за него трудится находящаяся в мозгу аналитическая машина, которая пропускает через специальные структуры чудовищный объем информации, разбирая ее по косточкам и неустанно сортируя. Поэтому матери поступают абсолютно правильно, разговаривая с крохотульками, глаза у которых пусты и бессмысленны, как у новорожденных котят: аналитическая мозговая машина нуждается в регулярной «подпитке». Если этого не делать, развитие речи у ребенка затянется, как это нередко случается с приютскими детьми.

Около года у ребенка включается программа заполнения словаря: глазами или рукой он показывает на предметы и требует, чтобы ему их называли. К этому же времени он начинает понимать многое из того, что ему говорят, и выполнять некоторые команды. Одновременно он произносит отдельные звуки и слова, но говорить упорно не желает. И так продолжается до полутора-двухлетнего возраста, пока программа заработает на всю катушку. Этот феномен всегда занимал специалистов по детской речи. Происходит нечто, похожее на взрыв: емкость словаря нарастает лавинообразно, и сначала нерегулярно, а потом систематически слова начинают употребляться в нужном грамматическом оформлении. Вот как пишет об этом известный лингвист Б.В. Якушкин: «Характерно, что именно к этому периоду… относится огромный скачок в словаре ребенка; до 1 года 6–8 месяцев количество слов, зарегистрированных у ребенка, было порядка 12–15; в это время оно сразу доходит до 60, 80, 150, 200. Объяснить этот факт расширением предметной деятельности едва ли возможно, так как трудно предположить, что жизненная сфера, число предметов, с которыми оперирует ребенок, так резко возросли. Здесь, видимо, имеет место главным образом внутреннее развертывание языковой способности под воздействием речи взрослых». Помните птенца канарейки, который упорно молчал чуть ли не целый год, а потом вдруг запел? Примерно то же самое происходит и с человеческим детенышем.

Между прочим, в этом возрасте нередко наблюдается еще один весьма примечательный факт. Прекрасно зная, как называется тот или иной предмет, ребенок называет его по-своему или на каком-то тарабарском языке. При этом он бывает чрезвычайно упрям и часто добивается своего: близкие начинают использовать «его слово», которое потом становится семейным. Так вот, некоторые этологи полагают, что в данном случае срабатывает очень древняя программа, к человеческой речи отношения не имеющая. Зато она обнаруживается у попугаев, скворцов, врановых и некоторых других птиц, которые могут пользоваться так называемым договорным языком. Одна птица обозначает некий объект своим знаком, а другие могут ее знак принять или отвергнуть. Поэтому вполне вероятно, что коммуникативное развитие наших далеких предков тоже проходило через стадию своеобразного «договорного языка».

Что же представляет из себя эта загадочная мозговая аналитическая машина, умудряющаяся за несколько лет перелопатить невообразимый по объему и разнообразию материал? К сожалению, ответа на этот вопрос не знает никто. Ясно только, что работает она по принципу классического черного ящика: нам известны данные, поступающие на вход, и результат на выходе, а вот что творится внутри — тайна, покрытая мраком. Быть может, именно поэтому высшие приматы, способные к достаточно сложному знаковому поведению, рано или поздно упираются в потолок, выше которого подняться уже не могут. Обезьяны усваивают довольно много символов и успешно их комбинируют, общаясь не только с экспериментатором, но и друг с другом. А вот врожденных систем, умеющих анализировать и разбирать по полочкам язык, у них нет, поэтому знаковое поведение приматов быстро достигает насыщения. В отличие от ребенка, обезьяны решают каждую конкретную задачу как сугубо интеллектуальную. Интереснейшие опыты супругов Гарднеров, Д. Примака, Р. Футса и других мало что могут нам сказать о том, как возникал язык в естественных условиях. Язык, которым овладевали приматы, не был ни настоящим языком глухонемых, ни тем более английским. Известный этолог и специалист по теории эволюции Е.Н. Панов пишет по этому поводу: «…как неоднократно подчеркивали и сами Гарднеры, жестовая сигнализация их питомцев весьма далека от настоящего языка знаков, используемых глухонемыми, — это своего рода "жестовый лепет", очень похожий на тот первичный, еще неразвитый язык, которым пользуются двухлетние глухонемые дети».

Тот факт, что человек современного типа вполне прилично говорил уже по крайней мере 40 тысяч лет назад, сегодня сомнений практически не вызывает. А как было с речью у его предшественников — неандертальцев и прямоходящих людей? Около 30 лет назад группа американских ученых во главе с Ф. Либерманом (это другой Либерман, не тот, кого мы уже цитировали) попыталась ответить на этот вопрос, изучив реконструированный артикуляционный аппарат рта классического неандертальца. (Как известно, современные человекообразные обезьяны не способны к воспроизведению звуков человеческой речи, поскольку расположение гортани, языка, губ, голосовых связок таково, что не позволяет совершать тонких артикуляционных маневров.) Оказалось, что по развитию этот аппарат неандертальца может занимать промежуточное положение между голосовыми органами шимпанзе и современного человека. По мнению американских исследователей, классический палеоантроп не обладал теми возможностями членораздельной речи, которыми располагаем мы с вами (ему был недоступен целый ряд фонем), однако его речевой аппарат был развит настолько, что позволял обеспечить определенный уровень речевого общения. Поэтому некая разновидность языка у неандертальцев вполне могла существовать, несмотря на ограниченность их звуковых способностей.

Пожалуй, здесь следует сделать одно уточнение. Группа Ф. Либермана доказала лишь то, что неандерталец не говорил по-английски. Существует немало языков, построенных на совершенно иной фонетической основе, чем языки индоевропейской группы. Например, в кабардинских языках всего 2 гласных, а согласных — от 70 до 80. Койсанские языки, на которых говорят бушмены и готтентоты, богаты особыми щелкающими звуками, воспроизведение которых требует принципиально иных артикуляционных приемов. Во всяком случае, взрослый европеец не в состоянии научиться их произносить. Наконец, попытки реконструкции гипотетического праязыка, общего для зарождающегося человечества, показали, что он вполне мог иметь только 1 гласный при 11 согласных. Так что сравнительно бедный запас фонем у неандертальца сам по себе еще не означает его неспособности к развитой членораздельной речи. Однако вопрос о том, разговаривал ли палеоантроп, остается открытым. Понятно, что еще меньше определенности в отношении архантропов — питекантропа, синантропа и гейдельбергского человека.

По мнению специалистов, неандерталец был в основном собирателем и падальщиком. В последнее время эта точка зрения оспаривается, но серьезных аргументов, позволяющих заподозрить Homo neanderthalensis в особой кровожадности, как не было, так и нет. Разумеется, он охотился, но эта охота была, по-видимому, занятием эпизодическим. И неподвижность каменных технологий неандертальца на протяжении десятков тысяч лет, и демографическая стабильность его популяций, и отсутствие резких колебаний численности среди крупных копытных косвенным образом свидетельствуют о том, что это был относительно неагрессивный вид, являвшийся необходимой составной частью североевропейского биоценоза.

Но идиллия продолжалась недолго. Высоколобые пришельцы с юга принесли с собой новые приемы охоты, и беспечному зверью северных широт сразу же стало не до жиру. По всей вероятности, навыки коллективной охоты на крупную дичь сапиенсы приобрели еще в Африке, но на исторической прародине они особенного успеха не имели, поскольку обитатели саванн за много поколений успели неплохо приноровиться к охотничьим ухищрениям Homo sapiens. Не исключено, что это обстоятельство (в сочетании с демографическим взрывом) и стало главной причиной великого африканского исхода. Имеются серьезные основания полагать, что охота на крупных зверей — любимое занятие верхнепалеолитического человека — регулярно срывала с насиженных мест наших далеких предков и способствовала таким образом расселению людей по планете.

Звери, быстро изучив навыки и привычки своих двуногих соседей, становились умнее и осторожнее. Выбор у первобытного социума был невелик — или радикально поменять приемы охоты, или двигаться дальше. Наверняка не раз и не два происходил раскол: наиболее предприимчивые отчаливали в неизвестность, а нерешительные оставались дома. Но и на новом месте переселенцев рано или поздно поджидал перепромысел — неизбежный бич великих охот. Очередное расслоение вновь раскалывало популяцию, часть людей уходила, а домоседы совершенствовали приемы охоты на редких и осторожных животных. Если инновации имели успех, то через некоторое время вовне выплескивалась еще одна волна землепроходцев. Вот так, шаг за шагом, сапиенсы освоили сначала просторы Евразии, потом вслед за отступающим зверьем проникли в Америку (в то время Чукотку и Аляску соединял сухопутный «мост») и неведомо как добрались до австралийского континента. Энергичные и сообразительные, за тысячи лет они превратили охоту в высокое искусство.

Человек верхнего палеолита практиковал так называемую загонную, или облавную, охоту, которая требовала не только идеальной координации, но и серьезной предварительной подготовки. Время от времени археологи находят остатки гигантских каменных сооружений, которые занимают огромную площадь и представляют собой хитроумно задуманные и умело спроектированные ловушки. Послушаем В.Р. Дольника.

«На Ближнем Востоке с воздуха обнаружены десятки ловушек на джейранов — изящных, быстроногих газелей, кочевавших когда-то несметными стадами по степям нынешней Сирии и Иордании. Ловушка завершалась каменным мешком около 150 м в поперечнике. К мешку пристроены дополнительные загоны и камеры. От входа в мешок тянутся на несколько километров (!) две расходящиеся каменные стенки. Охотники загоняли стада джейранов в гигантский проход между стенками, гнали по сужающейся воронке, а дальше через узкий проход загоняли в мешок. Ловушки сложены из больших каменных плит и валунов. Эти охоты начались 11 тыс. лет назад. В Туркмении с воздуха обнаружены сходные ловушки, но там за неимением камня стены строили из земли. Можно не сомневаться, что чаще всего ловушки делали из дерева: деревянные конструкции видны на многих наскальных рисунках».

Размах земляных и строительных работ поражает воображение; специалисты, наверное, могут подсчитать, сколько тысяч человеко-часов потребовалось нашим далеким предкам, чтобы спланировать и соорудить такое. Совершенно очевидно, что без серьезных и длительных коллективных усилий подобная затея обречена на провал. Постройки первых земледельцев не идут ни в какое сравнение с исполинскими сооружениями охотников палеолита и мезолита. Пожалуй, только в Древнем Египте (через 7–8 тысяч лет) развернется каменное строительство, сопоставимое по масштабам с достижениями палеолитических людей.

Об охоте кроманьонского человека непременно следует сказать еще несколько слов, потому что об этом бытуют самые дикие представления. Например, из учебника в учебник на протяжении десятков лет кочует нелепая картинка, нарисованная современным художником и изображающая сцену охоты на мамонта в глубокой древности. Косматый зверь провалился в какую-то яму, а окружившая его толпа дикарей в шкурах пытается бедное животное добить: в мамонта тычут копьями, мечут дротики и швыряют огромные камни. Мужчины и женщины сражаются плечом к плечу. Мамонт пока еще жив-здоров, а в бестолково топчущейся орде уже полным-полно убитых и раненых. Понятно, что нарисовать такое мог только человек, имеющий о предмете самое отдаленное представление. Охотники каменного века отнюдь не были клиническими идиотами и никогда не наваливались на добычу скопом, а использовали проверенные временем отточенные приемы, основанные на знании уязвимых мест животного. Излишне говорить, что женщины никакого участия в охоте не принимали, у них хватало своих забот. Чтобы убедиться в полной несостоятельности этих расхожих представлений, достаточно понаблюдать за современными пигмеями, населяющими тропические леса Экваториальной Африки. Пигмеи охотятся на слонов, и с огромным животным без особого труда справляются три-четыре человека, используя миниатюрные легкие орудия. Главное на охоте — вовсе не грубая сила, а охотничья смекалка в сочетании со знанием повадок и слабых мест зверя.

Наскальные рисунки донесли до нашего времени десятки и сотни сцен охоты, и мы можем воочию удостовериться, насколько искусны и изобретательны были охотники верхнего палеолита. Небольшая группа почти безоружных людей преграждает путь быку; в руках у них — распахнутые веером полотнища, напоминающие мулету современного тореадора. Из чего они сделаны, сказать трудно, так как ткацкий станок в ту пору еще не изобрели. Еще раз предоставим слово В.Р. Дольнику.

«Вот бык, опустив рога, атакует «плащ», проносясь рядом с телом одного из тореадоров, и «плащ» оказывается на морде быка. Вот он встал как вкопанный, и тореадор закалывает его коротким ножом — точно тем же движением и в то же место, как это делают во время испанской корриды».

Отшлифованные веками охотничьи приемы нередко достигали вершин цирковой акробатики и позволяли ловить зверя живьем. Такую сцену поимки быка голыми руками можно видеть на критской фреске, датируемой XVI веком до новой эры. Сюжет этот вовсе не уникален и обнаруживается в десятках вариантов на изображениях, относящихся к гораздо более ранним эпохам. Охотник, ухватывая быка за рога, пытается повиснуть у него на шее, а если промахивается, то перелетает в опорном прыжке через круп зверя и, перевернувшись в воздухе, приземляется позади животного. Затем тот же самый прием повторяет другой охотник. Между прочим, в Португалии до наших дней дожил бескровный вариант корриды, когда несколько крепких молодых людей голыми руками валят и обездвиживают быка.

Еще сравнительно недавно южноамериканские индейцы, населявшие пампасы Патагонии, применяли на охоте своеобразное метательное оружие под названием «бола», или «болас» (испанское слово bola — «шар»). Болас представляет собой ремень с 2–3 концами, к которым крепятся каменные или костяные шары. Охотник бросал это хитроумное приспособление в ноги несущимся вскачь копытным, и обездвиженное животное оказывалось на земле. Так вот, на стоянках палеолитического человека были найдены камни округлой формы, обернутые звериной шкурой. Не исключено, что болас — весьма древнее изобретение. О бумеранге австралийских аборигенов наслышаны все, но несколько лет назад в Восточной Европе нашли аналогичные изделия из кости, датируемые временем последней ледниковой эпохи. Как известно, люди проникли в Австралию около 40 тысяч лет назад или чуть позже и жили там в полной изоляции вплоть до появления первых европейцев в XVII столетии. Коренные австралийцы сохранили множество чрезвычайно архаических черт в материальной культуре и образе жизни. Так что вполне вероятно, что бумеранг был выдуман не гениальным австралийским охотником на кенгуру, а уцелел в виде своеобразного рудимента со времен первых переселенцев. Палеолитический человек наверняка использовал яды как растительного, так и животного происхождения. Во всяком случае, современные дикари, продолжающие жить в каменном веке, нередко прибегают на охоте к помощи ядов и знают десятки их разновидностей.

Размах палеолитических охот превосходит самое богатое воображение. Это было время бесстрашных и предприимчивых мужчин, которые уходили в долгие походы на многие десятки километров, чтобы добыть зверя. Полная неожиданностей жизнь промысловых бригад воспитывала в людях взаимовыручку и готовность «положить живот за други своя». В чужих землях и незнакомом окружении следовало держать ухо востро, поэтому слабые и нерешительные оставались дома — толку от них все равно не было никакого.

Врачевание ран сделалось к этому времени распространенной практикой (археологи обнаруживают скелеты со следами сросшихся переломов и других серьезных травм). Если раньше беспомощных людей легко бросали на произвол судьбы, то теперь кодекс чести охотников на крупного зверя диктовал прямо противоположное поведение. Разумеется, мы никогда не узнаем истинных мотивов сурового палеолитического племени: вполне вероятно, что во главу угла ставилось отнюдь не милосердие в сегодняшнем его понимании, а сугубо рациональные соображения, поскольку каждый опытный охотник (даже серьезно травмированный) представлял для бригады большую ценность. Впрочем, может быть, мы излишне пристрастны, воспринимая наших предков как людей без чести и совести. Вот что пишет В.Р. Дольник.

«И совсем трогательная находка: захоронение юноши-карлика, страдавшего такими ужасными уродствами скелета, что он ни на что не был годен, был обузой группы, особенно при переходах в гористой местности. Этому свидетельству сострадания и милосердия 11,5 тыс. лет».

Ученые долгое время считали, что календарь — это изобретение первых земледельцев, и все находки древних календарей автоматически приписывали им. Но на стенах палеолитических пещер сохранились значки, которые проще всего истолковать как счетные, и загадочные рисунки, весьма напоминающие топографические планы местности. Находят археологи и камни со стрелами-указателями и опять же в сопровождении каких-то загадочных значков. В 1977 году была обнаружена пластина, изготовленная из рога коровы, на которой последовательно нанесен ряд углублений. Американский исследователь А. Маршак выдвинул гипотезу, согласно которой рисунок этих углублений является разновидностью лунного календаря, а цветные полосы, пересекающие изображение, добавлены для лучшего разграничения лунных фаз. Разумеется, это не единичная находка: с тех пор было найдено несколько лунных календарей, определенно относящихся ко времени охотников и собирателей, с насечками по числу дней и с обозначением над ними фаз Луны.

Вообще-то ничего удивительного в этом нет, поскольку оседлому земледельцу лунный календарь как-то без надобности. В гораздо большей степени его занимают вещи фенологические, то есть связанные с природными циклами: когда то или иное растение начинает цвести, когда оно плодоносит, когда появляются первые птицы и т. п. Лунные фазы, совершающиеся по строгому математическому закону, никак не могут помочь в этих зыбких материях. Совсем иное дело — охотники, ушедшие далеко от родного очага. Представим себе, что группа из тактических соображений решила разделиться надвое и обозначила некую точку встречи. Как им встретиться, если наручных часов и мобильных телефонов тогда еще не было? Проще всего это сделать по фазам Луны, поскольку наш естественный спутник висит над головой. Охотники могут условиться, что они встретятся там-то, когда лунный диск превратится в крутой серп, обращенный выпуклой стороной к восходящему солнцу. Быть может, каменные святилища, в изобилии рассыпанные по палеолитической Европе, первоначально использовались как механизмы, отслеживающие перемещение небесных светил, а сакральную нагрузку получили много позже, когда оседлые земледельческие племена окончательно потеряли интерес к бестолковой небесной мельтешне и сделали ставку на более понятные земные явления. Знаменитый британский Стоунхендж — гигантская каменная счетная машина, позволявшая с высокой точностью определять даты весенних равноденствий и зимних солнцестояний. Но Стоунхендж не уникален — на рубеже мезолита и неолита в Европе (и не только в Европе) возникает тьма-тьмущая впечатляющих каменных сооружений, которые могут работать как солнечно-лунная обсерватория. Исполинские конструкции из необработанного камня заполняют Евразию: тут и заковыристые спиральные лабиринты на побережье Ледовитого океана, и нагромождение тяжеленных каменных плит, уложенных неведомой силой друг на друга, и вертикально стоящие менгиры — огромные камни, отдаленно напоминающие человеческую фигуру.

Специалисты даже придумали красивый термин — мегалитическая культура, но объяснить, для чего человек верхнего палеолита громоздил камень на камень, разумеется, не берутся. Самые неосторожные заявляют, что торчащие многотонные менгиры дали начало монументальной скульптуре последующих веков.

Менгирами сегодня никого не удивишь, а вот раскопки на юго-востоке Турции, в верховьях Тигра и Евфрата, затеянные учеными из Германского археологического института под руководством Клауса Шмидта, вызвали самую настоящую сенсацию. Раскопав голый холм Гёбекли-тепе (Пуповинная гора), археологи обнаружили доисторическое святилище. Каменные стены описывали прихотливую кривую, а известняковые Т-образные столбы, достигавшие в высоту трех метров, были богато украшены зооморфными рельефами, исполненными весьма натуралистично. Неведомый художник изобразил целый зоопарк: леопарды, лисы, дикие ослы, змеи, утки, кабаны, быки и даже журавль. Еще больше впечатлили исследователей четыре десятка поставленных торчком монолитов, каждый из которых весил не менее 20 тонн. Их волокли из расположенной неподалеку каменоломни, для чего нужно было задействовать десятки, а то и сотни людей. Судя по всему, мастера не собирались останавливаться на достигнутом — в каменоломне нашли неоконченный монолит семиметровой длины и весом около 50 тонн.

Но самое неожиданное — это датировка находок. Эксперты пришли к выводу, что обнаруженные артефакты имеют возраст около 11 тысяч лет. Получается, что они создавались охотниками и собирателями, жившими на рубеже мезолита и неолита, не знавшими еще ни скотоводства, ни земледелия; древнейшее на сегодняшний день культовое сооружение человечества (в его культовом характере археологи не сомневаются).

Это обстоятельство переворачивает все устоявшиеся представления о предыстории Homo sapiens. До сих пор считалось, что сакральная архитектура возникла много позже, когда люди стали переходить к оседлому образу жизни и возделывать съедобные растения. Капризные стихии, мало замечаемые ранее, сразу же сделались объектом самого пристального внимания… Появились святилища, потому что богов следовало регулярно ублажать.

В неуютных интерьерах Гёбекли-тепе, похоже, никто постоянно не жил, поскольку археологам не удалось найти в ходе раскопок никаких предметов повседневного обихода, жилых комнат, очагов и погребений. По единодушному мнению специалистов, это было крупное межплеменное святилище. Люди приходили сюда для того, чтобы почтить богов. Непростой архитектурный комплекс возводился вполне целенаправленно: анализ особенностей постройки показал, что здесь работали профессиональные каменотесы — люди, владевшие уважаемым ремеслом и не отвлекавшиеся на заботы о хлебе насущном. По оценке Шмидта, в дни крупных религиозных праздников в окрестностях Гёбекли-тепе могли проживать до пятисот человек. Впрочем, надолго никто не задерживался: религиозные церемонии заканчивались, люди уходили, а открытое всем ветрам святилище затихало в ожидании следующего праздника.

Почти 2 тысячи лет грандиозный неолитический храм был своеобразной Меккой для окрестных племен охотников и собирателей, пока не произошло странное. Около 7500 года до новой эры Гёбекли-тепе внезапно пустеет, и теперь уже навсегда. Звериные рельефы старательно закрывают новой каменной кладкой, а само святилище бережно засыпают землей. Складывается впечатление, что совершается некий погребальный обряд: старых богов торжественно предают земле так же, как всегда хоронили вождей и старейшин, воздавая почести и следуя раз и навсегда заведенному ритуалу. Дело в том, что VIII тысячелетие до новой эры — это время, когда жизнь людей, населявших Переднюю Азию, стремительно менялась. Мир отважных охотников уходил в прошлое, а освободившуюся нишу постепенно занимали первые земледельцы. Люди покидают сожженные солнцем голые холмы и предпочитают теперь селиться не в глуши, а по берегам рек, где много плодородной земли, пригодной для обработки. Охотничий промысел превратился в эпизодическое занятие, а престиж охотников упал как никогда низко. На старых и бессильных богов махнули рукой — на смену им пришли новые культы. Служители умирающего культа, сохранившие верность заветам отцов, не пожелали отдать единственную святыню на растерзание, и храм на Пуповинной горе навсегда скрылся под землей.

Немецкие археологи сразу же обратили внимание, что геометрические символы и фигурки животных, покрывающие известняковые монолиты, расположены не хаотично, а обнаруживают некую последовательность. На простой орнамент это тоже не похоже, а скорее напоминает текст. Предоставим слово Александру Волкову, который для журнала «Знание — сила» написал о Гёбекли-тепе интересную статью.

«…Громадные рукотворные столбы, и на них нанесены самые разные значки: Н, повернутое на 90 градусов, Н с овалом, круг, горизонтальный и вертикальный полумесяц, горизонтальная планка. Рядом с ними — стилизованные «алефы» несусветной древности: значки, в очертаниях которых легко угадываются бычьи головы, фигурки лис и овец, змеи, свернувшиеся клубком, пауки.

Вот пример некой фразы, составленной из подобных пиктограмм. На столбе номер 33 знаки выстроились цепочкой: здесь дважды встречается Н в окружении змеиного клубка, пауков и крохотной овцы».

По мнению руководителя экспедиции Клауса Шмидта, мы здесь имеем дело с какой-то очень древней системой кодирования информации, с неким посланием, которое было понятно людям той далекой эпохи. Но о письменности осторожные ученые все-таки не говорят, поскольку это противоречит привычным представлениям об этапах развития человеческой культуры. Шмидт выражается так: «…строители Гёбекли-тепе пользовались сложной символикой для составления сообщений и передачи их другим людям». Не станем вмешиваться в спор специалистов, а скажем только, что грань, разделяющая стилизованные идеографические элементы и «настоящую» письменность, выглядит весьма зыбкой; более того, сами ученые не очень хорошо понимают, как шел процесс становления письма.

Люди не просто выживали. Они украшали скалы восхитительными фресками и возводили циклопические сооружения из камня. Конечно же, они не были беспомощными рабами равнодушной природы, как наивно полагали в свое время классики, а пытались противостоять ее немилосердным ударам.

Эпоха великих охот закончилась примерно 10 тысяч лет назад, когда ледник стал стремительно таять. Холодная, но богатая пищей тундростепь распалась на полосу тундры и ленту сухих степей, а между ними вклинились непроходимые таежные леса. Для северных охотников это был полный крах, а южане сумели продержаться еще несколько тысяч лет. Сдавая позицию за позицией, они уходили все дальше на юг, пока не оказались в Сахаре. Великая африканская пустыня была в те времена цветущей саванной; ее пересекали полноводные реки, в которых плескались крокодилы и бегемоты, а на тучных пастбищах кочевали несметные стада копытных. Ученые называют это благословенное время максимумом голоцена: все климатические пояса были тогда сдвинуты на 800–1000 км к северу, и на широте Мурманска, например, шумели дубравы. Однако обетованные земли Северной Африки не оправдали ожиданий переселенцев, поскольку перепромысел — бич божий загонных охот — подстерегал их повсюду.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.