Завещание
Завещание
Человек обыкновенный, совершая поступки пророческие, не верит себе. И мы не верим ему. Путем всяких логических манипуляций странность сводим к случайности, объясняем все совпадением, пока все не становится на свои места.
С гениями это не получается, у них есть действия, которые остаются загадочными. Объяснить эти действия невозможно. Никакая логика не помогает. Сколько бы ни делить их на вероятность, остаток велик. Остается всегда ощущение чуда.
За несколько месяцев до своей гибели Пушкин пишет два стихотворения, оба как бы итоговых: «Из Пиндемонти» и «Памятник». Оба окончательно формулируют, завершают прожитое. Что заставило его, что толкнуло его подвести черту, почему в расцвете физических и духовных сил надо было вернуться к этой старинной форме завещания поэта? Откуда возникла вдруг потребность взглянуть на себя после смерти, издалека — ведь «Памятник» это как бы спустя сто лет, а может, и целых полтора века, или того более, — из космического будущего:
Доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Почему вдруг понадобилось переосмысливать державинский «Памятник»? Предощущение конца? Вещие сны? Мы никогда не узнаем подлинных причин. Да и знал ли их сам Пушкин?
Пришел час, и что-то продиктовало ему эти строки. Он записал их почти набело. Так было и со стихом «Из Пиндемонти», такое же удивительное, высеченное в камне каждое слово о том, как следовало бы жить поэту. Тоже завещание. Как он, Пушкин, мечтал жить. Пытаться согласовать эти два стихотворения — занятие пустое. Это та противоречивость, которая поддерживает жизнь. Как вдох и выдох. Вот как мне хотелось прожить, а вот как я жил. Что должен был делать — что делал.
У каждого истинного художника есть вещи, надиктованные свыше. Это не просто вдохновение, это то, в чем является миру провидение, предсказание, в котором есть, кроме нашего времени, то, о чем мы не знаем. Но я не собираюсь заниматься разбором «Памятника», это делали, и прекрасно, такие специалисты, как М. Алексеев, В. Непомнящий и другие. Мне хочется сказать лишь о том, что значило для литературы, для читателя это произведение, известное всем с детства, которое мы знаем наизусть, знаем, как, может, никакое другое пушкинское стихотворение. Это не случайность. Великое притягивает к себе неосознанно. Пусть «Памятник» не вершина, но он магнитный полюс творчества Пушкина. В нем нравственный итог стал нравственной заповедью для понимания нашей жизни и творчества. Он прошел через всю историю русской литературы напоминанием, призывом и заветом.
Пушкин формулирует три заслуги своей поэзии: «Чувства добрые я лирой пробуждал» — раз, «восславил свободу» — два, «милость к падшим призывал» — три.
Есть ли большая разница между «чувства добрые…» и «милость к падшим»? На первый взгляд понятия почти схожие, близко стоящие. Но, думается, «чувства добрые» обнимают все восприятие мира. Это любовь, это полюбление жизни, как определил Лев Толстой свою задачу художника — способствовать полюблению жизни, это удивление перед красотой жизни:
Дивясь божественным
природы красотам,
И пред созданьями
искусств и вдохновенья
Трепеща радостно
в восторгах умиленья…
Радость деревенской жизни, гимн дружбе, разуму, солнцу, восхищенье верностью — спектр добрых чувств пушкинской поэзии огромен. На первое место во всей своей поэзии для своего поэтического труда Пушкин ставит добро, доброту, чувства добрые.
Все чаще я слышу этот конечный, все завершающий вывод: он был добрый человек. Это произносится или не произносится, но тоже звучит, перечеркивая многое в нашей суетной жизни. Добрый человек — вот что оказывается важнее славы, карьеры и некоторых других мер успеха. Это выносится впереди алых подушечек с орденами и медалями, это оказывается порою важнее таланта, списка трудов, количества ступеней, пройденных по должностной лестнице… Сколько человек сделал добра, доброта его нрава, его жизни — перед раскрытой могилой остается прежде всего это, как наивысшая ценность. Прощаясь, мы ищем добро, и тут нет ни малых людей, ни больших, ни великих, ни заурядных.
На фронте, прощаясь, мы говорили: «Он был храбрым солдатом», но еще выше был тот, кто удостаивался: «он был хорошим товарищем, настоящим товарищем».
Сегодня не случайно на первое место выдвигается человечность, доброта. Это совпало с пушкинским, там она тоже на первом месте. Но, может быть, это не только совпадение, может быть, мы приходим к Пушкину.
Пушкинский призыв к доброте слышался все лучше за последнее десятилетие. Воспринимался не моральной прописью, а тоской по доброте, по человечным отношениям. В поэзии Пушкина лира, пробуждающая доброту, служила камертоном, по которому можно было определять строй чувств, их знак. У Пушкина никогда нельзя спутать зло и добро. Это не случайно, гений Пушкина отличается от прочих русских гениев счастливой цельностью натуры. Он воплощает душевное здоровье человека без комплексов. Как ни была трагична его жизнь, как бы ни были велики терзания его совести и чести, в нем нет раздвоенности, нет разлада слова и дела, ума и сердца, всего того, что будет мучить русскую литературу позже.
Чувство доброе, убежден он, есть в каждом человеке. Он утверждает альтруизм. Доброта врожденна, дана человеку генетически. Доброту не столько следует проповедывать, воспитывать, ее достаточно пробудить. Точность этого глагола можно считать откровением. Но кажется здесь нечто большее. Здесь, может быть, заключен принципиально иной подход к роли искусства. Чтобы пробудить — достаточно коснуться, не надо кричать, можно шепнуть, шепнуть только имя или что-то из детства:
…Вновь я посетил
тот уголок земли,
где я провел…
А можно вроде из другой жизни:
Цветок засохший,
безуханный,
Забытый в книге, вижу я…
Он не требует, не убеждает, не обличает, он прежде всего поэт. У него не указка в руках, не мел с грифельной доской, не учебник — у него лира, ею он пробуждает, и тут он бесконечно богат и изобретателен, чтобы заставить отозваться человеческие сердца.
«ВОССЛАВИЛ я свободу» — в жестокий век не убоялся он славить ее. До конца своих дней считал себя другом тех, кто вышел на Сенатскую площадь. И то, что судьба с 14 декабря отделила его от них, всегда неотступно жгло его сердце. Если и был у Пушкина какой-либо комплекс, то это комплекс вины перед декабристами. Мысль о них не давала ему покоя. Стихи его полны прямых и косвенных воспоминаний. В них откликается эхо его внутреннего голоса. Часто возвращается он в отрывках, в набросках на «печальный» остров, на остров Голодай, где втайне были похоронены пять повешенных. Он рисует эту виселицу. Вернувшись в Петербург, он первым делом отправляется с Вяземским на Кронверк, где они отпиливают от остатков помостов 5 обрезков, пять малых плах, пять заноз, которых никогда не вынуть, они так и будут нарывать.
В чем его вина? Этого понять нельзя, не перечувствовав нечто подобное. Подобное досталось нашему поколению. Тем, кто вернулся с фронта, — перед теми, кто остался под фанерными пирамидами, под наспех отесанными столбиками.
Так болело сердце и у тех, кто вернулся на своих двоих, со своими руками, — перед теми безногими, безрукими, ослепшими, обгорелыми в танках, они долго еще доживали в инвалидных домах, где-нибудь на Валааме.
ЕСТЬ ТРЕТЬЕ назначение поэта — милость к падшим призывать. Оно было для меня самым сложным. Казалось бы, чего яснее. Но это часто бывает у Пушкина. Ясно, а вот чувствуется, что не все ясно. Ясно милосердие. К тем же декабристам. У Державина поэт должен истину царям с улыбкой говорить. Пушкин заменил — милость к падшим призывать. Державин всерьез пробовал быть советчиком у Екатерины, по праву первого поэта страны направлять просвещенную царицу. Простодушие гения. Цари никогда не нуждались в наставлениях поэта. Поэты предназначены лишь для украшения царствия, не более. Пушкин призывал к милосердию, тут ему было не до намеков и ассоциаций, тут от поэта требуется прямой призыв: милосердия, Государь, милосердия! Милосердия от власть имущих, милосердия не только к бунтовщикам и мятежникам. Милосердия вообще к побежденным. Так поступал Петр I с пленными шведами, усадив за свой стол пленных генералов, отдавая должное их храбрости. Это был пример не ненависти, не унижения, а высшей формы воинского милосердия. Не случайно Пушкин открывает первый номер «Современника» программным стихотворением «Пир Петра Первого» — об этом самом.
Милость к падшим прозвучала у Пушкина как завет, который восприняла русская литература. Призыв к милосердию обращен был ко всем, и это оказалось куда важнее холодной истины, до которой царям дела нет, ибо что есть истина, тем более в ловких руках царедворца.
Милосердие — это то, чего можно практически добиться, — спасти человека, поддержать. Это конкретность нравственности, деятельность тех добрых чувств, которые пробудились.
Пушкинисты считают, что Пушкин имел в виду декабристов, но милость к падшим стала восприниматься как общий призыв, как долг всех русских писателей. По тому, как литература выполняла этот пушкинский завет, можно было судить о нравственном уровне искусства. А русская литература выполняла этот завет, она развивала идею милосердия от Гоголя и Тургенева, Некрасова и Достоевского, Толстого и Чехова, от всех больших и малых литераторов, которые старались поднять достоинство маленького человека, вызвать сочувствие к забитому чиновнику четырнадцатого класса, станционному смотрителю, увидеть в нем человека благородных страстей. Любовь и сострадание были щедро отданы униженным и оскорбленным, убогим и сирым, отверженным. Тема эта в русской литературе определила многое — ее нравственную высоту, авторитет и народную признательность к званию русского писателя.
Перед лицом Пушкина следует признать, что священная эта традиция в советской литературе многие годы была ослаблена, если не прервана. Мы воспевали героику, подвиги, людей, одолевающих трудности, бесстрашных, все сокрушающих борцов. Но где были произведения о людях, не могущих одолеть несправедливости и тяготы жизни, о тех, кто упал духом и отчаялся… А сколько их было кругом нас — и литература не протянула им руку, она отделывалась лишь тем, что клеймила и осуждала и отчуждала падших. Идея о том, что несчастья и страдания неприличны, несвойственны нашему человеку, стала столь сильной, что даже блокадную эпопею Ленинграда пытались изображать лишь как цепь подвигов и героических деяний… Нельзя было, запрещалось рассказывать о Ленинграде, как о городе наших страданий, неслыханных мук, которые принесла с собой война.
Слишком просто было бы возлагать всю вину на нашу и без того перетерпевшую литературу, но не сказать об этом тоже нельзя. Нельзя смывать сих строк печальных. Нельзя забыть о том, что со времен «Тихого Дона» — этого великого волнующего призыва милости к падшим — голос милосердия звучал все реже. В нашей послевоенной литературе нельзя найти строк сочувствия к народам, которых выселяли с родных мест, — чеченам, калмыкам, крымским татарам, к миллионам, которые безвинно перетерпели за фашистскую оккупацию, да еще миллионам, которые перетерпели за плен, ко всем честным людям, страдающим за свои убеждения. Литература лишена была права даже на сострадание. Можно, конечно, прикрыться щитом истории, можно считать, что раз нельзя было, то и не писали, но сегодня вдруг оказалось, что и в столах не было ничего, что нечего предъявить в свое оправдание, пример Булгакова, Ахматовой, Платонова — двух-трех писателей лишь показывает, что можно было не убояться. Что милость к падшим требует пушкинского мужества и веры. Когда мотив этот стал возвращаться в литературу последних лет, как услышан он был всеми! Вспомните «Сашку» Вячеслава Кондратьева, вспомните стихи Вознесенского, Евтушенко, Окуджавы, «Знак беды» Быкова, а ныне и у других стала подниматься эта долгожданная тема, которая так нужна для очеловечения нашего бытия. К ней надо призывать и призывать, чтобы растревожить совесть, чтобы лечить глухоту души, чтобы человек перестал пожирать отпущенную ему жизнь, ничего не отдавая взамен и ничем не жертвуя.
ПУШКИН — точка схождения любви самых разных поэтов и писателей, а можно сказать — точка пересечения. И до Пушкина, и после все влечения расходятся. Одни к Лермонтову, другие к Фету, третьи к Некрасову. На Пушкине же сошлась вся русская литература, вся русская культура. Не могу до конца понять, почему именно творчество Пушкина вызывало и вызывает такой исследовательский азарт. Может быть, все же потому, что Пушкин — это постоянно действующая тайна, она то дается в руки, то ускользает. А может, потому, что он не перестает быть очень современным.
Каждый народ фокусирует свои чувства на одном избранном им гении. У англичан это Шекспир, у немцев это Гёте, у итальянцев Данте, у испанцев Сервантес. Как происходит такой выбор, трудно сказать. Почему среди прочих звезд русской словесности был избран Пушкин? И бессменно остается средоточием народной любви все растущей. Любовь эта не подвержена моде. Пушкин соединил западников и почвенников, горожан и деревенщиков. Это большое счастье для нашего народа, что появился Пушкин. Он украсил жизнь многих поколений, придал ей духовность, совестливость и, наконец, наградил красотой и наслаждением. Он скрепил цельность национального самосознания.
При этом Пушкин писал об испанцах, итальянцах, австрийцах, его герои — поляки, литовцы, цыгане, разноязычный яркий мир страдает и любит в его произведениях, где способность постигать и принимать другие народы не знает равных. Это, может, единственное явление в мировой литературе. Жаль, конечно, что поэзия Пушкина так трудно осваивается языками мира. Жаль, что поэзия его не перешла еще в культуру других народов так, как это произошло с Достоевским, Толстым, Чеховым, Сервантесом, Бернсом. Рано или поздно это произойдет. Без Пушкина мировая культура не полна. И по мере того, как это будет свершаться, народам явится не только русская душа Достоевского и Чехова, но и удивительная цельность души, человеческая гармония.
Духовность читающего человека начинается в школе с Пушкина и кончается тоже Пушкиным, ибо приходит пора, когда из всех друзей он оказывается самым верным, самым нужным, хлебом насущным, который никогда не приедается.