Каприччио 84-летию Октябрьской революции посвящается

Каприччио

84-летию Октябрьской революции посвящается

Объяснить человеку, что ты ездил на Капри работать, – совершенно невозможно. На Капри работать не ездят. Трудится там только местное население, обстирывая, кормя и катая на лодках самых богатых туристов Европы, – но местному населению и Бог велел: родившись в раю, они по гроб жизни обречены отрабатывать это сказочное везение. Российских туристов на Капри сравнительно немного – наши редко входят в “золотой миллиард, а если входят, предпочитают пряный Бали или традиционные Канары. Из русских бывают тут по большей части экскурсанты с Искии – соседнего острова, раз в шесть побольше и во столько же скромней; мал золотник, да дорог. По традиции русским экскурсантам прежде всего сообщают, что на Капри жил Горький и бывал Ленин, имеется даже последнему памятник (в отличие от Горького, которому никакого памятника нет, даром что Ленин тут провел в общей сложности восемнадцать дней, а Горький – около двух тысяч; см. выше про золотник). Но от памятников Ленину русские до смерти устали в России, а “Мать” Горького поминали в школе столько раз, что осматривать жилище несладкого писателя никакого желания у них не возникает. Само собой, мемориального музея ни в одной из трех вилл, где в разное время квартировал Горький с бесчисленными гостями, нет и быть не может: новое строительство на Капри запрещено с сороковых, кажется, годов, каждый миллиметр жилой площади на счету, а потому в двух виллах разместились отели, а третья сдается внаем. Живут там десять семей, и ни одна не горит желанием пускать посетителей. Если русских в рамках обзорной экскурсии и прогоняют галопом мимо виллы Блезус (ныне отель “Крупп” в самых садах Августа), экскурсанты задают всего два вопроса: “И на что ж они, суки, все тут жили?” и “С чего ж они, гады, в таком-то месте затевали революцию?”

– А чего ж и не затевать, – отвечает иной экскурсант, постарше. – Жри не хочу, делать не хрена… Эмигранты, блин. Жертвы режима.

От этой роскоши Горькому уже не отмыться. В письме к одной своей корреспондентке, малоталантливой писательнице Никифоровой (постоянно возился с малоталантливыми людьми, правил, редактировал, – вообще, как и Евтушенко, помогал писателям, лишь пока они были заведомо слабей его), он в декабре 1909 года советует радоваться жизни, отрешиться от пессимизма и тут же оправдывается: “«Так говорит человек, живущий на роскошном острове, мне, обитательнице бедной улицы», – можете вы подумать. Обо мне не надобно думать так, ибо две добрых трети жизни моей я испытывал такую нужду, такой голод физический и духовный и столько видел унижений человека, что – прекратим это”.

Никто, однако, не прекращал, – против политэмигрантов, от Герцена до Березовского, некоторая часть русского общества всегда применяла этот довольно-таки гнусный аргумент: вот, мол, мученики Ниццы… Даже Маяковский, который сам потом натерпится за разъезды по Парижу и Штатам, отметился (почти никто из хорошо потравленных людей не удерживается от участия в чужой травле): “Очень жалко мне, товарищ Горький, что не видно вас на стройке наших дней. Думаете, с Капри, с горки, вам видней?”

Разве что смехом встретил бы современный турист фразу из каприйского письма Горького Львову-Рогачевскому: “Приезжайте летом, тут работать хорошо и жить недорого”. В самом дешевом каприйском отеле самая маленькая комната стоит сегодня от ста долларов в сутки (верхнего предела нет). Работать ему тут хорошо, сволочь такая. Из-за его тут работы мы там до сих пор… Еще жаловался, что чувствует себя в клетке. А Ленин – это вообще. Дринь-дринь.

И однако, все обстоит именно так: Горький уехал сюда не по своей воле и сильно мучился. Все они (плюс мы с фотографом) тут работали, а не сибаритствовали. Более того: именно на Капри в 1907–1910 годах решилась судьба русской революции и России как таковой. Именно здесь, во дни разгрома так называемой каприйской ереси, русская социал-демократия прошла некую точку поворота и необратимо устремилась худшим из возможных путей.

Тематической экскурсии “Капри и судьбы России” тут тоже нет. Отыскивая горьковский номер в отеле “Квисисана” – первом жилище опального литератора по прибытии на райский остров, – мы спросили у симпатичной женщины в reception: не знаете ли вы, где у вас тут останавливался Горький?

– Не знаю, синьор, – ответила она вежливо (могла бы и послать – я был в майке “Собеседник” и в самых разбитых своих сандалиях, отель весь из себя пятизвездочный, но у миллионеров свои причуды, черт меня знает, кто я такой). – Я тогда здесь не работала.

– Ахти, какая досада.

– У нас останавливались многие, синьор. (Она перечислила штук десять знатнейших фамилий Европы).

Все попытки найти каких-нибудь рыбаков, помнящих о существовании Ленина и Горького, осложнены бурной итальянской историей: много народу покинуло остров во времена депрессий, которых Италия пережила больше, нежели все ее соседи; кто-то погиб во время мировых войн, кто-то сменил профессию. Знаменитая рыбацкая династия Спадаро, с главой которой, Джованни Спадаро, так любил общаться и фотографироваться Горький, давно прервалась. Почти все перешли в отельный бизнес, в туризм – какой толк на Капри теперь рыбачить? Рыбаки промышляют тем, что за шестьдесят тысяч лир с носа ($ 30) катают туристов вокруг острова да в Лазурный грот (в сезон, естественно, дороже). Но кое-какие легенды о Горьком и его таинственном лысом друге целы и в этой среде, а уж о каприйской школе тут вспоминают чаще и охотнее, чем в России. Именно здесь вышла и прекрасная книжка “Другая революция”, подготовленная Витторио Страдой при участии наших специалистов по Горькому – Ирины Ревякиной и Георгия Гловели; там впервые делается попытка сочувственно и объективно проследить трагическую историю “краха моей тысяча первой надежды”, как называл Горький гибель каприйской утопии. У нас об этой утопии вспоминали неохотно: до перестройки она считалась одним из горьковских “зигзагов”, по ленинскому выражению, и портила красивую биографию, – а после перестройки история КПСС уже мало кого интересовала. Но в Италии помнят – остров-то маленький, все на виду – Ленин рыбалки не любил. Его раздражало, что надо ждать поклева, сидеть на берегу или в лодке… Он не умел даже такой простой вещи, как рыбачить с пальца: этому его и учили наши старики. “Дринь-дринь” его прозвали, да, – он не понимал, когда клюет. Разве такой человек может правильно забросить удочку или тем более поставить сеть? Потому и учили его рыбачить с пальца, у нас только мальчишки сегодня так ловят. Азартный был человек, ждать не умел, в рыбе не разбирался совершенно и вообще, рассказывали, в природе понимал немного. Это какое дерево? А это? А съедобно? – и тут же забывал. Хотел вертеть мирами, а понятия не имел, что у него под ногами. Остров изучал по карте, местность с трудом запоминал. Не о том думал, видимо. Спорили они страшно…

Это рассказывал мне лодочник Пьетро Ланцо, называющий себя капитаном; когда-то он ходил на большом торговом корабле, теперь рыбачит помаленьку и катает туристов на лодке. Тут бы следовало в духе нашего героя добавить “кристальной души человек, пропахший трудовым потом, этим духом истины”, – но это уж фигу. В отличие от Горького, я не обладаю репутацией народолюбца, и мне не надо постоянно ее поддерживать разговорами о том, как добры и хороши простые люди, как горжусь я их дружбой… Местное население, как на подбор, жадно и жуликовато. Туристы их развратили. Вот когда они вкалывали тут да реально рисковали собою на Тирренском море (случается и на нем нешуточный шторм) – тогда было в них, наверное, что-то подлинное… хотя – кто знает? Ланцо хорошо помнит рассказы своего отца, а отец его был среди тех самых мальчишек, которые носились вокруг Горького в гавани, когда он приходил встречать гостей: “Массимо Горки! Мульто рикко!” – Максим Горький, ужасный богач!

– Им невдомек было, что занять виллу Блезус – первую его виллу, – пригласил Горького сам Крупп, сын того Круппа, основателя династии, и плата была чисто символическая. Старшего Круппа наши не жаловали, про него рассказывали всякое. Хотя он и разбил тут сады Августа (вы думаете, они с римских пор сохранились? Дудки, это он восстановил), хотя он и провел дорогу в Marina Piccola, – все знали, что он тут ведет себя сущим Тиберием, виллу которого, кстати, раскапывали на его же средства. Тиберий любил разжигать свою похоть зрелищем совокупляющихся мальчиков – без этого, по старости, уже ничем не возбуждался; про Круппа говорили то же самое. И была, в общем, двусмысленность в том, чтобы брать деньги от такого семейства. Но тогда ведь многие миллионеры помогали социал-демократам, это модно было и считалось лучшим способом избежать революции. Черт его знает, начнется в России, перекинется на нас – может, тогда аукнется эта помощь; примерно так они рассуждали. Вы не представляете, как тут встречали Горького, когда он в декабре седьмого года впервые ступил на каприйский пирс. Под окнами “Квисисаны” полночи толпа шумела. Ну, и Крупп-сын предложил ему виллу, очень приличную, где теперь отель. С Горьким была красавица, гражданская жена, привыкшая жить на широкую ногу… В общем, он это предложение принял, и поехали к нему целыми толпами. Вот там, в гроте, они любили фотографироваться. А здесь, слева, любил он сидеть в одиночестве. Считалось, что размышляет. Есть фотографии: действительно, очень картинно. По-моему, он был страшно фальшивый человек, немного рехнувшийся на желании нравиться всем сразу. Он хотел нравиться и местной коммуне, и церковникам, и интеллигентам, – он потому и старался объединить всех русских, как об этом рассказывают, чтобы ничто не мешало ему нравиться всем сразу. Возможно, это потому, что он недостаточно нравился сам себе.

– Вы читали что-нибудь его?

– Читал про него, а самого у нас почти не издают. Зайдите в любой книжный магазин – где там Горький?

И это правда. В хорошем итальянском книжном магазине, на русской полке, вы можете найти самую экзотическую литературу – Зазубрина с его “Щепкой”, о которой не все русские слышали, Добычина с “Шуркиной родней”, которую не все поклонники Добычина читали, Платонова со “Счастливой Москвой”, которую у нас едва заметили, – но Горького не найдете нигде. Не знаю, хорошо ли это. По-моему, иногда он писал все-таки лучше Добычина.

Не сказать, чтобы я уж очень сочувствовал упрекам Ленину – не знал природы, не ориентировался в пространстве; с этих же позиций его и Чернышевского пытался третировать Набоков: мол, они много судят о материи, самой же материи не видят, страдая какой-то врожденной близорукостью (знаменитый ленинский прищур происходил от того, что у Ильича в самом деле была близорукость – на одном глазу три, на другом пять. Все не до быта было, очками обзавелся лишь к пятидесяти). Действительно, Ленин совершенно не разбирался ни в ботанике, ни в зоологии, ни в градостроительстве. Природа полна архитектурных излишеств, а он интересовался одною пользой, – но и не в этом дело: как в известной дзенской притче про белого жеребца, на высших ступенях знания внешние признаки вещей незначительны.

– Он совершенно не обращал внимания на то, что ел, – рассказывал бармен Витторио в прибрежном кабачке близ фуникулера. – Тут, конечно, была тогда другая таверна, совсем другая. Но дом тот же самый, хотя вместо пиццы и бутербродов подавали тут совершенно фантастический буйабез, любимое рыбное блюдо на всем побережье. И естественно, Горький водил сюда Ленина. Почему нет мемориальной доски? Это имя всегда было сомнительной рекламой, коммунистов в правительстве сейчас мало… И потом, доски тут пришлось бы вешать на каждом углу – наверняка они исходили весь остров. Но Ленин везде только разговаривал, ничего не оценил. Ест – и не смотрит в тарелку. Ни разу не попробовал нашего знаменитого белого.

– А ликер “Лимончелло”?

– Не было тогда ликера “Лимончелло”, это все новейшие выдумки, что он древний. Его изобрели недавно. К рыбе подавали белое, реже розовое. Горький вот любил всякие простые радости. А плавал хуже. Он не очень любил плавать, вообще к морю чувствовал недоверие. Часто говорил нашим, что даже самый плохой человек все-таки лучше стихии. Очень плохо переносил сильный ветер, во время сирокко прямо-таки кидался на людей. А Ленин купаться чрезвычайно любил и даже умел плавать задом.

– В смысле?

– Никто не знает, как. Но есть такая легенда, что он вырос на большой реке – и вот там выучился плавать задом наперед.

– Горький вырос на той же реке…

– Ну, все люди разные. Одни любят стихию, другие – буйабез.

– Интересно, какой у него был купальный костюм?

– Вот этого не знаю. Но отчего-то мне легко представить его в полосатом…

Все так. Горький стихии не доверял и, как всякий интеллигент в первом поколении, обожествлял культуру. Ленин интеллигентом в первом поколении не был, в стихии чувствовал себя абсолютно своим, а вот к культуре относился с априорным подозрением.

Я иногда думаю: следует ли поставить ему в заслугу разгром каприйской школы, крах тысяча первой горьковской надежды? Как вообще следует относиться к этой школе, организованной Горьким вместе с Богдановым, Луначарским и Вилоновым? По идее, богостроительство мало чем отличалось от послереволюционного обновленчества, церковного течения, в презрении к которому сходятся почти все конфессии и даже многие атеисты. Если помните замечательную шутку про диспуты Луначарского с митрополитом Введенским на тему “Был ли у Христа-младенца сад”, – так вот, митрополит Введенский был одним из вождей обновленчества, то есть пытался каким-то образом примирить церковь с революцией и оправдать большевизм. В массе своей обновленцы были отнюдь не конъюнктурщики, а напротив – люди совершенно искренние. Их-то и предавали анафеме с обеих сторон – и со стороны радикального большевизма, и с позиций ортодоксии. Нельзя мирить Христа с антихристом. Правда, множество церквей были обновленцами спасены, – но репрессий практически никто из них не избег. Только имена свои замарали.

А ведь какая-никакая правда у них была. Их совершенно не устраивала дореволюционная русская церковь, косная, отупевшая, ожиревшая. Им хотелось церковной реформы, и революцию они восприняли как запоздалую религиозную реформацию. Точно так же можно понять и правду Богданова, о котором даже во время перестройки писали не слишком много. Есть половинчатые, примиренческие фигуры, которых не уважают ни союзники, ни оппоненты: это люди, пытающиеся изо всех сил натянуть на монстра резиновую маску под названием “человеческое лицо”. Иногда таким соглашателям везет больше, иногда меньше, но обычно слава их в потомстве незавидна. Так не повезло Луначарскому, наркомпросу с репутацией кроткого либерала, который, однако, именем своим и авторитетом помогал сначала вводить в заблуждение, а потом и гробить русскую интеллигенцию, но все это из самых лучших побуждений. Такова же участь Богданова – сначала марксиста, потом все более убежденного противника марксизма. Горький очень его любил.

Сама идея богостроительства наиболее четко сформулирована все тем же Горьким, который вообще во всей этой компании лучше всех выбирал выражения. Он в 1907 году на Капри – то ли будучи размягчен местной природой, то ли в силу приобретенного с годами идеализма – начал повесть “Исповедь”, довольно пошлую, писанную каким-то лесковским странническим слогом, всю проникнутую экзальтацией, какая случается в сектантских, скопческих в особенности писаниях. Там герой все думает: отчего Бог так мало любит людей? Он отправляется странствовать и в глухом лесу обнаруживает отшельника (любимый горьковский тип народного учителя веры), который и открывает ему глаза: Бога еще нет, его предстоит создать коллективным усилием. В доказательство истинности этого учения происходит и чудо: когда воодушевленная толпа рабочих проходит мимо церкви, исцеляется параличная. Бога должны создать простые трудовые люди, этим Богом будет их коллективная совесть, – в таком примерно духе рассуждал тогда Горький, и учение это как нельзя лучше выражало его сущность. Собственно людей, живых, реальных, он терпеть не мог, потому что слишком многого в жизни насмотрелся, – и потому со всем пылом души любил какого-то абстрактного, никогда не бывшего, никем не виданного Человека, помесь Заратустры и Манфреда, и при этом желательно молотобойца. Вот этот-то человек, влюбленный в Истину, Добро и Красоту, все время куда-то шагающий, что-то покоряющий, – и был его героем, и в расчете на такого человека строился социализм с каприйским лицом.

Свидетельствую, что в Италии всё вообще очень способствует строительству социализма с человеческим лицом. Даже и самые противные черты этой страны – известная ксенофобия, хроническое раздолбайство, крикливость, жадность, дороговизна, какой-то беспрерывный колхозный рынок на мраморных руинах – все искупается фантастической синевой неба и моря (наше крымское море зеленей, небо бледней); тут тебе и курящиеся вулканы, и горы в дымке, и щедрое до назойливости солнце, и мгновенные переходы населения от бурных объяснений к столь же бурным изъявлениям нежности, – короче, нигде в мире идея монстра с приличной и даже гуманной внешностью не осуществляется столь буквально (при том, что каждую секунду вам старательно напоминают о вашей чужеродности, мгновенно просчитывают вашу цену и накалывают круче, чем в Одессе). Социализм тогда рисовался Горькому как один сплошной праздник людей труда; тот факт, что итальянские люди труда очень склонны к праздности вообще и выпивке в особенности, казался ему выражением какой-то природной склонности к социализму, и все будущее человечества в идеале выглядело как один большой каприйский праздник с фейерверками. Этот дух сельского праздника запечатлен в “Сказках об Италии”, которые на сегодняшний вкус читать решительно невозможно (Горький и сам не любил их). Мудрено ли, что именно в Италии процвело течение, которое Ленин впоследствии заклеймил как самую гнусную, самую несоциал-демократическую ложь, – а именно богостроительство, марксизм в очеловеченном варианте, который до последних дней так нравился перековавшемуся, но мало менявшемуся Луначарскому (Луначарский совершенно не умел грести, Горький его учил, они целыми днями катались от порта до так называемых морских ворот – огромной скалы с аркой – и обратно)…

Если почитать “Исповедь”, да просмотреть любую из работ Богданова про общественное сознание, да пролистать статьи и речи Луначарского – возникает ощущение такого густого, слащавого, олеографического дурновкусия, что хоть всех святых выноси. И вероятно, фальшивый марксизм с человеческим (а тем более с Божьим) лицом еще хуже марксизма ленинского, предельно плоского и жесткого, лишающего мир какой бы то ни было прелести. Но организованная каприйцами школа была едва ли не самым симпатичным – ежели взглянуть ретроспективно – социалистическим мероприятием за всю историю РСДРП: Горький селил на вилле Блезус, кормил и поил два десятка русских рабочих, и в их числе красавца-самоучку Вилонова с отбитыми почками и легкими. Вилонов этот, вначале горячий горьковский соратник, позже от богостроительства отрекся и перешел на сторону Ленина. Но поначалу все были едины, трогательно монолитны, все отдыхали, отъедались, рыбачили и слушали лекции. Горький читал историю литературы, Луначарский – историю философии, Богданов – экономику, Покровский – краткий курс истории России (который он выпустил в 1920 году с ленинским предисловием – Ленин, надо отдать ему должное, умел ценить истинных соратников, хотя бы и бывших оппонентов). Такая была Телемская обитель – загляденье.

Ленину, естественно, это все очень не понравилось. Горький ему пытался разъяснить, что под словом “Бог” он понимает ограничение животного эгоизма в человеке, совесть, грубо говоря, – Ленин в ответ разразился знаменитой тирадой о том, что всякий боженька есть зло, мерзость, отвратительнейшая ложь… к Богу у Ленина была какая-то необъяснимая, бешеная ненависть, не имеющая ничего общего с холодным отрицанием атеиста. Оба раза на Капри – в апреле восьмого и в июле десятого года – Ленин с Горьким отчаянно спорил, наотрез отказался прочесть хотя бы одну лекцию в его школе и под конец эту школу вообще, по сути, упразднил. Он устроил свою, альтернативную, в Лонжюмо, – и большая часть пролетариата потянулась к нему. Так решилась на Капри судьба русской революции; победила ленинская простота, исключавшая всякий идеализм и всякое милосердие.

“В Лонжюмо теперь лесопильня. В школе Ленина? В Лонжюмо? Нас распилами ослепили бревна, бурые, как эскимо”, – удивлялся Вознесенский, не понимая, как это местность, связанная с именем вождя, может быть используема в каком-то ином, не музейном аспекте. На вилле Блезус теперь отель “Крупп”. И все опять справедливо: каприйская школа с парижской так же примерно и соотносятся, как лесопильня с отелем. Горький всех кормил, Ленин всех пилил.

– Да, здесь и была его комната, – охотно рассказывала Анна, барменша этого самого “Круппа”. – Тут они в шахматы играли с этим… как его… я даже прочла книгу, потому что надо же знать место, где работаешь. Не знаю, публиковалась ли в России эта фотография, где Ленин с широко открытым ртом. Смех у него, кстати, был очень неприятный.

– А как же старый рыбак, говоривший Горькому, что “так смеяться может только честный человек”?

– Не все знают, над чем именно смеялся этот честный человек. Он всегда хохотал от злорадства, при виде чужого проигрыша или комического положения. Кто-нибудь шлепнется спьяну – тогда же не было фуникулера, с берега в гору поднимались пешком, – а он и заливается. “Ха-ха-ха!” До слез, бывало. И в шахматы он чаще всего проигрывал. Это была не его игра. Ему надо было побеждать любой ценой, а тут этикет, правила… Если бы можно было ударить партнера доской по голове, уверена, он так бы и поступил и считал бы это настоящей, а не выдуманной победой. Видите этот балкон? Не могу вас, к сожалению, пустить в комнату – там сейчас живут люди. Но столик стоит именно там, где и в те времена. И вид открывался тот же самый – на Анакапри, город на горе. А в соседней комнате был кабинет Горького – как раз там, где теперь стойка. Он крепкого не пил, нет. Ленин любил пиво, особенно темное. Здесь же сделана эта знаменитая фотография – Горький с попугаем. Попугаев было несколько, говорили не все, но некоторые знали слово… не знаю, как это по-русски… в один слог, короткое, обозначает ерунду.

– Хрень? Блажь? Чушь, скорее всего…

– Возможно. Они постоянно употребляли его в спорах. Кричали друг другу.

– А бывало ли так, что Ленин стоял на балконе, любовался видом?

– Ну откуда же я знаю, в книгах про это ничего нет. Думаю, ему не до того было. Он ко всем приставал с расспросами (сам итальянского почти не знал, требовал, чтобы ему переводили): сколько детей? Кем работают? Какая выручка? Влезал во все мелочи, во всем видел какие-то хитрости, происки… Если ему рассказывали какую-нибудь романтическую местную легенду, он тут же подбирал ей экономическое объяснение. Не знаю, рассказывали ли ему сказку о происхождении острова Капри. Он ведь похож очертаниями на лежащую девушку, – будто ей запретили соединиться с возлюбленным, и она с горя бросилась в море и там окаменела, а он, тоже с горя, превратился в Везувий. Но уверена, что если бы ему рассказали и это, он обязательно вывел бы самоубийство девушки из проблемы женского равноправия. Пива выпьете? Темное, как он любил…

Во второй горьковской вилле на Капри, в которой, собственно, классик и пережил крах своей тысяча первой надежды и окончательный разрыв Ленина с Богдановым (дело было в десятом году, во второй приезд), теперь обычный частный дом. Сдаются квартиры. Мы сунулись было в одну – она вся была полна попугаев, сидевших по клеткам и оравших на разные лады. Владелец нас пустить отказался. Попугаи орали не по-русски.

Вообще Горького преследовали в Италии какие-то смешные, трагифарсовые совпадения. Во второй половине двадцатых, согласно воспоминаниям Ходасевича, фамилия хозяйки, у которой он снимал виллу в Сорренто, была Какаче. Горький использовал эту фамилию в качестве сравнительной степени прилагательного: “Ситуация какаче некуда”. В первом этаже его второй виллы, в тех самых апартаментах, где был его собственный кабинет, проживает теперь некий профессор Дураче. Я не шучу – поезжайте, проверьте. Я обзвонился профессору, пытаясь заставить его открыть дверь, – но старика не оказалось дома. Ситуация дураче не бывает.

В этот второй приезд Ленин был настроен вовсе уж радикально, ни о каком примирении с Богдановым и слышать не хотел, жестоко высмеивал Луначарского (броненосец “Легкомысленный” – это еще самая невинная из его шуточек), но и тут находили на него лирические моменты. Они у него бывали непредсказуемы: пейзаж, например, никогда его не умилял. Одна околобольшевистская дама вспоминала, как в Швейцарии, при восхождении на какую-то вершину, с которой открывался на закате совершенно упоительный вид, Ильич огляделся по сторонам, хлопнул себя по колену и гортанно воскликнул: “Эх, и гадят же нам меньшевики!” Впрочем, возможно, вспомнилось ему это по контрасту: такая красота, а тут меньшевики гадят.

Во всяком случае, взойдя на Монте Соларио (это местная Солнечная Гора, вы можете при желании повторить его маршрут по серпантину в городском автобусе), он вдруг с печалью сказал: “В сущности, совсем не знаю я России. Что я знаю? Симбирск, Казань, Шушенское, Петербург… все!”. Но тоска по России была у него сильна – отсюда же и пресловутое “Наши работают бойчее”, сказанное при виде рыбаков, медленно распутывающих сеть. Горький усомнился, а Ленин недовольно заметил:

– Гм-гм! А не забываете ли вы России, сидя на этой шишке?

Рыбаки, между прочим, по-прежнему чинят сети на берегу, только не на Капри, где рыбаков почти нет, а на Искии. Сети починяют старые рыбаки – молодые уходят в море или на рынок. Не думаю, что наши работают бойчее. Работа эта мелкая, кропотливая, и если проследить за руками рыбаков, становится понятно, насколько она тонка и как споро движется. Но Ленин воспринимал процесс как таковой, с привычной высоты: копошатся чего-то…

Памятник Ленину работы ломбардского скульптора Манцу установлен в 1970 году, в углу садов Августа – точнее, Круппа, – и представляет собою три треугольных стелы, поставленных друг на друга со сдвигом на шестьдесят градусов. На центральной выбит профиль; натурой, судя по качеству изображения, служил юбилейный рубль. Но итальянские коммунисты и тем заслуживают благодарности, что сбросились. Поставили… Никому из русских нету памятника на Капри, а Ленину есть.

Правда, состояние его таково, что гордость экскурсантов немедленно сменяется жаждой мести: как они содержат монумент Ленину! Я никогда в жизни не видел столь исписанного памятника. Он обклеен листовками Берлускони и расписан изображениями не скажу чего. Не скажу что во всем мире примерно одинаково, хотя присутствуют рисунки французов, немцев и нескольких итальянцев. Почему на Ленине рисуют именно это – непонятно: вроде бы прославился он отнюдь не любовью.

– Чего ты хочешь, – сказал мне приятель-историк, – во всей Южной Европе с языческих времен очень сильны фаллические культы. Люди видят большой вертикальный предмет – что он им напоминает в первую очередь? Особенно если сверху изображен человек, так вставивший всему миру…

От русских расписался некий “Володя – не Ленин” да загадочная “Ксюха из Ижевска”, побывавшая тут в прошлом году. Стоило добираться из Ижевска, чтобы и тут тебя встретил он – правда, без кепки…

Первым делом я содрал и скомкал листовки Берлускони. А пусть не примазывается. В этот самый момент над нами, на смотровой площадке садов появилась какая-то группа туристов во главе с англоязычным гидом. “Вот это, – громыхал он, – единственный памятник Ленину на всей территории Неаполитанского залива, а вон внизу копошатся два его поклонника”. Фотограф Бурлак ужасно обиделся и долго грозил гиду кулаком – точь-в-точь настоящий поклонник Ленина…

Ленин мучает меня столько, сколько я себя помню. Он вызывает у меня вопросы и недоумения самые разные, по всему спектру своей неукротимой и монотонной деятельности, – с того самого дня, как мне, трехлетнему, показали его цветной портрет и сказали: смотри, это дедушка Ленин. И я немедленно спросил: а где Лена? Ответа на этот вопрос я не знаю до сих пор, хотя шевелится в мозгу догадка насчет смыслового ряда Онегин – Печорин – Волгин (“Пролог”) – Ленин. Он не мог не чувствовать себя лишним человеком в той, на глазах разлагавшейся России.

Вот так я и сидел два часа под изрисованным памятником ему, под жарким каприйским солнцем, среди неземного, райского великолепия, аромата, жужжания, щебета – и пытался его понять, а понимать, очень может быть, и вовсе нечего. Один умный рабочий не зря назвал его главной чертой простоту, только сравнение употребил неточное. Если верить Горькому, он сказал о вожде: “Прост, как правда”. Но правда не бывает проста. Проста и плоска всегда только неправда, и Ленин действительно прост, как она. Никакой стратег, гениальный тактик, он точно понял суть всякой борьбы (ведь ничем другим, по существу, и не занимался, только – боролся): надо немедленно седлать наиболее отвратительную, ползучую, рациональную тенденцию. И побеждать любой ценой. Навязать противнику правила, а самому играть без правил. И если бы, например, вы имели право ставить коня только буквой “г”, а он мог бы ходить им, как ферзем, и всеми основными фигурами тоже, – вот это были его шахматы.

Объединяться ради победы с любыми, даже самыми отвратительными союзниками; поддерживать любую гибельную тенденцию в стане врага; содействовать его распаду, хотя бы при этом и сам ты погибал вместе с врагом, – вот его нехитрый арсенал. Ленин знал, что победа всегда за простотой, – и побеждал неотразимой силой самых примитивных аргументов. Так же он поступил и с каприйцами: попытку навесить бубенец на ошейник собаки Баскервилей высмеял как интеллигентскую – и был по-своему совершенно прав. Но именно отказ от каприйской, богдановской идеи о том, что революция начинается с воспитания, а не с восстания масс, повел русскую революцию по худшему пути. “Чем хуже, тем лучше” – это классический девиз Ленина до 25 октября 1917 года. После, проявив гениальную непоследовательность, он вводит цензуру, продразверстку и дает отмашку на террор. Драка была его стихией, с врагом не церемонятся, и побеждает в любой драке самая простая, самая деструктивная тенденция. У него был феноменальный нюх на такие тенденции. Социальной справедливостью в начале века бредили все, но только Ленин использовал ее как предлог для осуществления простейшей модели смены власти.

Причем и власть как таковая была ему совершенно не нужна. Он был борец в чистом виде, всегда находящий, за что и, главное, с кем бороться. Он и создал в результате систему, в которой с железной необходимостью выживало худшее, – тогда как все прочие мировые системы, даже и самый бандитский капитализм, хотя бы для виду оберегают какие-никакие ростки лучшего: благотворительности, сообразительности… В системе Ленина всегда побеждает простейшее – впервые он это с блеском доказал на Капри, а дальше доказывал всю жизнь. Никогда нет такой простоты, чтобы на нее не нашлась другая – еще грубее и примитивнее; мудрено ли, что и сам он в конечном итоге стал жертвой в борьбе плохого с худшим? Сталин-то оказался проще…

Пока я пытался “чистить себя под Лениным”, фотограф Бурлак бродил по садам Августа и встретил толпу мексиканцев, которые по надписи на майке опознали в нем русского. Кое-кто из них трекал по-английски. “Как вы могли упустить такую страну? – спросили его. – Ведь это была самая могучая и грандиозная империя в мире!”

– Идите вы знаете куда? – сказал фотограф Бурлак. – У моего прадедушки в Москве был собственный дом, а бабушка с дедушкой вот из-за этого вот (он ткнул кулаком в сторону Ленина) жили не пойми как и за границей ни разу не были.

Да, аргумент у мексиканцев серьезный – империя была могучая, и много в ней было хорошего. Старость ее, когда уже можно было вякать, а медицина все еще была бесплатная и наука жила на содержании у государства, – и вовсе была почти трогательна. Маразма, конечно, было полно, и вранья тоже. И лучше всего чувствовали себя худшие. Которые, сделав карьеру именно в те времена, особенно активно грабили нас в девяностые, да почти повсеместно рулят и сегодня. Постоянная ложь делала людей изощреннейшими циниками, садистами, в школах свирепствовали травли и издевательства… Ильич и сам обожал потравить, посвистеть и поулюлюкать. Мне невыносимо скучно было бы с ним. Но если бы не он – я бы, глядишь, и не родился вовсе? Я ведь появился на свет в результате грандиозной перетасовки общества, и не сказать, чтобы результат совсем мне не нравился… Да и потом, разве не была обречена Россия в дореволюционном ее виде? Просто он погубил ее худшим из возможных способов, погубив все приличное, что в ней было, а все самое мерзкое увековечив… зато быстро… и если бы нашей интеллигенции немного ленинского темперамента – может, она и не позволила бы так с собой…

Короче, просидел я под ним два часа, да так ничего и не понял.

“Вид на залив из садика таверны. В простом вине, что взял я на обед, есть странный вкус – вкус виноградно-серный – и розоватый цвет. Пью под дождем: весна здесь прихотлива. Миндаль цветет на Капри в холода, и странно в синеватой мгле залива далекие белеют города”.

У Бунина, как всегда, все точно. Имеет место и садик таверны (той самой), и синеватая мгла залива, и далекий Неаполь с пологим Везувием вдали. И даже у вина все тот же серный привкус – только взял я его не на обед, а вместо обеда, потому что обед с вином стоит раз в пятнадцать дороже, нежели при Бунине.

– Знаете его любимый маршрут? – говорит гид Винченцо. Имена тут – заслушаешься. Ради одного удовольствия обратиться к кому-нибудь “Винченцо” стоило приехать в Италию. – Он несколько раз забирался пешком на вершину Монте Соларио, ему нравились тамошние дворики. Пройдитесь, дома сохранились.

Мы забрались на Монте Соларио в пасмурный, мягкий день, густой туман лежал на вершине горы, и странно выглядели в одном из двориков старинные деревянные ворота, которых, верно, с незапамятных времен никто не открывал. Ленин вполне мог завернуть сюда и увидеть эту таинственную арку, уводящую неизвестно куда. В тумане за ней смутно рисовались какие-то развалины (тут всюду развалины), сад, ковер невнятно лепечущих сухих листьев…

Именно так, в моем представлении, должны выглядеть ворота в рай. Старые, деревянные, и чтобы за ними туман, обещающий все и вся.

Что он там видел? Допускал ли, что там что-то есть? Задумывался ли об этом вообще? Не может быть человека, который бы об этом не задумывался.

Во двор вбежала маленькая рыжая собака – он не особенно любил собак, кошки ему больше нравились. Кошек под памятником полно – чувствуют, заразы. Вообще же и детей, и животных, как вспоминает Горький, ласкал он осторожно и бережно – словно боясь повредить. Это понятно – опыта мало. Редко ему приходилось гладить по головкам. Вообще все живые, естественные человеческие движения выходили у него неловко и с трудом. “Вы знаете, например, что он никогда не подавал нашим уличным певцам или вообще нищим? – рассказывал Винченцо. – Он считал, что нужна социальная борьба, а не попрошайничество. Что надо помогать бедным иначе, а не расслаблять их подаянием”.

Цветов к его памятнику я возлагать не стал. Хотя это было бы вполне в ленинском духе – экспроприировать цветочки в местных садах и положить к подножию главного экспроприатора.

Но мусор убрал и сухие листья с постамента смел. И затер кое-какие наиболее кричащие неприличности.

Где бы он сейчас ни был – за райскими туманными воротами или где-нибудь еще, – пусть знает, что человечеством движут не только материальные стимулы.

2001