Массовая культура
Массовая культура
Почему так нестерпимо скучно (и даже непонятно) читать сочинения историков советской школы? Ведь образованные и толковые авторы добросовестно излагают причины и суть явлении, тенденции, событий — чтобы из-за деревьев был виден лес, старательно вырубают деревья. А когда они, наконец, вырублены, становится ясно, что деревья и были лесом. Что несущественные детали, загромождавшие дорогу к истине, и были истиной — сложной, комплексной, противоречивой, но единственно возможной. Фердинанд и Изабелла запрещали испанским дворянам ездить на мулах — только на лошадях. И в этой мелочи все то, что на чудовищном псевдонаучном языке именуется: "в своих попытках создании централизованного государства абсолютные монархи опирались, главным образом, на класс помещиков-землевладельцев, укрепляя его преимущественное положение различными льготами и привилегиями…". Можно сказать так, а можно рассказать об указе, остроумно обязывающем испанских идальго волей-неволей быть приличными людьми, об этой характернейшей для средних веков изящно извращенной логике, которая в наши дни отдает абсурдом. (У Андрея Платонова: "Плохих людей убивать надо, потому что хороших очень мало").
Этикет, к счастью, не зависит от наблюдателя и исследователя — его можно только пересказать. И потому этикет больше говорит об обществе, чем политическая история, которая допускает любую — абсолютно любую! — трактовку.
Это относится не обязательно к истории. Как раз приближение во времени и пространстве дает больше примеров хотя бы потому, что мало кто из летописцев и историков понимал важность детали. Мы узнаем, что в таком-то году была война. А перерыв на обед по обоюдному согласию войска делали? Ведь это куда важнее для понимания духа и смысла эпохи. А война — в какой же год не было войны?
Будущий читатель выяснит, что в 60-е годы в СССР была либерализация. А мы-то все помним, что стоит за этим неуклюжим словом. Если новый в компании человек переспрашивал: "Кто это — Исаич?", больше его не приглашали. Нельзя было не знать стихотворения Евтушенко "Бабий Яр".
Микелиса Лапиньша ударил по лицу Сергей Карташев, когда Лапиньш сказал, что неизвестно — может быть, Латвии пошло на благо присоединение к России.
Знакомого студента-математика, не слыхавшего об Окуджаве, бросила невеста. Некурящую девушку не уважали. И несомненно, что московскому славянофильствующему интеллектуалу ленинградский (и даже парижский) интеллектуал-западник ближе, чем свой подмосковный колхозник. Потому что с идейным врагом еще можно поговорить о Бердяева, Марксе и Гароди, а крестьянин-богоносец наверняка не ведает — кого Гароди. И хоть в нем сосредоточена идея соборности, сам он об этом не знает, но последний раз водку пил в день Советской Армии, а с тех пор — только лиловый самогон из кормовой свеклы.
Этикет уверенно расслаивает общество на классы, сословия и касты. Он стихиен, независим и плюет на идеологию. Более того, этикет в обычной жизни уверенно побеждает экономику и идеологию, объединяя людей: не по имущественному цензу или общественным интересам, а, например, по тому, умеют ли они есть левой рукой.
Но ничто — ни вера в идеалы революции, ни плач по прежней России, ни предпочтение «Динамо» "Спартаку", ни гордость за Александра Матросова, ни стыд за штрафные батальоны, ни мечта о Париже, ни тяга к Орловщине, ни уважение к Ленину, ни ненависть к Сталину, ни ношение кепки-восьмиклинки, ни ношение брюк-дудочек, ни чтение Солженицына, ни подписка на "Блокнот агитатора" — ничто не разделяло так страну на группы непримиримых врагов или преданнейших друзей, как музыка.
Как-то мы случайно оказались в кабинете инструктора райкома. Он распахнул шкаф и достал огромную разбухшую папку, перевязанную тесемкой. На ней было крупно написано: «Музыка». "Это жалобы, — пояснил инструктор. — Остальные мы складываем по алфавиту, а музыку — отдельно. Ее в три раза больше, чем всех остальных". Естественно было предположить, что главная причина — шум, мол, спать мешают. Инструктор отмахнулся: таких жалоб было, оказывается, штук десять. Все прочие — чисто идеологические: народ не хотел западной отравы. К отраве, правда, причислялись Эдита Пьеха, Вадим Мулерман и даже почему-то Татьяна Доронина. С другой стороны, Пьеха вроде бы полька, Муллерман очевидный еврей, а Доронина попала в дурную компанию, скорее всего, за придыхания.
Куда до нас худосочным меломанам прошлого! Они тоже ломали копья, поносили друг друга лично, публично и печатно. Они не жалели язвительных доводов и гневных филиппик: разве сравнится Корелли с Телеманом?! как можно ставить этого Моцарта рядом с великим Глюком?! кто же назовет сочинения Мусоргского музыкой?!
А как насчет трех зубов кастетом за «Битлов» по транзистору? А исключение из школы твист? А Постановление ЦК КПСС "Об опере В. Мурадели "Великая дружба"?
Не всякое произведение искусства становится знаком общественного этикета. Любовная лирика или другое сектантское творчество имеет шанс избежать и государственной премии, и кастета. Но становясь массовой, культура выходит на широкие просторы социального бесчинства, которое выражается то овациях, то в побоях. Распространяясь вширь массовая культура все более утрачивает свое самоценное эстетическое значение. Все отчетливее становится ее утилитарная функция: обрядово-магическая, или практически-познавательная, или знаково-коммуникативная.
Вертясь в полутемной комнате под звуки «Битле», вы вовсе не просто танцевали или слушали музыку — вы участвовали в исполненном высшего значения действе, вы заклинали черные силы окружающего убожества аккордами полумифических ливерпульских музыкантов.
Слушая радио, вы попутно с биографиями Джона Леннона и Ринго Старра узнавали о диковинных реалиях туманного Запада: о нищих гитаристах, вышедших в миллионеры, о переполненных стадионах на их концертах, о городах и странах, о любовницах и поклонниках, об истории поп-музыки, о Вьетнамской войне, к которой они имели какое-то отношение.
И если ваш случайный знакомый вдруг напевал "Ши лаве ю, е-е-е…", это была не просто музыкальная фраза, но пароль. Вы знали, что с ним можно заговорить и об Окуджаве, и даже о Галиче, а может быть, и о Светлане Аллилуевой и Анатолии Кузнецове. Удивительным образом самое абстрактное и ненагруженное из всех искусств вдруг стало чуть ли не основным определителем этикета. Народные песни и Муслим Магомаев, "Роллинг Стоунс" и "Ярославские ребята", Пахмутова и Вивальди, Диззи Гиллеспи и Давид Ойстрах. Всё это были знаки и пароли. Не зря ходил анекдот: "Человек, который говорит, что любит худых брюнеток, сухое вино и Хиндемита, на самом деле предпочитает полных блондинок, пиво и Дунаевского". В самом имени Хиндемит было нечто изысканное, не сравнить же с лауреатом Ленинской и Государственной премий Хренниковым.
Музыка в качестве массовой культуры, всячески освобождаясь от влияния идеологии и отрицая ее, сама стала квазиидеологией. Это и уберегло ее от кризиса.
При первых же признаках либерализации в 60-е годы измученная всепроникающим официозом страна породила естественные идеологические заменители: самиздат, песни бардов, анекдот. Идеология пошла на идеологию. Мы читали едкие послания властям Владимира Войновича, мы пели "Товарищи-ученые, доценты с кандидатами…", мы рассказывали: "Выходит Ленин из Мавзолея…".
Прошел десяток лет, и оказалось, что снова стало душно в общественной атмосфере страны. И начался кризис главных видов культурного протеста. И вовсе не из-за преследований, нет: в конце концов, по домам просто так с обысками не ходят, за анекдоты не сажают давно, бардов на пластинки записывают. Дело в том, что идеологические заменители продолжали говорить с противостоящей господствующей идеологией ее же языком. Ущербность антикоммунистической идеологии — в самом ее определении: в слове «анти», несущем вторичность, неполноценность. Эта неполноценность, вызванная непосредственными, сиюминутными задачами гражданского служения, и обусловила кризис. Непреходящая ценность «Чонкина» очевидна, но блеск «Иванькиады» заметно тускнеет с годами, а письма-протесты вызывают даже недоумение и непонимание.
Светлая и наивная вера в хороших людей, которые обеспечат хорошие перемены, стала со временем смешной и даже не трогательной — в песнях бардов. Только образцы истинной песенной поэзии остаются от этого некогда ведущего жанра. А "Товарищи ученые…" уже сейчас волнуют не больше, чем газетный фельетон — да и язык у них схож.
И даже анекдот — отрада советского человека — преобразовался. Ушел от сатиры в сторону юмора, да еще какого. Пока жили надежды, ни черных, ни абстрактных анекдотов что-то не было слышно.
Анекдот — как и его античный аналог, басня — является своего рода инструкцией. Всегда перед человеком стоят два вопроса: теоретический и практический. Что представляет собой окружающий меня мир? И: как мне в нем жить? На первый вопрос отвечают философские трактаты и эпопеи. На второй — сатира и анекдот.
Анекдот в гротескной форме фиксирует кодекс бытовой морали и повседневного поведения. И если "вобла — это кит, доживший до коммунизма", то это не просто шутка, но и указание на то, что коммунистический режим — ужасен, и любить его не надо.
"Приходит человек в магазин канцелярских товаров и говорит: "Мне, пожалуйста, тетради в горошек, чернила для пятого класса и глобус «Украина». Это смешно, но в 60-е такого не рассказывали — потому что такой анекдот начисто лишен идеологической нагрузки. Как и такой вот черный: "Мчится Вася на машине, весь размазанный по шине". Отчаявшись говорить с господствующей идеологией на ее языке, анекдот испытал период тяжелейшей депрессии, потому что все эти тетради в горошек — слишком жидкая питательная среда. Кроме того, и абстрактный, и черный жанры — принципиально эзотеричны, элитарны и потому бесперспективны в качестве устной массовой культуры.
Музыка же противопоставила официальной идеологии не идеологию, а язык. Тот самый: до-ре-ми-фа-соль… И только так избежала кризиса, и более того, в нашем чудовищном обществе превратилась сама в нечто, способное противостоять нажиму официоза.
Это началось еще в 50-е, когда самое антиидеологическое искусство — песня на незнакомом языке — обосновалась в стране на костях. Это так и называлось — на костях. Тогда вошли в моду медсестры и санитарки, которые приносили с работы использованные рентгеновские снимки, а умельцы-надомники записывали на них буги-вуги и рок-н-ролы. Сколько радостей и трагедий несли эти гибкие диски с тазобедренными суставами и шейными позвонками. Митька Лейбович отдал велосипед за две пластинки с записями "Рок вокруг часов" и «Рок-спутник». Володя Сирота принес домой «ребро», которое выменял на удочку, благоговейно поставил поверх пластинки Клавдии Шульженко и после долгого шипения услышал: "Все еще ждешь, мудак? Ну, жди, жди". Здоровенного второгодника Фирсова отец выпорол на коммунальной кухне за пластинку с берцовой костью. Затраты его не беспокоили, тем более, что Фирсов пластинку украл. Сек сына Фирсов-старший исключительно по идейным соображениям. Потом выяснилось, что на «ребре» чей-то нежный девичий голосок напитал стихи Эдуарда Асадова.
Все началось в 50-е и длится по сей день: буги-вуги, твист, мэдисон, шейк, Лев Лещенко, "Криленс клиэр уотер ривайвел", Джонни Холидей, «Песняры», Энгельберт Хампердинк, Алла Пугачева… Молодежные кафе, джазовые фестивали, бит-группы в заводских клубах, изъеденные уксусом для склейки магнитофонной ленты пальцы… И всегда эти невинные утехи превращались в напряженный диалог с окружающей средой. Вовсе не обязательно с властями. Народ, он всегда знает, кто истинный враг. Нашего приятеля Славу Сокольского вышвырнули на снег из клуба комбината «Химмаш», куда он приехал в составе ансамбля «Мечтатели», за то, что он пел Вертинского, пластинками которого как раз в то время завалили город. "Они сказали: "Свои жидовские песни будешь петь в своих жидовских местах", — пожимая плечами, рассказывал Слава, дальний потомок князей Сокольских.
Ребята с «Химмаша» были правы. Слава, подобно Галилею и Хлебникову, опередил время. Месяца через два Вертинский был бы вполне уместен в заводском клубе, а в тот вечер у Слава нарушил этикет, чего общество никогда никому не прощает. И зря он горячился, доказывая, что мелодия была совсем простая и спокойная, а слова невинные: "Матросы мне пели про остров, где растет голубой тюльпан…". Всего тридцать лет назад за голубым тюльпаном ехали на Колыму, так что прогресс налицо. Во всяком случае, в области музыки.
Чтобы стать по-настоящему массовой, культура не должна быть ни официозной, ни эзотерической, ни талантливой. Она призвана не только отражать народные чаяния, но и изъясняться истинно народным языком. Чудовищным образом таким языком в России стал американский вопль Элвиса Пресли, польское придыхание Элиты Пьехи, французский речитатив Шарля Азнавура. Массовая культура сделалась массовой, когда, наивно протестуя, отказалась от знаковой системы, которой пользуются исполнители "Марша энтузиастов" и Сергей Михалков.
И может быть, самое страшное — то, что этой отвергнутой системой оказался русский язык.