Галина РЫМБУ ПОСЛЕ ДОЖДЯ

Галина РЫМБУ ПОСЛЕ ДОЖДЯ

***

После дождя остаётся только песок,

пахнущий морем, ледяная тоненькая свирель,

языческая тоска

и вода, –

набухающие карточные города,

где номер каждого дома безвестно скрыт,

где под гитару орут в переходе:

"Мама, мы все сошли с ума",

бледные девушки в сарафанах,

старый фотоаппарат

наводит резкость,

наводит, наводит –

никак.

После дождя на губах умирает соль,

цыгане смеются, отплясывая на пустыре,

городские чертополохи виновато склоняются в ночь,

мосты не выдерживают сияния своих рек.

После дождя ты ещё долго ходишь, как бог,

с выцветшей памятью, взглядом, лучащимся вниз,

и чернильные сумерки сгущаются (кажется – навсегда),

и перо выходит по жилам наружу, – так

после дождя начинается внутренняя война

в каждом выдохе, выходе, сне, лепестке.

И вода, и опять, и опять заживает вода

в наших глупых маленьких карточных городах

на открытых ранах радужных площадей…

***

Не уходи нет таких кто смог бы выдержать это лето

болезненные скрипы в нездешних узких потоках комнат

народившиеся нынче младенцы как самолётики сыплются с окон

роддомов дурдомов и к чёрту опять подступает жижа

к горлу больному простуженному некстати

надо бы петь тебе петь тебе говорить о высоком

говорить так чтоб раскрылся

рассыпался этот твой пасмурный кокон

чтоб остался лежать ты со мной навсегда в переспелых травах

не уходи можно можно когда я одна меня обступают твари

сделаны будто из света а кажется что из плоти

трогают волосы бёдра зовут и зовут в болото

там мол сказочный мир даже можно и не дышать там

а ты подожди ещё день корми меня с рук городскою малиной

слушай ливни дрожащие и белый гром за окошком

люби меня долго пока это можно и можно

я тоже буду а пока что-то очень страшно

люди без лиц катаются на тротуаре

в венках из крапивы слепляются делают новых героев

какого-то зверя большого за домом хоронят хоронят

которые сутки приходят зовут туда "подвывай нам"

не уходи боже боже давай заколотим двери

если хочешь от них будем жить здесь с тобой как в пещере

два чудовища с одинаковыми повадками именами глазами

с горем одним со слезами и чудесами

и пока ты здесь

обнимай меня плакай кусай говори сколько хочешь

новый август. луна сверлит небо взглядом своим волчьим

мы стоим у подъезда ты как истукан и я как немая

изнутри что-то ноет нарастает происходит и вот разрывает

но дай тонкие пальцы твои быстрые губы твои

и ничего не случится

только в завтрашней мгле скорый поезд грохочет, мчится

ДЕТИ В ГОРОДСКИХ КИНОТЕАТРАХ

Дети в городских кинотеатрах,

с бадьями поп-корна и солнцами в рукавах,

громко хохочут и хором расширяют

свои чёрносмородинные зрачки,

болтают ногами как будто бы в тёплой воде,

когда видят огромную белку в чёртовом колесе,

бегущую под игривую музыку, а та льётся прямо из потолка.

Этот заливистый смех в сверкающей темноте

и странно светящиеся маленькие рукава

очень напоминают мне…

Вот сидят. И я с ними. И так глухо, словно в брюхе кита,

и кажется там, за алеющей надписью "exit",

нет ни мамы, ни папы, ни улицы, ни городов,

ни большого охранника с рыжей тающей бородой.

Дети в кинотеатрах, словно ангелы,

забывшие как надо летать.

Швыркают носом, визжат – да, почти не умеют себя вести,

но когда-нибудь они вырастут и тоже будут снимать

своё кино, и лучше не думать, каким оно может быть.

Их длинные реснички,

майки с бэтманами и капюшонами, апокалиптичный смех,

их маячащие тельца, в которых, словно улитка,

шевелится уходящий день,

и эффект 25-го кадра, поселившийся в каждом втором,

а на заднем ряду тянет пепси юный насмешливый бог,

и чудные добрые звери поют изнутри…

***

В утреннем троллейбусе, где водитель так похож на Пьеро

и белое пшено рассыпано на маячащем полу,

я говорю: "Трансформер моих снов

о тебе слишком изношен,

а мне не хватает изменений в грядущем"

и что-то, мол, помнишь,

у подъезда три года назад

мои глаза?

А ещё запах табака и кино 40-х годов,

где в каждом втором персонаже

обломки эдипова острия,

и шалаш за домом,

где ты каждую ночь птицелов,

и как мы объездили весь город

на раздолбанных твоих жигулях.

Боже мой, сколько тогда нам было лет?

Я почти уже не уверена, что это ты, что это я,

если бы не запах твоих сумерек, твоих коленок,

твоего солнца и, конечно же, сигарет.

Возможно, мы даже могли тогда умереть,

потому как зачем вообще продолжать,

если только один раз бывает под рёбрами джаз,

если всё остальное и так – равнодушная смерть.

И тугая сирень, и светящиеся в пыльной траве большие жуки,

и бомба лета внутри, и почти одинаковое движенье бедра,

и предчувствие остановки, не то чтобы словно конца пути –

очередного расхождения в пустых, как конечная утром,

мирах...

***

И смотрит мудрая звезда над каменистыми морями,

И золотистый челночок несёт нас сквозь просторы лет,

И глухо падает весло, и я упрямо повторяю

Звезде, гребцам, богам, всем нам, что смерти не было и нет.

Вот эра женская опять сменилась эрою бесполой –

Бесполый взгляд, бесполый цвет и вновь – бесполая тоска.

А ночь крепка –

в ней каждый знак собой и древней тайной полон

От неба – вниз и снова – вверх до золотого челнока.

Мы все плывём. Мы все слились в одни значения и лица.

Мы все тела, мы все – слова, а для бессмертья нет конца.

И смотрит мудрая звезда, и челночок наш золотится,

И песнь бесполая легка умалишённого гребца.

"А смерти нет, а смерть – фантом", –

всё громче в темень говорю я,

И затвердевшие моря в надгробном холоде дрожат.

Все в челноке. Слились и спят. Над ними вороны горюют,

И мраморные времена их сон бесполый сторожат.

***

Им, сгребающим сено в стотысячный или больше раз,

им, без дна души – крестьянам из века в век,

до сих пор определяющим по солнцу который час

и знающим всё, чем под этим солнцем может быть человек,

им, погружающим стопы в рыхлые реки земли,

разве объяснишь,

что скоро перестанут существовать города,

что скоро сузится мир до глухой трубы,

до чёрной и скользкой змеи,

что все дороги из деревни ведут теперь в никуда?

Им, видящим медовые сны, по сути,

плевать какой сейчас новый герой,

как выглядит современный робот, человек

и кто теперь больше друг.

Ведь когда умирает корова, причём тут политический строй,

ведь когда затихают травы, причём здесь наука наук?

И таким бессмысленным и пошлым кажется диалог культур,

когда стрекочет трактор под молочным покровом небес,

когда их, полусвятых, белых,

пахнущих тмином деревенских дур,

мужики уволакивают в лес.

А после снова над селом пронзительный, чистый

младенческий крик,

когда слипаются сны и не сосчитать звёзд,

и тихо дышит тайна под крышей избы, и там, внутри,

нет ничего правдивее бабьих слёз.

А бог здесь один, собирающий ложкой медовую мглу,

наполняющий сны, когда вербами пахнет апрель,

знающий – тот истинно мудр, кто с виду и прост, и глуп,

у кого за калиткой полынь, бузина, чистотел

помнят всё, их запах струится – слогом за слог,

и может там, далеко, давно кончились, съели себя города,

но стоит себе тихое забытое всеми село,

и для счастья-то нужно им мало – несколько слов

деревянный дом, колодезная вода

и ощущенье, что так будет всегда...

А жизнь здесь, в сущности, тёплый, как лето, навоз

и вечный двигатель – только скрип

добрых и ладных тележных колёс.