Главка тринадцатая

Главка тринадцатая

13

Вот я веду приятельскую беседу с одним известным профессором-русистом, действительно знающим и умным человеком, бывшим москвичом. Он говорит о том впечатлении полной продажи и сдачи российской интеллигенции путинскому режиму, в которых убедился во время последнего приезда в Москву. На уме только деньги, нравственных пределов для потворствования или непротиводействия режиму нет, такое ощущение, что чем больше у режима денег (разговор до кризиса), тем меньше ему хотя бы рефлекторного сопротивления. «И это у лучших, о худших нечего говорить». Я, пожалуй, согласен со своим собеседником, я сам обнаружил склонность к конформизму в России даже среди тех, кто боролся с советской властью, а теперь крепко держится за социальные основания своей нетвердой, подчас даже правозащитной позиции. Увы, деньги и социальные пряники оказались более действенным инструментом, чем страх перед репрессиями в совке.

Но тут мой собеседник, продолжая развивать свою мысль, говорит: «Я эту безнравственность принять не могу и не понимаю, возможно, потому, что я – еврей». И я, только что соглашавшийся с набором его вроде бы естественных инвектив, смотрю на него ошарашено, так как тщетно пытаюсь осознать, где проходит невидимая, но столь внятная граница между нами? Нет, я не знаю, чем он занимался до перестройки, хотя точно не сидел в кочегарке или будке сторожа, но, кажется, ни в чем предосудительном замечен не был, был, как многие, хорошим профессионалом с репутацией либерального советского интеллигента. Но почему я так, как он, сказать никогда не мог и не смогу, неужели только потому, что мои родители ни знали идиша, никогда не ходили в синагогу, а я, безродный космополит, имею совершенно другие ценностные ориентиры, в соответствии с которыми считаю этих самых евреев куда большими конформистами, чем все остальные воображаемые нации в мире? И где та разница в оптике, которая не позволяет увидеть моему собеседнику то, что вижу столь, казалось бы, отчетливо я?

И это, пожалуй, больше всего меня поразило в еврейском национализме русскоязычной американской среды. То, что национализм исповедуют евреи-провинциалы с юга России, Украины и Белоруссии, было понятно. Национализм – наживка для слабых и ленивых умов, ведь чтобы гордиться своей нацией не надо ничего делать, можно только сказать, я горжусь, что я – русский, половец, еврей, и все достоинства, конечно, не твои, а тех, кто что-то сделал в этом мире, тобой символически присваиваются. Ты сразу оказываешься тем, кто это сделал, хотя сам, подлец, не сделал ничего. Все так просто, что на этот крючок хитрые люди ловили и будут ловить слепые души еще долго. Но человек с двумя извилинами, какой ему толк сказать, что я среди тех, кто кое-чего добился? Ведь он и так уже добился кое-чего или вполне возможно добьется, и это будут не мифические достижения нации, а его достижения? И потом, национальное, которое ближе всего к мистическому, оно же вот – рассыпается прямо в руках, как сухие листья, неужели человек, вполне состоявшийся, не видит, что культурное, социальное в нем куда значительнее и отчетливее национального?

Ну, я еще понимаю Хайдеггера, купившегося на некую символическую революцию, которую вдруг ощутил в начале тридцатых, ну да – любое массовое движение, как проявление силы, захватывает и кружит голову. Но чтобы вот так, на ровном месте, когда почти не требует доказательств, что национальное суть архаическое, тяжелое, тупое, недифференцируемое, что может увлечь в нем неглупого человека? Только отчаянье, необходимость хоть какой-то идентификации, когда возможность твердой и желаемой социальной позиции исключена, а причин, почему исключена, может быть много. Может, как в российском обществе, возникнуть чувство неполноценности от реальной социальной неудачи, и потребуется самообман в виде апелляции к мифическому единению с предками. Или, как у любого эмигранта, когда корневая система порушена, а ее восстановление столь же невозможно, сколь желанно – и возникает та же потребность в объединении с теми, кто реален, хотя бы потому, что был когда-то на этом свете.

Хотя когда я сталкивался с еврейскими патриотами в Америке, меня, скорее, изумлял не сам факт подобной слабости, будем, господа, терпимы (это я себе, себе, максималисту, говорю), а то, когда это все возникло, почему я ничего подобного не видел в России? Почему никто из тех, кто сразу же ощутил свои корни, только пересек таможню, кто, задыхаясь от счастья между прочим теперь замечает: ты не видел такой-то или такой-то фильм, там, кстати, «наш человек» играет? Что нужно понимать, как тонкий намек на то, что актер или актриса, американская, французская или венгерская еврейка. Но почему я никогда ничего подобного не слышал в России, почему никто из нынешних еврейских энтузиастов никогда не говорил с гордостью: я, мол, еврей, поэтому советскую власть ебал в рот, как последнюю суку? То есть, почему эти ненасытные говоруны в России были тише воды и ниже травы, а здесь раздухарились, будто им под хвост перца насыпали?

Конечно, вопрос – риторический. Всем понятно, что им было страшно, как всем остальным, даже больше, потому что они ощущали себя в меньшинстве, в отстое, почти на коленях. Поэтому они, как написала высокоумная мадам, которую я уже цитировал, делали вид, что ничем от нас не отличаются. И если соввласть критиковали, то, конечно, с общечеловеческих, а не национальных позиций, не как более мудрые и высоконравственные евреи, которые видят, что русские ни на какое социальное строительство не способны, а могут, как жалкие рабы, лишь подчиняться обстоятельствам. Это было бы красиво, но я почему-то никогда не слышал подобного ни от одного еврея в России, но стал слышать на каждом углу, когда оказался в Америке.

А что раньше-то – слабо было, или от страха считалось разумнее прикидываться русской интеллигенцией, которая могла бы сказать еврею то же самое, а именно, что на протяжении девятнадцати с половиной веков евреи были не способны к социальному строительстве, а лишь тянулись к затхлому и однообразному существования вне истории? Увы, мы предпочитаем не замечать, как стремительно может история менять самые существенные обстоятельства, делая длинные рокировки, еще вчера вроде бы невозможные. Никаких проблем, эпитет, определяющий нацию может быть легко вычеркнут, как избыточный, потому что доказать преимущество любой нации над другими можно только тем, кто готов в это поверить. Но сказать, что поверившие вызывают у меня симпатию, будь это русские патриоты или патриоты Израиля, было бы поспешным.

Если бы я приехал в Нью-Йорк и увидел там, скажем, что мой старый приятель Леня Мерзон, который еще при советской власти учил и преподавал иврит, стал в Америке или Израиле еврейским патриотом, я, конечно, покачал бы головой, покрутил бы ему пальцем возле виска, совсем ошизел наш красавчик, но, пожалуй, бы понял. Человек боролся за свои убеждения, даже если я с ними не согласен, и имеет моральное право их исповедовать. Точно так же я бы поступил, обнаружив ура-патриотическое еврейство в Толе Щеранском, с которым познакомился уже в Гарварде, или в Эдике Кузнецове, которого первый раз увидел в Мюнхене двадцать лет назад. Смелые, достойные всяческого уважения люди. Самолеты угоняли, заходили прямо к зверю в клетку. Или, скажем, питерский издатель Игорь Немировский: ходил себе в кипе в России, ходит в той же кипе в Америке, о’кей, право на кипу готов попытаться признать. Ну да, на мой взгляд, быть националистом – как бы это сказать, не самое великое достижение человеческого сердца, но если человек готов был отвечать за свои убеждения в жестоком и подлом совке, мой респект и уважуха, я готов серьезно посмотреть почти на все, что не умаляется страхом.

Но в том-то и дело, что еврейскую пафосную гордость я обнаружил, прежде всего, у тех, кто в Рашке был самым тихим, самым незаметным и убежденным конформистом. У тех, кто, если бы не уехал, стал бы (или уже был) комсомольской сволочью, или ученым с джокером партийного билета в кармане, или человеком, не выдержавшим испытания деньгами, как не выдержали его сразу несколько последних поколений советских людей, рухнувших в перестройку. То есть чем мельче, подлее, трусливее был человечек в совке, тем отчетливее можно было ожидать, что он будет надувать щеки в националистическом самоуспокоении, и лететь, как Вини-Пух, грозой на врага. То есть пока были в одной камере с пучеглазым детиной по имени русский народ, то ласково так гладили его по жесткой и вонючей шерстке, а как только выскочили наружу, сразу палкой давай по клетке бить-колотить и детину глупого айда дразнить.