День третий
День третий
Bye Bye Macadam
Рон[15]
6 часов утра,
в общежитии
Рядом с больницей был ресторан, где мы роскошно поужинали накануне вечером. Потом я потащил Пуссена и Бланш в соседний бар. Я пил, танцевал, а главное – я спал не один. Утром в моей постели лежала девушка. У меня трещала голова, вид стен в комнате вызывал тошноту.
Пятнадцать лет назад интерны развесили украшения к Рождеству. Они так и остались висеть с тех пор. Чтобы довести декор до совершенства, его дополнили экзотическими деталями: цветочными гирляндами и постерами с изображением заката. В общем, фантазия на тему “Рождество на Гавайях”.
Мы приняли в нашу компанию кита: ростом два метра, черно-белый, надувной, но наполовину сдувшийся. Его звали Вилли Декамерон. В конце вечеринки, когда один из нас чувствовал себя пьяным, грустным и одиноким, он танцевал с Вилли посреди зала.
Мы жили в большой ветхой постройке. Стены покрасили дешевой краской прямо поверх облупившейся старой. Результат оказался предсказуемым. Но все же это был наш дом.
Никто не жаловался на нездоровые условия в общаге. В отличие от пола в больнице, здесь никто ничего не дезинфицировал. Санитарные службы обнаружили в водопроводных трубах легионеллу.
И нам запретили пользоваться душем…
Амели, не желая мыться в больнице, нашла способ защиты: она задерживала дыхание, быстро обливала все тело водой, выключала душ, намыливалась. Глубокий вдох – и снова под душ. Ополоснуться, выдохнуть, закрыть кран. Глубокий вдох. Возращение к жизни. Таким упражнениям несложно обучиться. Но в один прекрасный день кто-нибудь мог упасть в обморок. Рискованно.
Дезинфекция должна была дать результат через две недели. Амели это не устраивало. Она пообещала найти решение значительно быстрее.
7 часов,
по дороге в больницу
Каждое утро я посылаю солнцу египетское приветствие. Моя мать показала, как это делается, когда мне было шесть лет. Она опустилась на колени позади меня, подняла мои руки к небу, развернув ладони навстречу дневному светилу.
– Жизнь – это дар. Мы об этом быстро забываем. Чувствуешь тепло на лбу? Чувствуешь, как лучи скользят между пальцами? Ты чувствуешь – значит живешь. Не забывай об этом.
Войдя в здание, я встретил Анабель. Она работала всю ночь. Несмотря на круги под глазами и изможденный вид, она была очень красива.
– Я опять лажанулась!
– Перестань подвозить случайных попутчиков.
Она рассмеялась и рассказала о своих ночных приключениях.
Обычным людям, конечно, неведомо, что кардиостимуляторы разносят в клочья печи крематория. Когда пациенты умирают, прибор у них извлекают.
Было два часа ночи. Где-то наверху умерла пациентка.
Медсестра предупредила Анабель:
– Она велела ее кремировать, но у нее стоит кардиостимулятор.
– Я его удалю до прихода родственников. Ты им сообщила?
– Минут через двадцать.
Ночью люди и слышат плохо, и изъясняются невнятно. В общем, моя подруга поняла так, что родственникам собираются звонить через двадцать минут. А медсестра имела в виду совсем другое…
В отделении народу было полным-полно: в палату на место выбывшей пациентки уже поместили другую больную. Тело лежало на каталке в коридоре.
Кардиостимулятор извлечь не так-то просто. Со временем он прочно соединяется со своим хозяином: мышечные волокна растут, образуя связки между аппаратом и внутренними стенками грудной клетки.
Анабель старалась и так и сяк, напрягая все силы.
Сидеть верхом на еще не остывшем теле пациентки – такое трудно забыть.
Но когда родственники застают тебя верхом на усопшей… Тут и слов-то подходящих не подобрать!
Начало восьмого,
наверху
Жар-птица живо интересовалась тем, что происходит вокруг нее, постоянно требуя, чтобы ей рассказывали обо всех новостях. Полюбопытствовала, что там за оживление в коридоре:
– Я слышала, как отъехала “скорая”. Что случилось? А твоя подруга Фроттис, она тоже с ними? Что-то серьезное?
Ей хотелось, чтобы в ее палате жизнь била ключом.
У меня была припасена для нее целая куча историй:
– В прошлом семестре я проходил часть практики в больнице, а другую – у доктора Спрута Кихота. Он работал врачом в Ж. на окраине М., который находился на окраине Д., окраины черт знает чего. Короче, Ж. более всего подходило под определение жопы мира. Дон Спрут Кихот – хороший врач, к тому же старый врач, потрепанный жизнью и ужасно придирчивый. Дело даже не в том, что он терпеть не может румын, арабов, чернокожих, гомосексуалистов, младенцев, которые кричат слишком громко, и младенцев, которые кричат недостаточно громко, больных фибромиалгией, “рвачей и их пособников”, президента и прочих… Нет, дело не в этом, а в том, что, “понимаешь, мир катится неведомо куда”. По вечерам, возвращаясь с практики, я ненавидел все человечество. Держитесь подальше от скептиков: это заразно. Внезапно заболеваешь этим, как чумой, и в сердце наливаются бубоны. Однажды он вышел от больного и, встретив чернокожую женщину, которая несла на руках малыша в детский сад, обронил с безнадежным видом:
“И тут они, где их только нет…” Я сразу же вспомнил о своей сестре, которую удочерили мои роди тели. Кожа у нее темнее самых темных полосок на шкуре бенгальского тигра. Позвонил ей вечером и потребовал, чтобы она родила мне как можно больше черненьких племянников и племянниц. Я с ними отправлюсь в Ж., и там под окнами доктора Спрута, нарядившись в юбки из пальмовых листьев, воткнув в нос кости и сделав вид, будто режем курицу, мы станцуем бамбулу.
– Я тоже приду! – вскричала Жар-птица. – Если смогу, обязательно приду!
Я протянул ей руку, и она ее пожала: заметано.
Я люблю сестру и ее кожу цвета тигриных полосок. Моя светлая, почти белая грива прекрасно ее оттеняет, как Жозефину Бейкер[16] ее жемчужное ожерелье. Она словно пантера-сирота, воспитанная в львином семействе.
– У меня есть еще одна старшая сестра, стоматолог.
Жар-птица вытаращила глаза и в ужасе уставилась на меня. Я возмутился:
– Ну почему люди так боятся стоматологов?
– Догадайся, умник! У них в кабинете приходится разевать рот и терпеть боль. По доброй воле туда не ходят.
– Но с моим стоматологом вы не знакомы. Рост метр шестьдесят, голубые глаза, улыбка, способная вызвать ливень над Сахарой. К тому же, если вам четыре года, она научит вас ездить на велосипеде и сочинять стихи. Я мог бы еще добавить, что она очень милая, но до этого никому нет дела. Всем ведь надо, чтобы она была хорошим врачом и не делала больно. Она такая и есть. У нее в кабинете висит большая белая доска. Человек садится в кресло. Она берет черный маркер и, как и всем своим пациентам, объясняет ему: “Смотри, вот твой зуб. Я сейчас сделаю то-то и то-то потому-то и потому-то. Вот здесь тебе не будет больно. А вот здесь тебе будет больно потому-то и потому-то. Но по-другому никак нельзя. Тебе все понятно?” И поворачивается к пациенту. И улыбается. И над Сахарой идет дождь. Мой стоматолог дает урок всем: сначала объясни, потом лечи. А если вдобавок получится при помощи улыбки сделать пустыню зеленым садом, так это здорово.
– Вы часто видитесь?
– Да, каждый уикенд.
Вспомнив о последней семейной трапезе, я едва сдержал улыбку. Мне часто приходится повторять самому себе одну фразу: “В жизни бывает и хуже”. Моих друзей и близких это бесит. Особенно сестер. В жизни и вправду всегда случается что-нибудь более серьезное, более страшное, более горестное. Все зависит от того, как посмотреть. Разрушительный недуг, убийца-смерть, всевластная жизнь заставляют вас держать голову прямо и смотреть на то, что называется “Самым Главным”. Мои сестры целый час пекли пирог, а потом уронили его на пол и переругались.
Я вспомнил о Жар-птице и заявил:
– В жизни бывает и хуже.
Они посмотрели на меня так, будто хотели убить.
Да, я прав, и они это знали, но в тот момент для них не было ничего хуже…
И все-таки они были там, со мной, на нашей кухне. Все были живы, и в запасе у нас имелся целый день, чтобы все переделать. Прибраться и начать сызнова. И это не пустая или бессмысленная трата времени, поскольку мы будем вместе.
На свете тысячи седьмых палат и тысячи больных. Им очень хотелось бы испортить пирог и снова его испечь вместе с теми, кого они любят.
В то же самое время,
в машине скорой помощи
Их было четверо:
• шеф Покахонтас, сконцентрированная до предела;
• Брижит, твердой рукой наполнявшая шприцы;
• Водитель, уверенный в себе, вдавивший в пол педаль газа;
• Фроттис, присоединявшая электроды и готовая прижать их к телу больного.
Ее немного трясло, потому что пожарный постоянно повторял по радиосвязи одну и ту же фразу: “Мужчина, сорок пять лет, остановка сердца в результате ДТП, обширное ранение волосистой части головы”.
Одни и те же слова, один и тот же тревожный голос: “Мужчина, сорок пять лет, остановка сердца в результате ДТП, обширное ранение волосистой части головы”.
Фроттис повторяла за ним: “Мужчина, сорок пять лет, остановка сердца в результате ДТП, обширное ранение волосистой части головы”.
С небольшим дополнением: “У тебя получится, у тебя получится, у тебя получится!”
Фроттис хотела спасать жизни, причем намеревалась приступить к этому немедленно.
Машина затормозила, двери открылись, бригада устремилась на поле боя: шеф – великое божество Маниту, Брижит со шприцами в обеих руках – настоящая боевая машина, Фроттис – заезженная пластинка, повторявшая: “У тебя получится, у тебя получится, у тебя получится!”
Внезапно Покахонтас подняла руку, сжатую в кулак, и всех остановила:
– Отбой, все кончено.
Она указала на эскалоп, лежащий на обочине дороги.
– Что это? – наивно спросила Фроттис.
– Правое полушарие головного мозга, – произнесла шеф Покахонтас и повернулась к пожарным: – Какой идиот рассказывал по рации об обширном ранении волосистой части головы? – Потом снова обратилась к Фроттис: – Знай: возможности медицины не безграничны. Помощь не оказывают в трех случаях: выраженные признаки разложения, трупное окоченение. А третий? Помнишь?
– Голова отделена от шеи более чем на… Я не помню, на сколько сантиметров.
Шеф Покахонтас смерила пожарных презрительным взглядом и процедила:
– Тридцать. Но на слово не верь: мужчины любят прихвастнуть насчет размеров.
Около 8 утра,
наверху, палата 7
– А какое у тебя прозвище здесь, в больнице?
Я покраснел.
– У меня их несколько. В данный момент – “В мире животных”.
– Почему?
– Во время последних выездов с бригадой у меня были странные происшествия с животными.
Она захлопала в ладоши:
– Расскажи!
– Не очень-то веселые истории…
Она пожала плечами и снова хлопнула в ладоши:
– Рассказывай!
Тем хуже, сама захотела.
– Много лет я до смерти боялся собак. Однажды нашу бригаду вызвали к мальчику трех лет. Приступ эпилепсии. К тому времени, как мы приехали, малыш бился в конвульсиях уже двадцать одну минуту. Вдохнул все, что съел, легкие забились до отказа. В общем, он умирал.
Я замолчал. Не хотел рассказывать ей ни о матери в состоянии шока, ни о героических усилиях Брижит, ни об отчаянии нашего водителя, здоровенного мужика, чей тоскливый взгляд я поймал мимоходом.
Зато я рассказал ей о собаке. Это был огромный доберман, нечто среднее между собакой Баскервилей и Жеводанским зверем[17].
– Он встретил нас, не издав ни звука и поджав хвост, и позволил пройти внутрь. В дом вошли пятеро чужаков, а он и ухом не повел. Хуже того, он плакал. Крутился возле окна, смотрел, как мы суетимся вокруг его маленького хозяина, и ныл, и скребся в стену, и скулил, скулил без конца.
Он уже догадался, что все кончено, он все понял раньше нас, раньше самой судьбы. В этом было что-то болезненное и загадочное…
Поскольку я не люблю мелодрам, то быстро сменил тему:
– Настал момент поговорить о Брижит, теперь это неизбежно. Помните крутого парня в бандане по имени Рембо? Так вот, на самом деле это женщина, и зовут ее Брижит.
Кудрявая, темноволосая, в бандане. Копна волос и застенчивая улыбка. Медсестра с мягким характером. И удивительным даром: она умеет успокаивать. Что-то говорит / делает / произносит какие-то слова / создает атмосферу, и вы приободряетесь. Как? Не знаю, но поскольку я еще не вышел из детства, то подозреваю, что тут не без волшебства.
По мановению ее руки уходит все плохое: с ней ты реально чувствуешь себя не таким скверным.
– Был трудный случай. Трое мужчин: водитель, врач и ваш покорный слуга с львиной гривой. Одна медсестра – Брижит. И одна пациентка: четыре года, два хвостика, голубая майка и трусики. В тот день мужчины впали в ступор: время не то, день не тот, карма не та. Мы испугались, словно дети, этой штуки, которая зовется Смертью и которая приняла облик четырехлетней девочки.
Брижит все взяла в свои руки, потуже затянула бандану и взглянула Курносой прямо в глаза, выставив вперед подбородок, совсем как Сигурни Уивер в фильме “Чужой-2”, когда ее героиня Эллен Рипли, обращаясь к чудовищу, произносит фразу, ставшую культовой: “Не трогай ее, мерзкая сука!” Четкие, выверенные движения Брижит означали: “Не сегодня!”
– Она дала указания, подготовила препараты, натянула перчатки, похлопала по вене и, сразу же найдя ее, воткнула иглу, словно выстрелила прямо в яблочко. Она была полководцем, победившим в сражении, которое началось неудачно.
Брижит, медсестра. Кудрявая, темноволосая, в бандане.
Копна волос, боевая машина, обученная убивать Смерть.
Жар-птица встревожилась:
– Но вы же их спасли? Девочку в голубой майке и маленького эпилептика?
– Конечно, они себя неплохо чувствуют. Благодаря Брижит.
Я соврал. Тем хуже. Цель оправдывает средства: я твердо решил ее не огорчать. Нужно внушить ей, что чудеса случаются. Секрет успешного вранья состоит в том, чтобы не вдаваться в подробности, а потому я продолжал:
– Итак, следующая история из серии “Необычное поведение животных”. Я боялся собак… И терпеть не мог птиц: мне казалось, что под перьями у них грязь и смотрят они на нас как-то злобно… До того знаменательного дня, когда мы пытались реанимировать старика восьмидесяти трех лет. Я делал непрямой массаж сердца и уже был на пределе. У меня за спиной стояла шеф Покахонтас. И каждые три секунды раздавался странный писк. Он напоминал пронзительные звуки музыкальной открытки. Помните, такой, которая играет кошмарную мелодию, когда ее разворачиваешь.
Я попросил пожарных выключить эту штуку. Они ответили, что не знают, откуда идет звук.
Снова послышалось это ужасное стрекотание. Оно сверлило барабанные перепонки и, судя по всему, раздавалось теперь из какой-то другой точки. Я повернулся к нашему водителю, тому самому здоровенному мужику. Он обладал даром перемещать нас в пространстве из пункта А в пункт Б, расстояние между которыми 34 километра, за 10 минут 43 секунды, причем не вызывая тошноты (только немного холодного пота). Я проворчал:
– Черт, это невыносимо.
Я не шучу: больной умирал, а каждое мое движение сопровождалось пронзительными трелями.
Шеф Покахонтас объявила:
– Все. Заканчивай.
И трели тут же смолкли. Ни звука. Ничего.
– Наконец-то. Лучше бы пораньше…
Я выпрямился, Здоровенный Мужик стянул перчатки, Брижит убрала шприцы: они не понадобились, поскольку пациент умер.
За стопкой книг у окна мы увидели смешную канарейку. Она бегала туда-сюда по длинной жердочке. Маленький желтый комок.
Все было кончено, сражение завершилось. Канарейка перестала петь. Она ведь не электронная, а живая: некого больше радовать, значит, и стрекотать незачем.
Прежде мне не нравились птицы. Наверное, я заблуждался.
Жар-птица кивнула в знак одобрения. Может, я как эта птица, а мои истории – трели, которые побуждают ее жить?
Я добавил:
– Муравьи выползают наружу, чтобы их не засыпало, змеи бьются о стекло террариума, слоны спасаются бегством, лягушки перестают спариваться. Только люди, когда приближается катастрофа, ничего не делают. В Помпеях под слоем пепла находили слившиеся в объятиях тела людей, занимавшихся любовью. Какова мораль? Мы глупее лягушек.
– Какова мораль? Вулкан – это невыносимо! Возьмите и залейте его водой. Ведь должны же быть огнетушители для вулканов!
Мы говорили о путешествиях. О самолетах – ни слова:
– Я их не выношу. Эти киты, поднятые в воздух, все время ломаются. Все им доверяют, но это заблуждение…
Она боялась самолетов, боялась кораблей и путешествовала только поездом. Однажды контактная сеть загорелась, и вагон, где она спала, сошел с рельсов. Никто не погиб, но некоторые пострадали. С тех пор она никогда не пользовалась общественным транспортом.
– Если смогу сесть на корабль, поплыву в Африку, в Кению, посмотреть, как жирафы склоняют свои длинные шеи к самой земле. Африка – это чудесно, все началось именно там. С тех пор как отец Тома ушел от меня, я мечтаю о великане кенийце, который увезет меня в саванну и хорошенько встряхнет с головы до пят.
– Доктор Убунту – сенегалец. Он может устроить вам землетрясение! Мы с вами сумеем завлечь его в сети!
– Завлечь в сети? – Она показала на свой халат, скрывавший вздувшийся от болезни живот и высохшую грудь. – Еще бы, кто же откажется? От такого-то тела?
Только к этому и сводилась ее свобода: она могла посмеяться над собой. В ее теперешней жизни веселого было мало.
9 часов,
внизу
До полудня мне предстояло дежурить в подразделении “скорой”, которое именовалось ОКЭГ. Оно не имеет никакого отношения ни к нефти, ни к электричеству. Эти буквы расшифровываются как “отделение краткосрочной экстренной госпитализации”. Туда отправляют больных, оказавшихся “между двумя койками”: они слишком нестабильны, чтобы перевести их в одно из отделений наверху, и слишком стабильны, чтобы оставить их в “скорой”. Мне здесь нравится: здесь у всякой истории есть конец. В отделении скорой помощи пациенты приходят и уходят. Домой или наверх. Никто не знает, что с ними случается потом: живы они или умерли, улучшилось их состояние или ухудшилось. Загадка… Хуже того: виновник остается неизвестен. Стафилококк или стрептококк? Острый панкреатит или холецистит? И так далее. Игра “Клуэдо”, тайна которой не раскрыта.
В ОКЭГ всегда понятно, “кто виноват” и “как это произошло”: гаечный ключ, веревка или подсвечник. На каждый вопрос имеется ответ.
Своему второму пациенту я дал прозвище Крузо. Он внезапно очутился на необитаемом острове. Который совсем недавно был обитаемым. Восемнадцать лет, невезучий водитель. Его выигрыш – миллион переломов.
Его тело – мешок с кусками костей, побрякивающих при малейшем сотрясении.
Оперировать должны сегодня утром.
Дежурившая ночью медсестра сообщила мне:
– Он просит телефон, подружке своей позвонить. Он плохо соображает. Не знает, что… Он мне сказал: “К счастью, я был в машине один”. Представляешь?
Нет, птичка, не представляю. И никто не представляет.
– Посмотришь его?
Я уклонился от ответа:
– Он стабилен?
– Да. Ждем, когда подготовят операционную. Посмотришь его?
– Нет. Не сейчас.
Не хотел я смотреть на Крузо восемнадцати лет, водителя-неудачника, лежавшего во второй палате.
Крузо, который побрякивал костями при малейшем сотрясении и сообщал всем и каждому: “К счастью, я был в машине один”.
Он не помнил недавние события – обычное дело при черепно-мозговой травме или посттравматическом синдроме. И все же в восемнадцать лет бывает только Большая любовь, и никакая другая, даже если она живет недолго.
Его подружка, сидевшая на пассажирском месте, погибла мгновенно.
(Поправка: в ОКЭГ не на каждый вопрос имеется ответ.)
Я думал о Крузо. По глупости я и сам часто превышал скорость. И постоянно говорил себе, что умру молодым – погибну в автокатастрофе. Дурацкие мысли, что тут скажешь? Однако я уверен, что однажды это произойдет.
Я сообщил об этом Жар-птице.
Она злобно покосилась на меня. Умирающая здесь – она! У каждого своя роль в этой человеческой комедии. Ей хотелось бы, чтобы я испустил дух лет в сто, не раньше.
– Будь осторожен, – попросила она.
Я плохо вожу машину. Мои друзья говорят, “в спортивном стиле”. На самом деле я резко разгоняюсь, шумно газуя.
В последние три месяца всех, кто садится ко мне в машину, удивляет слишком громкая музыка.
– Ты всегда включаешь музыку на такую громкость?
– Нет, конечно…
Только когда прохожу практику в отделении паллиативной медицины. Останавливаясь на “красный”, даже танцую (точнее, жестикулирую). И становлюсь похож на перевозбужденную кислотницу. Плевать. Какой, по-вашему, главный вывод я сделал после полугода практики в паллиативном отделении? Можешь включить музыку на полную громкость – включи. Впрочем, этот принцип применим не только к музыке… Можешь бить чечетку – бей чечетку. Даже в больничном коридоре, даже рискуя низко пасть в глазах уборщицы. Все сгодится, лишь бы не думать о пациентке из седьмой палаты: выделывай любые колена, танцуй на краю пропасти.
Кроме шуток: если однажды вы заметите чокнутого, который пляшет в своей маленькой серебристой машинке, остановившись на красный свет, не судите строго, может, это я. А еще лучше, тоже станцуйте, сидя за рулем.
Я поговорю об этом с пациенткой из седьмой палаты, для начала немного над ней посмеявшись: “Я прислушался к вашим советам: танцую, развлекаюсь”.
Она успокоится.
Потом выдам ей порцию солдатских анекдотов об одноглазых проститутках и карликах в шортах, чтобы ее шокировать. Пусть обидится и посмотрит на меня с возмущением. Даже на пороге смерти ей придется слушать мои сомнительные шуточки.
10 часов,
ОКЭГ
Совершенно пав духом из-за истории с Крузо, я зашел в соседнюю палату, к месье Шопену, восемьдесят шесть, госпитализация по поводу болей за грудиной. Все как полагается – осмотр, эхограмма, диагноз, вот только прогноз неважный. Я никогда еще не видел больного, который так радовался бы известию, что у него неоперабельное расслоение аневризмы аорты.
Он улыбался. Ему в общих чертах объяснили, что его аорта может в любой момент разорваться и кровь хлынет в брюшную полость. Он улыбался.
Может, у него старческое слабоумие? Медсестры ничего об этом не знали. Он лежал на кровати, абсолютно довольный своей участью.
Поговорил с его дочерью по телефону: нет, с головой у месье Шопена все в порядке; да, он все понимает.
Тогда почему он спокоен?
Месье Шопен восьмидесяти шести лет остался юношей: он был влюблен.
Девять дней назад его жена умерла. Они прожили вместе шестьдесят четыре года.
А я-то, наивный бедолага, переживал, сообщая месье Шопену, что недолго ему осталось быть вдовцом! Он страдал не расслоением аневризмы, а расслоением любви.
Было 10 часов утра. Самое время напомнить актерский состав:
• интерн, бьющий чечетку, чтобы посмеяться над Старухой с косой;
• юный влюбленный, сердце которого вот-вот разобьется;
• престарелый влюбленный, радостный оттого, что его сердце вот-вот остановится.
Логично будет упомянуть и представителей пантеона больничных богов:
• справа от меня – бог юных влюбленных, божество глуповатое и нерадивое;
• слева – бог престарелых влюбленных, ласковый и доброжелательный; он делает так, чтобы у старых вдовцов, потерявших свою любовь, расслоилась аневризма аорты.
В обоих случаях смерть одерживает победу, но не в обо их случаях красивую.
Немного позднее я отправился осматривать Эпонину Этен девяноста двух лет. Накануне вечером она упала и разбила голову. Когда мы молоды, мебель предпочитает лакомиться пальцами наших ног, когда стареем, любимым блюдом всех ее углов становится наша голова, в особенности лоб.
Пациентка пришла в ужас.
Почему?
Старая дама была совершенно глуха и слепа на оба глаза.
Вообразите: вы просыпаетесь неведомо где, в темном помещении… Вас кто-то трогает, а вы не знаете кто… С вами говорят, а вы ничего не слышите…
Я отступил: она сидела на кровати, я стоял рядом и не знал, что делать.
Успокоить ее? Но она ничего не слышит. Я проорал что-то прямо ей в ухо, она и бровью не повела.
Взять ее за руку? Но она не знает, кто я. Она ведь жила в темноте уже много лет – а тут ее кто-то хватает за руку!
Нет, не получится.
Она повертела головой вправо-влево, потом стала поворачиваться всем телом. Ей было не по себе.
Как же мне себя вести?
Вдруг в дверь робко постучали. Пришел ее муж, очень элегантный старик. Дама с синяком под глазом уже семьдесят один год была замужем за этим господином в шляпе.
Эпонина, девяносто два года, глухая и слепая, улыбнулась, с довольным видом повернув голову к двери:
– А! Вот и ты!
Она не видела его и не слышала. Но она знала: он здесь. Его присутствие ее успокаивало и радовало.
– А! Вот и ты! – повторила она.
За все утро не слышал ничего приятнее.
11 часов
Тем утром все старики назначили друг другу свидание в больнице. Восьмая казнь египетская. Нашествие саранчи в ходунках. Нет, я не имел ничего против, только мне нужно было еще осмотреть двоих больных, и я уже не успевал подняться на шестой этаж и поднять хай, чтобы заставить Жар-птицу поесть…
Я позвал на помощь Фроттис. Хотел кое-что уточнить, ведь Жоржию Оксид принимала она. Жоржии было восемьдесят восемь лет, и к нам ее направил ее лечащий врач. Он пояснил по телефону моей коллеге:
– У меня не было времени зайти к пациентке, но дочь заметила у нее странности в поведении, предполагаю синдром спутанности сознания. Нужно исключить нарушение водно-электролитного баланса, фекалому, острую задержку мочи, цереброваскулярную недостаточность…
Фроттис ответила:
– Все под контролем, отправляйте.
Жоржию доставили. Она стеснялась. Даже слишком стеснялась.
Фроттис не впервые видела таких стеснительных. Она в шесть секунд распознала симптомы и повернулась к Покахонтас, чтобы сообщить свой диагноз:
– Пациентка восьмидесяти восьми лет пьяна в хлам.
Результаты анализов обжалованию не подлежали: уровень алкоголя в крови – почти три грамма на литр.
У бабули в алкоголе была незначительная примесь крови.
Когда я осматривал Жоржию в одиннадцать часов, ее состояние значительно улучшилось. Чан постепенно пустел. Я позвонил ее дочери, она все категорически отрицала:
– За восемьдесят восемь лет моя мать не выпила ни рюмки.
Сверхспособности – это сказки: вряд ли Жоржия владела даром производить виски прямо в своем немолодом желудке…
– Итак, Жоржия, что случилось?
Она рассыпалась в извинениях:
– Мне так стыдно! Я сидела дома, думала о подруге, она умерла два дня назад. Мне было холодно и грустно, я нашла бутылку арманьяка, а мне раньше никогда не доводилось пробовать спиртное. Я отпила глоточек – и согрелась. После третьего глотка мне уже не было так грустно. А начиная с четвертого я ничего не помню. Мне очень жаль, что я доставила вам столько хлопот…
– Ничего, Жоржия, ничего!
Она еще раз сто извинилась, мне даже стало неловко: не люблю, когда пожилые люди просят прощения за то, что почувствовали себя одинокими…
– У меня очень болит голова. Это нормально? – спросила она меня.
Первое похмелье, когда столько морщин на лице… Этой кожи хватило бы на мех для аккордеона.
Полдень,
внизу
Утро закончилось, а у меня так и не нашлось времени заглянуть к Жар-птице. Я вышел из ОКЭГ и водворился на своем посту в “скорой”. Позвонил Бланш, которая сидела с моей пациенткой, и сказал:
– Приду к концу дня. Здесь полный завал, собрались старики отовсюду. Видно, решили, что здесь идет съезд тех, кому за восемьдесят. Как она? Ест?
– Нет, как всегда.
– Ты ее отругала?
– Да, немного.
– Этого недостаточно. Скажи ей: я буду дико орать, если она не примет свою пищевую добавку. Мне плевать, хочется ей есть или нет. Заставь ее.
Повисло неловкое молчание.
– Я больше не могу здесь оставаться, – наконец проговорила Бланш. – Меня сменит Фроттис. Она в курсе. Даже сама записала кое-какие истории вчера вечером.
– А ты?
– А мне ничего в голову не приходит, поэтому читаю отрывки из твоей записной книжки. Например, тот, где ты рассказываешь, как впервые делал газометрию.
– Отлично. Это забавно. Ей нужны забавные истории. Ты рассмешишь ее как следует, и когда она будет хохотать во все горло, сунешь ей в рот мультивитамины.
Я закончил разговор и рассмеялся, вспомнив ту историю.
Месье Ривьер, семьдесят восемь лет. Мне предстояло взять у него кровь, сделав пункцию лучевой артерии. Первая газометрия – это как потеря невинности: неизбежно, чаще всего больно, иногда ничего не выходит, но зато когда это случается, наступает облегчение и возникает желание повторить.
И вот я со шприцем и иглой в руках уже нацелился терзать запястье милейшего месье Ривьера, как вдруг кто-то постучал в дверь. Я подумал: “Только этого не хватало! В этой больнице даже девственность спокойно потерять не дадут!” Тем не менее откликнулся: “Войдите!”
Вот те на! Это оказался профессор Ривьер, одна из знаменитостей нашего факультета и по совместительству мой новый завотделением. Вот те на! Он похлопал пациента по руке, поцеловал в лоб, спросил, как у него дела. Вот те на! У месье Ривьера и профессора Ривьера к тому же одна фамилия…
– Он очень боится уколов. Я вам не помешаю, если побуду тут, пока вы будете брать кровь у моего отца?
Я подумал: “Опрст-т-т-т! Ы-ы-ы-ы-ы-ххх!”, что означало примерно следующее: “Если уж на то пошло, может, вы мне еще и по башке стучать будете?”
Но я сказал: “Конечно нет, не помешаете!”
Десятью минутами позже, спускаясь в лифте в лабораторию, я потрясал шприцем, словно Свобода, поднявшая знамя и ведущая народ за собой.
Не стану утверждать, будто месье Ривьер получил удовольствие, но я сделал все молниеносно: кровь набралась сразу.
Двери лифта открылись, и вошедший санитар с изумлением обнаружил, что я отплясываю самбу. У меня был блаженный вид идиота, которого лишили невинности.
14 часов,
внизу
Я посмотрел на часы. Моя подруга была наверху и рассказывала наши истории. Я мог спокойно вернуться к повседневным делам.
Во всех отделениях “скорой” наблюдается одно и то же загадочное явление: в один день поступает сразу куча пациентов, например, с болями в животе. И не важно, каков точный диагноз (острый аппендицит, сигмоидит, язва желудка), это все равно гастроэнтерология. На следующий день повалят пациенты с нарушениями мозгового кровообращения. Все скопом в неврологию. Потом начнется парад вывихов лодыжки, переломов руки и шейки бедра.
Каждый день – своя тема. Статистикам следовало бы обратить внимание на этот феномен. Недуги словно набегают волнами.
Необъяснимым образом.
В понедельник были несвежие равиоли, сегодня – гериатрия.
Гериатрия – ужасное слово. Похоже на засохший пирог, забытый в глубине кухонного шкафа. Совсем как старики. Их складируют в доме, потом забывают. Летом их оставляют сушиться и умирать. Они нам досаждают. Они нас обременяют. Они нам мешают. В обществе, где ценность индивидуума измеряется только его производительностью труда, чего нам ждать от этих старых развалин? Ничего… Разве что напоминания о том, что Человек со всеми его супертехнологиями и продвинутой медициной – всего лишь высокоразвитая обезьяна, которая в конце жизни ходит под себя.
Старение – результат гравитации. Человек устает держаться прямо. Горизонталь земли манит нас, и мы сдаемся, и двуногие становятся четвероногими, возвращаясь вспять по эволюционной цепи. Умираем мы мартышками или шимпанзе.
Я люблю стариков. Бесконечно люблю. Впрочем, прошедший день дважды подарил мне возможность вспомнить, как прекрасно снова оказаться обезьяной.
18 часов,
Фроттис, палата 4
Фроттис вызвал месье Сторьен девяноста восьми лет, лежащий в палате между еще двумя стариками – один со стойким запором, другой со старческим слабоумием.
Дедушке хотелось поговорить, она колебалась: у нее не было ни времени, ни желания… Она мне пообещала составить компанию пациентке из седьмой палаты и не хотела опаздывать.
Она подкинула монетку. Выпала решка, и она опустилась на стул возле кровати старика.
Фроттис двадцать семь: кое-какие успехи, кое-какие неудачи, несколько приятелей, хорошие воспоминания, надежные друзья, выгодный вклад, монетка, чтобы гадать – орел или решка. Жизнь без сучка без задоринки.
Дедушка Сторьен стал рассказывать:
– Я говорил по-французски, по-немецки, по-польски и на идише. В конце Второй мировой войны я очутился в Польше.
Сердце Фроттис встрепенулось: о Польше она услышала не впервые. О Второй мировой войне тоже.
– Лингвисты на дороге не валяются. Чем я занимался? Меня наделили необходимыми полномочиями, и я путешествовал по деревням, разыскивая и идентифицируя погибших.
Фроттис побледнела и застыла, как статуя.
– Я возвращал мертвым имена. Выяснял, кто они и откуда, и передавал их родным. Это было очень важно, девочка, – вытащить их из грязи и забвения.
Время остановилось.
Моя коллега, потрясенная, слушала историю своей семьи: ее родные были погребены где-то там, в мерзлой польской земле.
19 часов,
внизу
День близился к концу. Месье Корэ восьмидесяти шести лет некоторое время сидел и ждал в коридоре. Я не знал, почему он там сидит. У меня заканчивалась смена, к тому же я торопился на шестой этаж. Я обрабатывал рану на лбу месье Мадлена и несколько раз проходил мимо месье Корэ, не обращая на него внимания. Ничего, подождет, пока я закончу зашивать скальп.
Но месье Корэ априори придерживался другого мнения. Он ухватил меня за халат и произнес дребезжащим голосом:
– Паренек, мне нужно поменять воду в оливках, скажи-ка…
Громко, как всегда говорят со стариками, даже если они не глухие, я произнес:
– ВЫ НАХОДИТЕСЬ В ОТДЕЛЕНИИ СКОРОЙ ПОМОЩИ. А ХОЗЯЙСТВЕННЫМИ ДЕЛАМИ ЗАЙМЕТЕСЬ ПОЗЖЕ!
– Не нужно кричать, я не глухой! И я вовсе не о хозяйстве толкую. – Тут он сердито показал пальцем на свой таз. – Я вам намекаю, что очень хочу писать!
Ах, вот это что за оливки…
Я позвонил Фроттис и поведал о своем разговоре с хозяйственным старичком. Она пересказала его пациентке из седьмой палаты. В трубке было слышно, как они хохочут.
– Ты там хорошо о ней заботишься?
– Все под контролем.
В этом вся Фроттис с ее любимым выражением: что бы ни случилось, у нее все под контролем.
– Она как раз слушала историю о том, как на днях ты приглянулся той бабульке.
– Смотри, не переборщи с подробностями! А не то она узнает, откуда взялось твое прозвище…
– Не понимаю, о чем ты. И вообще, ты сам просил ее рассмешить. Мне, например, эта история про бабульку очень нравится, каждый раз смеюсь, когда ее слышу.
В тот день мы вернулись после очень тяжелого вызова. Тут-то и приключилась эта история с влюбленной бабушкой. Настроение у меня было хуже некуда, и Фроттис, решив меня развлечь, подхватила меня под локоть и сообщила:
– Пойдем-ка, у меня тут очень милая пациентка. Она поет.
Мадам Косму, восемьдесят девять лет, старческое слабоумие, запела “Марсельезу”, едва мы вошли.
Палата быстро превратилась в дурдом: мы со старушкой взялись за руки, и я запел вместе с ней, Фроттис подхватила. Тут вдруг мадам Косму затянула “Ах, выпьем белого вина”, застав нас врасплох. Слов я не знал.
Мы подпевали невпопад. Путаница, общее веселье… В конце концов мадам Косму замолчала, воззрилась на меня, приблизила свое лицо к моему и воскликнула:
– О! Какой он красавчик! Господи, какой красавчик!
После трудного вызова на душе было тяжело, и восхищение бабули восьмидесяти девяти лет меня порадовало… Нет в жизни маленьких удовольствий (как говорил маркиз де Сад).
– У него зеленые глаза! Знаете, у него прекрасные зеленые глаза…
Внезапно, глядя на моих коллег и на меня, счастливого обладателя прекрасных зеленых глаз, она заявила:
– Вот только хвостишко у него маловат!
Раздался оглушительный хохот. А мадам Косму принялась в подробностях описывать анатомические особенности моих репродуктивных органов…
Когда я был практикантом, я принимал в отделении гериатрии великую труженицу – очаровательную толстушку, носившую милое имя мадам Фламель.
Мне тогда было двадцать четыре года, и о том, что такое старость, я имел лишь смутное представление. Однажды, погруженный в изучение историй болезни, я услышал, как хлопнули створки двери. Привезли мадам Фламель, которая лежала на носилках. Строго горизонтально, на нижнем этаже мироздания. Она провела в таком положении двадцать восемь часов, прежде чем ее обнаружили.
Мы с мадам Фламель сразу сблизились. Я стал о ней заботиться. А она вся до последней морщинки буквально исходила нежностью ко всему персоналу, словно спелый инжир под южным солнцем. Дети приносили ей клубнику и конфеты, она все раздавала нам.
Уже на следующий день после прибытия в больницу она настояла на том, чтобы ей разрешили сидеть и передвигаться в кресле.
Когда мы переносили ее пухлое тельце в кресло, она нам помогала: крепко цеплялась за наши руки, отталкивалась, когда мы тащили, и кряхтела от натуги вместе с нами.
Ну еще! Ну еще! У нас получилось. Общими усилиями.
Так она перебралась на второй этаж мироздания – в кресло.
Неделю спустя ей это надоело: кресло – кровать, кровать – кресло, ей захотелось большего. Она жаждала принять вертикальное положение, упереться стопами в землю, уловить правильное направление и придерживаться его.
Ну еще! Ну еще!
Ей удалось. С трудом, но удалось. Она стояла прямо, и это был следующий этаж мироздания. Она сделала шаг. На следующий день – еще шаг. Не прошло и недели, как она сама ходила и без посторонней помощи поднималась и спускалась по лестнице.
Потом однажды она пришла ко мне и сказала:
– Не могли бы вы помочь мне вытащить чемодан? У меня там свитер.
Она прогулялась около больницы. По-нашему, у входа, хотя для нее это был выход. Она взошла на Капитолийский холм благодаря одной лишь силе воли. Я посмотрел на нее и сказал, что таких, как она, не встречал.
Несколько дней спустя я сбросил мадам Фламель с Тарпейской скалы[18].
Я развернул перед ней длинный лист с клеточками и рисунками – обязательный тест для оценки состояния когнитивных функций.
– Что это?
Я объяснил, она рассмеялась:
– Мальчик мой, у меня с этим все хорошо, я еще не выжила из ума.
Вопрос первый:
– В каком городе мы находимся?
Она пожала плечами:
– Я в таких играх не сильна.
И стала внимательно разглядывать свои ноги, хотя прежде всегда смотрела собеседнику прямо в глаза.
– А какой сейчас год?
– Две тысячи третий… Хотя нет, подождите, две тысячи шестой, да? Я…
Она больше не улыбалась и, поймав мой взгляд, проговорила растерянно:
– Мальчик мой, я не помню.
Мне было противно, что я такое сотворил с этой женщиной.
20 часов,
в лифте
Я наложил шов месье Мадлену. Встреча с ним была… странной. Она вдребезги разбила крошечный собор из плоти и крови у меня в груди.
Тот день начался в 7.30 со старой дамы девяноста семи лет. И так продолжалось час за часом, старики и старухи сменяли друг друга, за исключением разве что юного Крузо с его необитаемым островом, и к восьми часам вечера я уже готов был на убийство, лишь бы заполучить парнишку с вывихом лодыжки или девчонку с болями в животе.
Я открыл дверь четвертого бокса, и мне открылось такое зрелище: месье Мадлен лежал на носилках с разбитой при падении головой и смотрел на меня пронзительными голубыми глазами. Старый заблудившийся голубь. У меня все внутри перевернулось, я и думать забыл о девчушке с рвотой и юном футболисте с его дурацкой лодыжкой. И все из-за одеколона. От месье Мадлена пахло одеколоном “Моиз”, как от моего дедушки. Все то время, пока я накладывал ему швы, он думал, что это я оказываю ему помощь, и даже не догадывался о самом главном: он дал мне куда больше, чем я ему, зашив рану. Месье Мадлен, как мадленки Прусту, дали мне шанс вновь стать шестилетним мальчишкой, сидящим на коленях у старого Моисея[19].
В четвертом боксе ко мне на 24 минуты 17 секунд вернулся мой дед. От него пахло амбаром, аккуратно разложенным в шкафу бельем, деревянным патефоном и одеколоном. Тот день был посвящен одной теме: “Мне перевалило за девяносто, и я решил отпраздновать это в “скорой”… дабы напомнить скептику интерну, что каждый из нас, без исключения, навсегда останется маленьким внуком своего дедушки”.
20 часов с небольшим,
наверху
Еще не придя в себя, я услышал через приоткрытую дверь палаты, как Жар-птица спросила у Фроттис:
– Что там произошло?
– Мадам Атанор заявилась в кабинет и говорит: “Здравствуйте, доктор, я занималась любовью, и мой друг потерял обручальное кольцо”. – “Ну и что ж? Поищите под кроватью”. Мадам Атанор глубоко вздохнула и положила руку на низ живота: “Говорю же вам, доктор, он потерял обручальное кольцо”. – “Ах, вот оно что! Ложитесь, расслабьтесь, сейчас мы посмотрим”.
Небольшой урок для пациентов: применительно к вагинальному и ректальному осмотру говорить “мы” – значит обезличивать процесс. Пилюлю легче проглотить, если кажется, будто кто-то с тобой заодно. К тому же вагинальное обследование воспринимается очень по-разному…
– Я ввела зеркало. Мадам Атанор прокомментировала: “Знаете, так странно! Когда вы это вставляете, у меня такое впечатление, будто я занимаюсь любовью”.
Фроттис собрала полную коллекцию передач “Занимательно обо всем” с Фредом и Жами. И в анатомии она неплохо разбирается: мало найдется предметов, столь же непохожих на пенис, как гинекологическое зеркало (ну разве что мотыга, вентилятор, плюшевый бегемот или печенье “Фиголу”).
Фроттис сочла за лучшее пошутить: “У вашего мужа член, я надеюсь, не пластиковый?” – “Нет, не пластиковый, – отрезала мадам Атанор. – И у любовника тоже. А чтобы у него не было неприятностей, надо достать оттуда кольцо”.
Пациентка из седьмой палаты рассмеялась.
Я вошел и наткнулся на нетронутый поднос с едой.
– Она не хочет, – виновато сообщила Фабьенн из коридора.
А мне захотелось схватить пациентку и хорошенько ее встряхнуть.
Направляясь в седьмую палату, я видел мадам Блэкхоул, которой я дал прозвище Галактус, – вот у нее был хороший аппетит. Она ела за четверых. Жар-птица не ела ни за кого, даже за себя. Притом что еда – это жизнь. Покуда ты ешь, ты ЖИВ. Набитый пищей тяжелый живот – как якорь на дне тела.
– Как вы намерены выжить? Вы лежите в кровати, не едите, не пьете. Довольствуетесь только солнечным светом. Как зеленое растение: живете за счет фотосинтеза. А если завтра вам и света не захочется? И вы превратитесь в подобие морской звезды? Вы этого добиваетесь? Хотите стать моллюском?
Я схватил ее и встряхнул. Она почти не прореагировала. А может, и того хуже, просто потешалась надо мной. Мои упреки отскакивали от нее, как от стенки горох.
Это бесило меня больше всего.
– Как дела внизу? – спросила она, чтобы меня отвлечь.
Я хотел вернуться к теме разговора и добавить кое-что еще, но это было бы напрасной тратой времени. Продолжим завтра.
– Тема сегодняшнего дня: мне перевалило за девяносто, и я решил отпраздновать это в “скорой”. И так до последнего пациента, вернее последних. Жюль и Жюли, обоим по четырнадцать лет. Жюль упал на свое запястье, Жюли упала на Жюля. Падение первое и второе – вперемешку с ласками и поцелуями. Что с того? Они молоды, не пахнут нафталином и являют собой трогательную картину юношеской влюбленности. Они щекотали друг дружку, пока я задавал вопросы Жюлю. Она запускала пальцы в его шевелюру, он прижимал ее к себе и клал голову ей на грудь. В общем, не хватало только виноградного листа, большого сада, яблони и змея-провокатора.
Когда я вернулся с его снимками, они сидели обнявшись, и он считал пальцы на ее руке: “Один, два, три, четыре…”
Мне всегда казалось, что их пять. Но я позволил ему досчитать, а сам подумал: “До чего же глупый вид у влюбленных в четырнадцать лет”.
Я покашлял, чтобы они обратили на меня внимание, они подняли голову.
– Жюли, хорошая новость! Перелома у твоего возлюбленного нет! Ему просто наложат шину и отпустят.
Жюли удивилась:
– Моего возлюбленного?
– Ну да, у Жюля. Запястье у него не сломано.
– Вы подумали, что мы с Жюлем были вместе?
(Конечно нет, птичка! Вы просто вдвоем учили анатомию! Кстати, именно так в конце концов и получаются дети.)
Она добавила:
– Мы вместе не потому, что целуемся!
Жюль подхватил, глядя на меня самоуверенно и с явным оттенком превосходства, словно я вообще ничего не понимаю в жизни:
– Жюли, между прочим, – мой лучший друг!
Я подумал: “До чего же глупый вид у двадцатисемилетних дядек, которым не понять молодых”.
И почувствовал себя старым. И смешным.
Говорил я долго. Жар-птица уснула. Мне пора было возвращаться в общежитие. Я бесшумно поднялся. Прежде чем выйти за дверь, я обернулся и посмотрел на нее. Долго смотрел.
Я мог бы смотреть на нее часами, но ничего бы не изменилось.
Она бы не постарела.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.