Часть третья. Дни и ночи

Часть третья. Дни и ночи

Я написал статьи о нравственной невесомости, в которых не упомянул ни словом о нижнеустинской истории, опубликовал их, уехал с новыми читательскими письмами, вернулся, а волна эта, похожая на бумеранг, все несла меня и несла.

Я мысленно опять стоял с Истоминым у окна, слышал шум вечернего дождя, видел блуждающие нереальные огни города. Он говорил о непредсказуемости капель, о мокрых и сухих камнях, о возможности чуда, а я вдумывался в его речь и старался понять первооснову той детской, почти обаятельной, жестокости, которая была в его отношении к женщине и, видимо, вообще к жизни. Я бы назвал ее жестокостью без жестокости, и, наверное, это опаснее жестокости обнаженной, отталкивающей.

Да, я хотел понять и поэтому мысленно опять шел с ним от окна к столу, рассматривал уравнения, пил кофе. Мы говорили о космической лингвистике, об Аркадии Гайдебурове, о старых добрых романах… Я искал ключ — ту единственную реплику, те немногие самые емкие слова, которые наиболее полно объясняют и человека и время. В любом диалоге, будь то крупное и живописное, как морской бой, объяснение шекспировских героев или тихая, несвязная беседа старых женщин в вечереющем переулке, есть такой ключ. Вернее — два. Были они, несомненно, и в нашем разговоре с Истоминым. Я должен был их найти, особенно один — к нему. И я нашел его.

Я отыскал его, как находят при помощи замедленной съемки то, что ускользает от наблюдения в естественном ритме.

Вот Истомин отвел от лица еще не высохшие после дождя ладони — можно подумать, что он сейчас плакал.

— Мне кажется, это было не со мной. Полюбил — разлюбил. Я — вот он, вот… — Он подошел к столу, ухватился за него, широко раскинув руки. — Вот! Понимаете? — И он с тоской посмотрел на этот залитый чернилами и кофе деревянный четырехугольник.

— Почему она ждала вас в тот вечер, если вы разлюбили ее раньше? — повторил я.

— Потому, что она думала, что я ее люблю. Она видела только то, что хотела видеть. А я не умею быть жестоким, даже когда это необходимо…

— Жестоким к себе? — уточнил я.

— Не-ет… — опешил он совсем по-детски. — О себе я не думаю никогда. В жизни масса вещей, о которых действительно стоит подумать, — он очарованно улыбнулся. — В те дни я начал думать о разлетающихся из улья пчелах… — его растопыренные пальцы нарисовали в воздухе немыслимые траектории. — Живая стихия, и в ней вы находите порядок…

Дальше, дальше, еще замедленнее…

— И в девять часов, когда она накрыла к ужину стол и подошла к окну, вы тоже мысленно пчел ловили в этой комнате?

Он перестал улыбаться, остро посмотрел мне в лицо.

— Ваша ирония бесплодна. А медом пчел, которых мы ловим вечерами, живет сегодня мир. В том числе и вы.

Вот это: «…медом пчел, которых мы ловим вечерами, живет сегодня мир». Ключ.

Никогда еще мысли не влияли так молниеносно и ошеломляюще отчетливо на облик времени: на внешний вид городов, быт миллионов людей, стиль человеческих отношений.

Готический собор, рождаясь в голове гениального зодчего, становился реальным чудом из камня через несколько поколений. Идеи Леонардо да Винчи и его талантливых современников одевались в металл, делались осязаемыми через 200–300–400 лет.

Люди «ловили пчел», не чувствуя вкуса их меда: он доставался внукам и правнукам. Могущество мысли раскрывалось мучительно долго, века и века требовались для того, чтобы никому не видная, невзрачная гусеница стала бабочкой, яркой, как солнце. В наш век могущество мысли получило фантастическое сгущение во времени. Самая «безумная идея» утром родилась, в полдень стала вещественной силой, вечером начала стареть…

И вот человек стоит у окна, всматривается в дождь, в поток непредсказуемых капель или размышляет о пчелах, разлетающихся из улья; он ищет и находит порядок в живой стихии, чтобы выразить его в формулах и уравнениях. Он очарованно улыбается сложности мира и расшифровывает эту сложность. И чувствует себя человеком, потому что мыслит и меняет мир… Над ним плывут облака, большие старые деревья отбрасывают тени к его ногам, не дай бог увидеть в них медведя или собаку: это банально — ты поглупел или устал. Мысль должна быть кинжально остра, бесстрашна и быстронога, как Ахилл. Ведь это она лепит облик времени, планеты. И если понимать жизнь как игру — в высшем и новейшем смысле слова, — то лучшая стратегия в этой игре состоит в том, чтобы развивать мысль. Думать и думать. Ничего, что в одном романе утверждается: «Мыслить — это страдать», — можно мыслить и не страдая, если отрешиться от «банальных чувств».

Размышляя о меде, которым живет сегодня мир, я время от времени раскрывал книги о теории игр. Может быть, потому, что даже в мысленном диалоге с моим собеседником мне хотелось быть полнее эрудированным.

В умной книге английского математика Дж. Д. Вильямса мое внимание задержали сухие строки:

«Теория игр дает ясные и определенные рекомендации относительно выбора поведения в сложной ситуации, Понятие об определенном способе действия, которого должны придерживаться люди, не относится к обязательствам, основанным на законе и этике. Скорее оно относится к своеобразной математической морали или по крайней мере к принципу бережливости, который утверждает, что главная цель игрока заключается в том, чтобы получить больший выигрыш перед лицом искусного противника, который преследует противоположную цель. Такова наша модель разумного поведения».

Математическая мораль. Странно, что Вильямс, по-видимому, не ощутил жестокой точности этого поразительного словосочетания.

1965 г.