Как спасать Германию

Как спасать Германию

Перевод Н. С. Мавлевич

Октябрь 1943 г.

Прошу прощения за то, что уже в третий раз возвращаюсь к статье г-жи Дороти Томпсон[241], название которой говорит само за себя: «Мы должны спасти Германию». Впрочем, точно так же я мог бы озаглавить и свою. Я ведь тоже считаю, что Германию надо спасать. Спасать прежде всего от самой себя.

Читатели, удостаивающие меня своим вниманием, знают, что я не стал бы шутить на подобную тему — она не располагает к веселью. Итак, Германию надо спасать, это бесспорно. Но, на мой взгляд, Дороти Томпсон слишком примитивно представляет себе, как это сделать, предлагая обойтись с древней нацией так же, как хотела бы, чтобы в сходных обстоятельствах обошлись с ее собственной. Мы со знаменитой журналисткой расходимся лишь в нюансах. Однако в нюансах-то все и дело.

Прежде всего Дороти Томпсон не желает, чтобы мы мстили Германии. И я с ней согласен. Но она считает, что если мы поступим с побежденной Германией так же, как поступала с побежденными народами сама Германия, то окажемся столь же преступными, и тут она не права. Подобными рассуждениями она потакает пребывающим в заблуждении немцам, и без того всегда готовым требовать справедливости для себя, как только лишаются возможности чинить несправедливости по отношению к другим. Г-жа Дороти Томпсон — бывшая жена Синклера Льюиса. Во всяком случае, ей, должно быть, известно, что библейский закон «око за око, зуб за зуб» никак нельзя назвать несправедливым. И Евангелие отринуло его не потому, что он несправедлив, а потому, что справедливость оно заменило милосердием.

Германии следует опасаться не только потому, что она едва не погубила весь мир, а потому, что, затеяв преступную игру, ставкой в которой была жизнь и смерть человечества, она, кажется, сожалеет только о своем проигрыше. Ах да, г-жу Дороти Томпсон раздражает, когда говорят «Германия». Она упрекает нас в том, что мы всю Германию объявляем причастной к злодеяниям полумиллиона фашистов. Но зачем приписывать нам то, чего у нас и в мыслях не было? Если бы мы действительно считали немецкий народ ответственным за зверства нацистов, то должны были бы требовать его полного истребления, но мы вовсе не желаем, чтобы с немцами расправились так же, как сами немцы расправились с евреями. Ни уничтожать немецкий народ, ни даже мстить ему мы не хотим, единственное наше желание — это договориться с ним раз и навсегда. Нас страшат новые проявления немецкого характера, к которому, как нам кажется, следует относиться совсем иначе, чем, скажем, к стихийно-неистовому характеру какого-нибудь ковбоя из популярных кинофильмов. Немецкий характер формировался — или деформировался — веками. Немецкое неистовство отнюдь не стихийно, оно продуманно и сознательно, с ним связана целая система законов и обрядов, так что нечего и думать отучить от него немцев такими же средствами, какими пытались когда-то — да и то безуспешно — отучить американцев от спиртного.

Исходная ошибка Дороти Томпсон в том, что, по ее представлению, немецкий народ делится на две части. Одна, ничтожно малая, — это маньяки и садисты, а другая, несравненно большая, — самые заурядные люди, ничем не отличающиеся от обыкновенных средних американцев, миллионы Бэббитов[242], которых временно нарядили солдатами, тюремщиками и палачами и которые спят и видят, как бы поскорее вернуться в свой родной городишко с кучей «сувениров» в ранце… Что ж, американские Бэббиты и вправду все одинаковы, но просто оттого, что утратили расовые и национальные особенности. Впрочем, это не совсем верно. Потому что, если бы Дороти Томпсон было позволено переселить всех Бэббитов на родину их предков, они бы у нее на глазах снова превратились в немцев, голландцев или англичан.

Дороти Томпсон считает несправедливым распространять на весь немецкий народ ответственность за преступления, совершенные фашистами. А я полагаю столь же несправедливым исключить фашистов из немецкого народа, тем самым сбрасывая со счетов смягчающие их вину обстоятельства, то есть наследственность среды, культурные и нравственные традиции. Да, среди немцев есть маньяки и садисты. Есть, разумеется, и масса посредственностей, таких же, как везде, — полная безликость, в конце концов, стирает все различия и особенности. Но есть еще одна, самая многочисленная категория немцев, которые, хоть они не маньяки и не садисты, тем не менее смотрят на жестокость и насилие иначе, чем мы. Когда от каких-то поступков воздерживаются потому, что они запрещены божеским и человеческим законом, это одно, а когда такие поступки сами по себе внушают ужас и отвращение это совсем другое. Например, у всех англичан развито чувство жалости к животным. Среди арабов же это встречается крайне редко. Следовательно, чтобы отучить юного англичанина от дурной привычки разорять птичьи гнезда, достаточно простого внушения, а чтобы помешать юному арабу избивать своего осла, предпочтительнее задать мальчишке трепку. Почему? Да потому, что первого легко устыдить, второй же, колотя осла, ощущает то же самое, что русский мужик, колотя свою жену, — почитайте хотя бы воспоминания Горького о своем детстве, — то есть чуть ли не гордость, причем вполне невинную, и уж, во всяком случае, не испытывает ни малейшего стыда. Ведь в его глазах жестокость — признак силы.

Возможно, г-же Дороти Томпсон эти различия покажутся чересчур уж тонкими. Она гораздо яснее все поймет, если ей доведется услышать, как говорят между собой о будущем мире немцы-антифашисты. В девяти случаях из десяти они вспомнят о том, как в 1918 году Германия стала жертвой несправедливости[243]. Действительно, если исходить из принципов, изложенных в знаменитой декларации Вильсона, Германии должны были предоставить равные права с победителями. Можно оправдать досаду обманутых в своих надеждах немцев, но уж никак не возмущение и не злость. Как бы не так! Представьте себе, что Вильсон от имени всех союзников заявил бы тогда: «Господа немцы, хоть вы и проиграли, но все равно вы величайшая нация в мире. И мы примем как должное, если вы, как только представится случай, сделаете еще одну попытку осуществить свою историческую миссию, то есть завоевать и подчинить себе мир. Тогда, как велит суровый германский обычай, вы поступите с нами по закону сильнейшего. Это замечательный закон, но мы — всего лишь жалкие людишки, рожденные не повелевать, а повиноваться. Мы не дерзнем судить вас по этому закону и просим позволения применить к вам наш, основанный на идеологии, которой, правда, погнушался бы Ницше, но которая вполне подходит таким неполноценным и слабым народам, как наши». Так вот, если бы все это было высказано в не столь иронической форме, немцы сочли бы подобную позицию совершенно естественной и законной. В конце концов, разве не этой же логике следовал небезызвестный католический писатель, когда, протестуя против отчуждения монастырских земель, воззвал к духу незадолго перед тем осужденного «Силлабусом»[244] либерализма и написал достопамятную фразу: «Я требую свободы согласно вашим принципам и отказываю в ней вам согласно своим»[245]?

Мои слова продиктованы не вздорным желанием уличить противника в непоследовательности — это всегда казалось мне ребячеством. Если бы я считал, что передо мной обыкновенный случай классического фарисейства, когда в чужом глазу видят сучок, а в своем не замечают бревна, то вообще не стал бы ничего доказывать… Тогда можно было бы надеяться, что достаточно предъявить немцам фотографический снимок этого самого бревна — и они убедятся, что стали жертвами оптического обмана. К сожалению, все не так просто — об этом мы еще поговорим в следующий раз.