И МАЛЬЧИКИ НАНАЙСКИЕ В ГЛАЗАХ…

И МАЛЬЧИКИ НАНАЙСКИЕ В ГЛАЗАХ…

Речь пойдет не о нанайцах, как легко догадаться. Но и не о евреях, хотя тут уже придется кое-что объяснить. Ибо заварилось дело с еврейского конца.

Нашлись в России дельные люди, которые собрали огромный том: антологию русских поэтов еврейского происхождения.

Раньше за такой «отбор» припаяли бы и расизм, и сионизм, и евгенику… Вы представляете? Неважно, где живет русский поэт: в Москве, в Нью-Йорке или в Иерусалиме, — был бы по крови еврей. Что он при этом чувствует? Как воспринимает матушку-Россию? С чем едет на «историческую родину»? Чем она его там встречает?

По новым-то временам «евгенический» аспект меня уже не смутил. Может быть, потому, что я ему вообще не придаю самостоятельного значения — только опосредованное, но об этом ниже. А пока — о том, что было дальше.

Итак, собрали огромный томище стихов: яростных, горьких, слезных, ликующих. Предложили мне написать предисловие. Написал. Не о стихах, конечно. То есть и о стихах тоже: кесарю кесарево. Но — о ярости, горечи, слезах, ликовании. О русско-еврейском диалоге. О конце диалога. О грусти прощанья.

Грустно мне было. Отчасти по двойственному моему происхождению: из вечной благодарности еврейской маме и казачьему бате, что исхитрились когда-то встретиться, а еще более — из интуитивного неприятия всякого разрыва, раздрая и разлета, — я в том предисловии выл и скулил, провожая взглядом расходящиеся стороны. Хотя умом понимал: чем сводить бесконечные счеты и с подозрительной громкостью клясться во взаимной любви, — лучше уж подчиниться «исторической неизбежности» и — завершить. Кто еврей — в Израиль. Кто русский — в Россию. Раз уж такая планида. Был диалог кончился.

В ответ на мои прощальные стоны в той же «Независимой газете», где я их первоначально издал, появилась блестяще исполненная и благородная по чувствам статья Исаака Милькина.

Он мне ответил в стиле дамасского эпизода из жизни Павла: Савл, Савл, что ты гонишь меня? То есть зачем ты нас, оставшихся, выдавливаешь из России? Кто хотел, тот уже уехал (или еще уедет, но — сам, без подталкиваний). Кто чувствовал себя евреем — тот давно на Святой Земле, и там он уже не еврей, он — израильтянин. Но того, кто чувствует себя русским… евреем, — как у тебя хватает совести лишать такого человека родины? Да мы до последней возможности будем тут сидеть и терпеть, потому что мы — россияне. Досидимся до погрома? Ну, так и досидимся: это наша беда и наша боль… «Авось, обойдется как-нибудь», — завершил статью мой оппонент, стилистически продемонстрировав необратимую русскость при несомненно еврейском юморе.

Честно говоря, тут не то что возражать — тут и комментировать нечего. Я даже обрадовался такому обороту дела. Да кто же вас гонит? Хотите быть русскими… евреями — будьте.

Отточия, которые я ернически вставляю между вышесоставленными словами, несомненно сигнализируют читателю о тех новых и непресказуемых проблемах, которые встают по ходу диалога. Вы хотите быть не просто русскими, а именно русскими евреями, то есть чуть-чуть «особыми» русскими? Ради бога! В России, как известно, неособенных нет. Но тогда встает вопрос о, так сказать, материальном обеспечении данной особности. О каком-то базисе для культуры, о школах, газетах и т. д. Я уж не говорю о «куске земли», тут и подумать-то страшно; земля теперь — дело гиблое, из-за нее убивают. Да и куда сунешься? Дальний Восток — дело слишком дальнее, Крым поближе, но про него и вспомнить опасно, столько из-за этого Крыма крови пролито и еще, не дай бог, будет пролито. Но ведь куда-то же надо деваться — если культивировать «особность»? Обособиться в гетто самоубийственно. Раствориться в русской массе — самоубийственно же. А жить в этой массе, считая себя «чуть-чуть особыми»? Ну, и вы понимаете, как на этот счет отреагирует «остальная масса»…

У нас в этой «массе» все — «особые». Так что проблема — общая. И решается — личностями. То есть риском и выбором данной личности. И, конечно, мое сочувствие — на стороне таких людей. В том числе и на стороне Исаака Милькина, который не хочет, чтоб я его «подталкивал». Драматургия хоть отчасти и абсурдная, но тем более волнующая: чем больше он на меня обижается, тем он мне милей; чем сильней он от меня «оттталкивается», тем больше мне его хочется удержать.

Это — ясно, я и растолковывать бы не стал. Но есть в статье Исаака Милькина одна оговорка, как бы и «мимоходная», но поразившая меня своей неожиданной точностью и заставившая задуматься о вещах, которые раньше казались элементарными.

Речь опять-таки о диалоге, но о другом. О диалоге «кровей» в смешанной душе.

И. Милькин пишет:

«После развода (то есть после разрыва русских с евреями. — Л. А.) возникают иногда этакие непростые отношения влюбленных-разведенных; чаще одна из двух сторон (имеются в виду русские. — Л. А.) еще чего-то домогается, лишь бы продолжить диалог, чужое зовет своим… Но стоп! останавливает себя И. Милькин: — Я, кажется, уже вторгаюсь в угодья уважаемого мэтра Аннинского, это песня его, лично его борьба нанайских мальчиков».

Лично моя. Не отрекаюсь. Точность попадания такова, что мне уже не очень важно, «домогаюсь» я или не «домогаюсь» чего-то у «другой стороны», где эта «сторона» и чье «чужое» я присваиваю. Борьба нанайских мальчиков это так поразительно верно подмечено, что все остальное неохота комментировать. И это — в самую точку: борьба с самим собой, неизбежная в человеке «смешанного происхождения».

Впрочем, нынешним молодым поколениям, не заставшим «расцвета социалистических наций», не запомнившим всевозможных «декад», «недель» и прочих праздников, надо, кажется, объяснить смысл концертного номера, когда, сцепившись, катаются по сцене два мальчика в кухлянках, а потом встает с пола и раскланивается улыбающийся круглолицый артист, и публика, хохоча и аплодируя, обнаруживает, что он изображал обоих.

Смысл — розыгрыш публики. Сверхзадача — показать борьбу шутливую, притворную, мнимую, борьбу, в которой человек делает вид, что его разрывают противоречия, а на самом деле он забавляется.

Это, так сказать, мои угодья. Моя борьба с собой. Смысл похож. Сверхзадача другая.

Сверхзадача — оправдание жизни, сотканной на противоречивых основах. Кентаврическая смесь: то ли человек, то ли конь. Русалочий хвост, протянутый через судьбу. Химерическое клеймо. Психология полукровки.

Нужна ли мне в качестве русского — моя еврейская половинка? По здравому смыслу — не нужна. Зачем же она во мне и почему не исчезает? Не знаю. Есть, и все тут. Но ведь это нонсенс! Да, нонсенс. Если национальная «принадлежность» — акт моего свободного решения, — то какое значение имеет все остальное? И при чем тут кровь моих родителей?

Да, но кровь родителей — тоже реальность!

Реальность? Только в той мере, в какой я ее сознаю, переключаю в духовно-практический план. То есть никого не касается, еврейская или не еврейская у меня мама, и какие «кровя» намешаны в моем донском папе; чтобы «кровя» стали фактором, я, во-первых, должен знать, что они есть, и, во-вторых, я должен признать, что они во мне что-то значат. Иначе кровь несущественна.

А физиономия?! А черная кожа негров! А скулы азиатов! А твой, прошу прощения, нос? Каким это образом совершает «свободный выбор» человек, у которого на физиономии уже написан выбор, сделанный природой?

А вот и решается тут, сколько в нас природного, сколько человеческого. До той черты, пока на физиономии ничего такого не написано, выбор не стеснен. А если написано, то выбор делается волевым усилием. Если угодно, подвигом самоотречения. Это-то как раз и говорит о том, что «кровь» — чисто материальный субстрат, который переводится в мистический ряд чистой волей. И волей же преодолевается.

То есть: быть русским — значит хотеть быть русским. Вести себя по-русски. Быть человеком русской культуры.

Но ведь это значит также, что все нерусское в тебе будет «преодолено»: забыто, стерто, предано?

Вот тут мы и подходим к таинству памяти, к необъяснимому парадоксу преемства.

Я не могу ни забыть, ни стереть, ни предать в себе ни одну свою половину. Даже если не осталось ни малейшего намека на еврейство в моей физиономическом, «анкетном» или психологическом портрете, — я все равно не могу ее избыть. Она держится только духом, только волей: я должен это удерживать в себе.

Что — «это»?

Тысячелетняя история, сотни поколений предков, записанные на страницах древних книг?

Да. Но не только. И даже не столько это. А что еще? Не знаю… Сам факт, что это — во мне. Я не могу предать в себе эту «половинку» независимо от того, нужна она мне или нет, вредна или полезна, хороша или плоха. Если бы сверхъестественным образом я знал в себе еще десять «половинок», — я бы и их удерживал. Независимо от древности их и от того, насколько признана их ценность. А просто от факта. Если бы память моих предтеч простиралась не в библейские времена, а не далее дедова стойбища, — я все равно хранил бы это как величайшее благо. Мне не дает покоя чувство, что во мне должна быть тюркская генная память. Откуда это — не знаю. Может быть, были татарские или турецкие присадки в казачьем стволе моих донских дедов. Я не знаю, я только смутно чувствую, но и этого достаточно, чтобы всю жизнь тянуться и вслушиваться в голоса культур Востока (когда читал Нурпеисову, Пулатова, Сулейменова, — было острое любопытство и странный вопрос в душе: где в том существовании мы встречались?).

А если наверняка НЕ встречались ни в «том», ни в «этом» существовании, — то все равно есть необъяснимое чувство: мы все — родные, хоть и в разных коленах. Чисто русская черта, между прочим: во всем раствориться, ко всему прилепиться и все присвоить. «Чужое назвать своим», как сказал бы Исаак Милькин. Да, так. Иной огораживается, охраняя свое от чужих. Я — захватываю, охватываю, осваиваю, присваиваю, удерживаю, теряю и мучаюсь оттого, что не могу всего удержать.

Это, конечно, не национальное, то есть не этническое, не племенное сознание. Русские — вообще не «племя», русские — народ, составившийся из многих племен. Русская культура — суперэтническая; она подобна индийской, латиноамериканской, африканской, западноевропейской, североамериканской культурам и вбирает разные этнические культуры: славянские, финские, тюркские — подобно тому, как европейская культура вбирает в себя испанскую, немецкую, английскую… а североамериканская принимает и преображает элементы негритянские, японские, ирландские…

Но это значит, что, становясь русским, ты перестаешь быть славянином?

Отчасти да. В какой-то мере перестаешь. То есть в той мере, в какой ты великоросс, ты остаешься на этнической почве, но в той мере, в какой ты становишься русским (теперь стали говорить: россиянином), ты через свою племенную суть как бы перешагиваешь.

Всякое государство «перешагивает» через этнические барьеры, составляя из племен — народ.

Всякая попытка создать этнически «чистое» государство — самообман: в этнически чистом поле рано или поздно все равно прорастают даже и от единого корня идущие разные ветви, не говоря уже о заносимых ветром семенах. Украинцы обнаруживают, что одни из них — галичане, другие харьковчане, третьи — крымчане. В Литве жемайтийцы вступают в диалог с аукштайтийцами: что «свое» у кого, что «чужое»? Я уже не говорю о великороссах: их вообще с корнем вывернула имперская судьба, вздернула на «мировые высоты».

Трагический парадокс великороссов: быть русскими, то есть мировым народом, и одновременно — великороссами, то есть народом этническим. На этом сначала подорвалось в 20-е годы наше национальное самосознание, а затем в 90-е — сознание интернациональное, имперское. Мы и теперь мучаемся в невесомости между всемирным и национальным. Становясь великороссами, мы предаем в себе мировое, а стараясь удержать мировое, — предаем в себе национальное. Для малых, компактно собранных народов, не отягощенных державными комплексами, эта проблема не стоит или не стоит так остро. Для великих народов она мучительна.

И вот наша вековая боль: становясь русскими, забываем в себе великороссов. Или: учитывая сдвиг терминов на весь ХХ век: став советскими, мы старались забыть, что мы русские; теперь, когда маятник пошел в другую сторону, мы хотим забыть, что мы советские, чтобы обрести в себе русских, забывая при этом (лукавство памяти? или спасительная анестезия?), что русские — это уже плод смешений, соединений, скрещений, что они появились как результат скрещений, и на дне русской памяти (русского беспамятства) лежат погребенными поляне и кривичи, чудь и куманы, печенеги и хазары.

Жалко их потерять?

Жалко.

Жалко терять все то, что сегодня растворяется в русском (теперь говорят: российском) целом: те украинские, сибирские, тюркские, прибалтийские, еврейские, нанайские элементы, которые (если ты решил быть русским) с неизбежностью отпадают в забвенье.

Безмерно жалко.

И держишь все это в себе — как неразрешимость: и отдать нельзя, и удержать невозможно. Горечь кентавра. Слезы русалки. Проклятость химеры. Бред полукровки.

Трагично забвение, страшно уничтожение. Тени предков не ходят в памяти праздничным шествием — они сталкиваются; «многонациональный состав культуры» — не парад достижений и не накопление богатств… то есть в какой-то степени — и накопление тоже: семьдесят лет Советской власти мы именно это накопление славословили, и оно — тоже реальность. Но, во-первых, ничто не копится безгранично, наступает предел, что-то вываливается из активного арсенала в запасник и дальше в забвение. А забвение-то и страшно; ты с ним борешься и все-таки бессилен перед ним.

Во-вторых же: не сосуществуют эти национальные начала мирно, в них скоплено слишком много ядов, и это — тоже реальность. То есть: татарская национальная память автоматически включает шок от взятия Грозным Казани и картину того, как московиты рубят мулл в дверях мечетей, точно так же, как русская память не может освободиться от шока падения Рязани, от картины самоубийства Евдокии Зарайской и от того, как пировали победители на Калке, положив побежденных. И вы это не отмените никакой логикой: ни тем, что Грозный был по крови столь же татарин, сколь русский (и литовец, и византиец, и прочая, и прочая, и прочая), ни тем, что мы потомки обоих воинств, сошедшихся на Калке… И вот все это умом понимаешь, а национальные комплексы все равно искрят.

Так же вот и еврейская моя половина уживается с русской — подключаясь к напряжению противоположных потенциалов. Когда дух окончательно разрывается, кровь, глядишь, и «помогает». В том смысле, что я могу набраться духу и сказать все, что я о них думаю, и русским, и евреям, не боясь, что в ответ крикнут «русофоба» или «антисемита», потому что когда крикнут (уже бывало), я спрячусь за соответствующие «половинки»: имею право!

Глупо, конечно. Ибо дело-то не в этом. Дело в неотвратимости боли. Непримиримое сталкивается, и это трагедия, а примиренное сходит в благополучное небытие, и это тоже трагедия. Но если непримиренное можно еще попробовать примирить, то уходящее опустошает намертво, и ты согласен включить в себя все: взаимную ярость предков, их дурь, их глупость, их темноту и гонор, их несведенные счеты — только бы удержать.

И шепчешь в бездну словами русского поэта, соединившего в себе закавказские корни:

— До свидания, мальчики… Мальчики!!

Постарайтесь вернуться назад…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.