Смех слышим — слезы на глазах
Смех слышим — слезы на глазах
Краткое, но необходимое предуведомление
Осенью 1999 года, будучи заместителем главного редактора еженедельника «Книжное обозрение», я позвонил Виктору Петровичу Астафьеву в Овсянку. И рассказал ему о том, что редколлегия газеты единодушно выбрало его «Веселого солдата» книгой месяца. «Я думаю, — выберем ее и «книгой года», — добавил я, и спросил у Виктора Петровича, не возражает ли он против публикации статьи об этой книге в рубрике «Книга месяца».
— Если считаете нужным, — публикуйте, — ответил Виктор Петрович.
Прощаясь, я пообещал прислать 2 экземпляра газеты. Через две или три недели я позвонил в Овсянку снова. Виктор Петрович сказал, что газеты ему доставили и статья понравилась.
— В последнее время обо мне хорошо писали только женщины-критики. А здесь тоже неплохо вышло.
Я почувствовал, как Виктор Петрович слабо улыбнулся…
Совсем недавно, рыская по интернету в поисках перелицованной Осиповым «Энеиды», я наткнулся на эту статью. Она висела на сайте Озона. Рядом с ней, почему-то других статей не было. Хотя, как я знал, писали о Викторе Петровиче многие.
Перечитав, я понял: надо оставить все, как было. Новое я скажу о Викторе Петровиче позже, а старое переписывать незачем…
История солдата
Виктор Астафьев всегда писал правду. Попробуем написать правду и мы. Авось мастер не обидится. Итак. В приречном селе Овсянка, что в Красноярском крае, в 1987–1997 годах была написана одна из лучших повестей XX века. Повесть называется "Веселый солдат". Сперва она появилась в "Новом мире", а теперь вот вышла отдельной книгой. В книге значительность повести видна ярче, чем в журнале. Почему? Ну, во-первых, в журнале "Веселый солдат" был окружен другими "хорошими и разными", но "не астафьевскими" вещами. Вещи эти (стихи, проза, статьи) создавали особую журнальную оркестровку, слегка деформируя звучание и смысл повести. Повесть "играла" чужими отсветами, иногда выпячивала, иногда скрадывала свои достоинства именно в зависимости от других вещей. В книге же "Веселый солдат" состыкован только с астафьевскими рассказами. Но и среди равных себе вещей "Солдат" мигом выделился. Кстати, это вовсе не "баллада о солдате", как кто-то уже окрестил повесть. Нет здесь никакой романтики. Это — история солдата, солдатом же и рассказанная. А ведь солдат (наравне разве с зэком) — самая значимая фигура второй половины нашего литературного века. Правда, фигура всеудаляющегося от нас солдата Второй мировой вышла слегка подпорченной. Отчего так?
Солдат сводит счеты
Жизнь без сочинительства не обходится. Чего мы ищем в сочиненных вещах? Верно: "клубнички", забав, смеха. Иногда — трагедий. Иногда — обид. И очень редко — истины.
Раньше повести и романы о Великой Отечественной сочинялись у нас вагонами. Некоторые из них были сильными, честными. Однако большая часть их была слабой и конъюнктурной. Виктор Астафьев уже давно отделился от пласта нашей военной прозы, а теперь вот написал и вовсе необычную книгу о войне. Он ее не сочинил, а вспомнил. Ну, а коли вспомнил, то уж, конечно, кое с кем свел счеты. И свел он их не только с советскими временами, с бездарно-бездушной пропагандой, но и с самим собой: наивным, простодушным, не знающим ни войны, ни жизни.
Повесть начинается и заканчивается кратким эпизодом, рассказывающим о том, как рядовой Астафьев в Польше, на картофельном поле убил какого-то фрица. Жанр вещи Астафьевым угадан стопроцентно. Здесь именно повесть, которая сродственней нашему духу, именно повесть, а не роман с его многофигурностью и огромным количеством часто ненужных линий, лучше подходит и для "неканонического" описания войны. Правда, в этой повести и войны, и боевых действий почти нет. Здесь война без войны, не война — а то, что ее окружает: госпитали, вагоны, возвращения в строй, убытия из строя, то есть вся та тягость, грязь и кровь, которая обычно остается вне рамок художественных произведений.
Раненного в руку солдата Астафьева в санитарном поезде везут на Кубань, в госпиталь. Из этого кубанского госпиталя-бардака, хуже которого вряд ли кто придумает и в котором происходят ценные знакомства с бойкими ранбольными, с беспутными бабенками, с ленивым и грязным медперсоналом, с раскормленными до слоновьих размеров замполитами и дышащими на ладан генералами, — солдат-рассказчик вновь попадает в строй, оказываясь в благословенном украинском городке Ровно. Там он женится. И уже с молодой женой через неприветливую Москву и торгашеско-огородный Загорск добирается на Урал, на речку Чусовую, к родителям жены, где и оседает тяжко, как ком глины, на дно. Вот нехитрая канва повествования. Но именно в таком "незарегулированном" повествовании можно убрать ненужные литературные рамки, именно здесь может разгуляться не книжный, даже не уличный — настоящий окопный язык. Кроме того, именно в таком повествовании "грязный" реализм может хоть на время заместиться смехом и сказочностью. В такой-то повести как раз и должно быть вранья и правды — пополам. Правда, учтем: "вранье" здесь — неотъемлемый элемент фольклора!
Солдат забавляется
Такой язык (неочищенный, необработанный, но смачный, сбивающий с ног не хуже кулака, где рязмудяи, хер и жопа — самые краткие, но не самые "крутые" словечки) давно до нас со страниц серьезных книг не долетал. И здесь опять — угадка Астафьева. Он понял: трагедии войны трагедиями уже не ощущаются. Надо дать что-то смешное, грубое, свойское, такое, чтобы, лишь его потеряв, мы смогли понять, как неописуемо тяжела, но местами и тяжко насмешлива война.
Солдат Астафьев "забавляется" на многих страницах повести. Вот он рассказывает о госпитальных пьянках, о грязном харче, мутно-белесом выпивоне, ловко имитирует хохлацкую речь. Это смешно, но тут же из уголка страницы ползут на нас совсем не смешные, огромные, заводящиеся под гипсом черви. А вот рассказ Астафьева о стыдобе и смехе собственной женитьбы. Причем рассказ этот не о какой-то мифической женщине, а о законной "супружнице", живущей с ним и по сию пору. Тут — смешного мало. Но смеху — много. Маленькая, 152-сантиметровая жена (рост Ильича-Ленина, как саркастически замечает автор), ее огромный рюкзак, обвисающий с плеч почти до земли, создают картинку трагикомическую. Время смеяться? Навряд ли. Такое время еще впереди.
А вот время мрачно-усмешливых песен — уже наступило. Рядового Астафьева и прозвали-то "веселым солдатом", потому что и в Сталинградском запасном полку, и в других подразделениях он пел. Песня в повести — тоже элемент мрачноватого юмора. Она звучит то к месту, то не к месту, в ней мат-перемат, а не красиво-поэтические слова. Она раздражает тыловых полковников, чуть не определяет поющего в стройбат и вызывает, скорей, конвульсии, а не смех.
Солдат плачет
Виктор Астафьев так и не "встроился" в интеллигенты. Когда "неинтеллигент" пишет книгу — это рискованней, но и интересней, чем когда ее пишет интеллигент. В неинтеллигентных книгах правды всегда больше. А уж смеха — подавно. Вот и в этой книге, перестав быть солдатом армии, рассказчик становится солдатом "армии труда", но "на гражданке" его опять окружает окопная лексика и могильный юмор. Правда, "на гражданке" справиться с дикой послевоенной разбитостью оказалось намного трудней, чем на войне.
Но война, как ни крути, кончилась, и солдат предается "воспоминаниям и размышлениям". Больше всего в этих розмыслах достается генералам и маршалам. Особенно — Георгию Жукову. Астафьев укоряет "народного маршала" за дикую жестокость, за невнимание к нуждам солдат. Многие из укоров справедливы. Правда, справедливы с точки зрения тех, кто познал только "окопную" правду. А ведь существовала и другая правда войны! Правда звонко врезающихся в скалы истребителей, правда разведчиков, упорно волокших на себе "языков" через линию фронта, правда безукоризненно честных моряков, уходивших на дно вместе с кораблями вовсе не по заданию партии Сталина! Существовала — кто бы этого ни оспаривал — и правда прокуренных кабинетов и кабинетиков, где выстраивалась стратегия и тактика войны. Впечатление, однако, такое, что солдату Астафьеву до другой правды дела нет. К тому ж, ежели разобраться, и не солдат он вовсе! Нет у Астафьева армейского щегольства, нет любви к оружию или хоть к картографии. Астафьев — "пролетаризированный" властью мужик, a не солдат. А мужик не может (и не должен) проницать солдатскую долю. Это из солдата может получиться мужик (пример — Лев Толстой). А вот из мужика солдат — как из говна пуля. И в этом нет никакого уничижения. Если б Астафьев осознал, что он не "прирожденный" солдат, раньше, чем сел писать, — никакой повести и не было бы. Но хорошо, что он этого не успел осознать! Энергия заблуждения (о которой писал все тот же Толстой) вела и привела Астафьева к финалу великолепной, в чем-то "неправильной", но в чем-то и великой повести. Ведь и со своей мужицко-сибирской кочки Астафьеву удалось увидать очень многое. Да и качество писательского взгляда зависит отнюдь не от позиции наблюдающего, а только от остроты данного ему Богом зрения. Между тем, не возникни энергия заблуждения, не было бы целой связки великолепных вещей, которые у нас называются повестями и для которых на Западе так и не придумали названия. Наша повесть слабо сюжетна и не слишком заботится о фабуле. Она идет — куда идется. В ее свободе — ее величие. Сейчас именно повесть — новое и новейшее вместилище дум и забот народных. Вот и астафьевская повесть — это народный вариант русской воинской повести, берущей начало от "Слова о полку Игореве". Веселая поэтичность, темный страх и грубоватый юмор, который всегда присутствовал в древнерусских, а потом и в русских повестях, помогли написать Астафьеву небывалую "ирони-комическую" повесть о войне. Эту повесть будут читать и будут смеяться. А потом долгими российскими вечерами — без газа, света и воды — будут плакать. Но таков мир: сегодня смех, завтра гроб.
Великий изуродованный
Что в повести "Веселый солдат" есть неподдающееся мелочной аналитике величие, говорилось. Скажем же и о том, что оно грустно, это величие, как грустно величие наших холодных, убивающих рек, как печально величие наших раскалывающихся с похмелюги гор. И еще величие это кажется иногда слегка изуродованным. То же — с повестью Астафьева. Она как бы слегка деформирована. Лучшие места в ней те, где человека нет вовсе. Места похуже — где он, козел безрогий, обретается. Но ведь и вся русская проза тогда только и величава, когда уходит в природу!
В самом конце повести "веселый солдат" Астафьев написал: "Совсем недавно в каком-то промежутке сочинительски-бредовых снов увидел я отчетливо и ясно палец в брезентовом заношенном напалке. Стянул зубами грязно-соленый напалок и увидел неуклюже обросшую мясом кость, увенчанную кривым, зато крепким, что конское копыто, ногтем, и безо всякого ехидства, без боли и насмешки подумал: "Да-а, все-таки они схожи: моя жизнь и этот изуродованный на производстве палец".
Когда Астафьев нажимал пальцем курок винтовки, из которой в Польше, на картофельном поле застрелил немца, когда он этим изуродованным пальцем нажимал на перо или его поддерживал — палец был цел. Изуродовали его люди и обстоятельства. Когда-то в пальце, как ив самом Астафьеве, была сила телесная и духовная. Теперь этой силы у Виктора Петровича, может, и не так много. Отняли ее — опять же люди. И если где сила эта и осталась, так это там, где людей нет, а есть реки, камыши, охотничьи засидки, где течет одинокая, теперь уже плохо слышащая слово "веселого солдата" жизнь.
Горько? Зато правда.