Письмо шестое, и последнее Река с одним берегом

Письмо шестое, и последнее

Река с одним берегом

Пророчествовать на Руси стало прибыльным делом. Не могу пророчествовать. Здесь, в шестом письме, я намерен сказать, чем жива Россия вопреки всему, хотя разруха, постигшая нас, превзошла апокалипсические прозрения Достоевского и предсказания авторов «Вех». Ранее я не успел признаться в том, что ксерокопия сборника «Вех» взята была при аресте и послужила дополнительным штрихом при предъявлении обвинения в антисоветской агитации и пропаганде. Ныне драматические события отодвинулись, в повестку дня встали другие задачи. Но застрельщики, или проводники дня нынешнего, ужасающе оторваны от почвы. Под почвой я разумею не огород с баней на задах усадьбы, а обычное право, неписаные нормы которого потрясены, но все равно формируют национальный уклад.

В письме первом я обронил строки о том, что был приглашен амурским войсковым атаманом на казачий круг.

Малая и милая родина на вялотекущем, державном Амуре в отошедшее лето оставила двойственное впечатление. Наслушавшись в метрополии о казачьих играх да начитавшись заполошных московских опасений об урядницкой нагаечке, мы с братом не без иронии вошли в сумятицу событий, подготовленных инициаторами круга.

Зачем Амурское войско поднимается из праха? Куда подевать Советскую власть в левобережных селах, если казачье самоуправление восстановит свое достоинство? Пойдут ли гураны на заимки или останутся в колхозах? На вопросы мои Георгий Николаевич Шохирев отвечал ясно и просто: «Может ли быть река с одним берегом? Во! А они семьдесят лет водили за нос народ, и мы поверили, что у Амура один берег, и тот затянут колючей проволокой».

Уставшая от пустых комсомольских затей, на круг сошлась и съехалась молодежь. В кирхе, отобранной коммунистами у католиков и отданной теперь православным, освятили полковое знамя, верхами провезли по Благовещенску. Жаркий день способствовал славному ритуалу. У гарнизонного дома офицеров толпа приветствовала Шохирева и соратников его криками одобрения, в толпе я видел горожан, одетых нарядно, были и в посконном.

Приготовился ли партаппарат к неожиданному повороту событий в тишайшей из российских земель? Поначалу было ощущение заготовленного сценария, и крутились кадровые функционеры, пресса отмалчивалась, застигнутая врасплох возрожденческим движением снизу. Шохирев вел себя сдержанно.

Скоро круг вошел в непредсказуемую борьбу самолюбий и позиций, и я заметил, как атаман оживился и поднялся, вырос. Диво дивное, из дальней станицы Черняевской, не обученный трибуной лукавым ее прихотям, Шохирев тем не менее чувствовал себя в седле.

Позиций обнажилось две: верхняя, назову ее верховской, хотя верховскими-то были казаки, съехавшиеся из станиц, расположенных выше Благовещенска, и нижняя: нижними оказались делегаты благовещенские, и среди них ставленники партии, – но верховодить попытались большевички, давившие и подавившие на Амуре самостийную, вольную жизнь. На роль кандидатов в войсковые атаманы засланы из кабинетов отменные бойцы, прошедшие выучку в политорганах, среди них преподаватель марксизма-ленинизма местного общевойскового училища, отрастивший по такому поводу усы и длинные лохмы, под батьку Махно. Дородная его фигура, в черной папахе и полковничьих погонах, своеобразно украшала Дом офицеров. Вторым был боевой генерал из Афганистана: генерал явился в штатском, но подтянутость и моложавость генерала внушали доверие. Да вот беда – в казачьих делах афганец был, что называется, ни уха, ни рыла. Глядя на фронтовика, я вспомнил Сеню, ярославца, сбывшего мне терем в Даниловском уезде, и несчастных мучеников Омской психушки. А противостоял кандидатам в атаманы от партии молодой и дерзкий парень, донских кровей, по профессии скульптор (позже я наведаюсь в его мастерскую и открою, что и здесь, в художественной мастерской, прописана афганская тема – скульптор готовил монумент, посвященный войне и ее героям). Сам Шохирев не высказывал малейших позывов к атаманскому поприщу, но именно потому и выигрывал состязание у честолюбцев.

Удержать булаву в достойных руках помог совет стариков. А откуда он взялся, право, столь крепкий в убеждениях и принципах, забытых толпою? С полей Отечественной, многострадальной, но святой, пришли ли эти старики, поднявшие из сундуков ветхие регалии и мундиры, и оказались в рост событию? Совет стариков повел себя круто и пренебрег аппаратными наставлениями и увещеваниями: в обстановке открытой борьбы ветераны предрешили победу над посланцами партии. В иных русских землях, кажется, вышло навыворот. Но и там все вернется на круги своя, если перевертыши не собьются в стаю.

Стояли благословенные, солнечные дни. Мы бродим по городу. С китайской стороны красный цвет полотнищ заметно потускнел, а в Благовещенске полно узкоглазых купцов, цены они заламывают сумасшедшие. На набережной Амура то тут, то там мелькают белые и черные папахи и светятся желтыми молниями лампасы с широких шаровар. Рядом с родителями шествуют отроки в казачьей форме. Здесь и маленький Шохирев, в сапожках и при погончиках, милый мальчонка, не догадывающийся, что над головой отца занесена смертельная секира.

Для моего брата, Геннадия Ивановича, июльские дни на родине были днями позднего прозрения. Фронтовик, всю жизнь носивший в военном билете портрет генералиссимуса, он очнулся, увидев своих ровесников, и вдруг вспомнил о казачьей родословной, и упреки мои, ранее адресованные старшему брату, потухли за ненадобностью.

Я познакомил брата с бывшим капитаном Амурского гражданского флота Владимиром Михайловичем Шатковым. Шатковы из древа кожевенников, чьи упряжь, чемоданы, обувь чистой кожи пользовались спросом в Хабаровске и Харбине.

Шаткова знает все Приамурье не только в качестве капитана сухогруза, но и в ореоле страдальца: в разгар афганской авантюры Владимир Михайлович, спасая сына от участия в неправедной войне, перешел Амур и попал из огня да в полымя. Скоро два китайских офицера бежали к нам, и державы устроили обмен. Здесь Шатковых, отца и сына, ждало испытание на излом: сына отправили за колючую проволоку, а отца заточили в благовещенскую тюрьму-психушку, оба они выдержали пытку, но отец тяжело возвращался в прежнее нормальное состояние. Разум его ясен и чист, но сердце подорвано. Спасает устроенный быт – у Владимира Михайловича крепкий наследственный дом, богатый огород. Толя с внучкой рядом.

Когда-то, в 20-е годы, дед наш, Дмитрий Черных, тоже не вынес красного террора, перешел Амур и поплатился жизнью.

Шатков-старший пристально следит за эпопеей возрождения казачества, он встретил нас счастливым вздохом:

– Не чаял дожить. Поднимается кажется, Россия. И казаки слово свое еще скажут. Напрежде всего они вернут Приамурье к земле, так я думаю.

Да будет по Шаткову. Земля всему голова.

Поднятые Муравьевым-Амурским предки наши пришли сюда из забайкальских степей, оседлали дикие пожни, раскорчевывали леса, возвели тысячи заимок, развели крупный рогатый скот. Когда П. А. Столыпин отстоял идею Амурской железной дороги – а ему противодействовали в этом социал-демократы, – край процвел не только экономически, но и нравственно. В областном архиве я отыскал ежегодные отчеты Войскового атамана правительству: по всему русскому берегу (сотни станиц, посадов, поселков) не было преступлений. Год за годом ни грабежей, ни насилий, ни воровства. Лишь единичные случаи конфузных историй, связанных с ханьшином, китайской водкой, приводятся в докладных. Не знали станицы ни поджогов, ни идеологических расправ. Торговля с китайцами шла через таможни, но казачьи заставы смотрели сквозь пальцы, когда разноплеменные берега осуществляли соседские связи. Не межгосударственный правовой режим господствовал здесь, а обычай, при негласном верховенстве права. Амур бороздили грузовые и пассажирские пароходы. Зейская долина, житница Дальнего Востока, кормила хлебом обширный край. Теперь былое стало мифом. Пароходы не возят пассажиров, подорвано сельское хозяйство, разорваны торговые связи – жизнь обмерла, и холод вошел в дома пограничья. У реки оказался один берег.

Мы прощались с атаманом Шохиревым, не допуская мысли, что расстаемся навеки, он одарил меня удостоверением амурского казака под номером первым, я был растроган. Я сказал ему, что постараюсь вернуться на родину, а он взял с меня слово, что я напишу об амурских казаках работу, которой достойны предки. «Смотри, – напутствовал Шохирев, – не опоздай».

По прибытию на Волгу я не мог забыть его прощальной речи, а утром 19 августа, услышав по телефону о танках на улицах Москвы, с душевным трепетом понял, что Георгий Шохирев провидчески видел угрозу нашим надеждам. Что ж, оставалось стоять до последнего.

Чиновный Ярославль затаенно выжидал развития событий; я посожалел, что отдал руководство газетой в другие руки. Но мы собрались всей редакцией, приняли обращение, написанное мной, – «Нет перевороту». После небольшой заминки твердо прорезал голос председатель областного Совета Александр Николаевич Веселов. Мы были с ним в контрах, он считал, что газета, во главе которой поставили отсидента, ведет себя слишком независимо, но 19 августа подтвердило мою правоту, мы встретились и примирились. Веселов гарантировал, что покуда хватит сил, «Золотое кольцо» будет выходить ежедневно. Мы подняли тираж в розницу. Прекрасно повел себя Юлис Колбовский, заместитель Веселова.

Диковинно – не прерывалась связь с Москвой. Я предложил Лену Карпинскому, чтобы остановленные Янаевым и Крючковым «Московские новости» воспользовались нашими газетными площадями. Лен согласился, мы выслали в столицу гонца и успели дать разворот – эти страницы останутся в истории, как и то, что говорили мы сами.

Вообще эти четыре дня были звездными для провинциальной интеллигенции, но раздвоение положило черту между охранительными и творческими ее слоями. С Львом Дмитриевичем Растегаевым, руководителем Демократической партии, мы вошли в кабинет первого секретаря обкома КПСС А. Калинина. Ставленник номенклатурных кругов города Рыбинска, Калинин в дни путча попытался консолидирвать коммунистов на платформе Крючкова и Ко, отобрал Дом политпросвещения, собрал директоров заводов и потребовал «усилить воспитательную работу в пролетариате», и ему удалось кое-где и кое-что.

На второй день мы попытались пробиться на моторный завод, там десятки тысяч народу, но плотный кордон милиции не пропустил нас на территорию моторного. То же было на судоремонтном и химкомбинате. Но с Расторгуевым мы вошли к первому секретарю обкома, когда дело ГКЧП было проиграно. Я увидел, что они не способны даже достойно уйти. Калинин походил на подавленного червя, мне стало невольно его жаль.

А в редакцию в те дни шли группами и в одиночку доброжелатели и соратники, мы даже не догадывались, что у нас так много друзей. Один из лучших воителей на областном телевидении Саша Цветков признался публике, что наша газета отстояла честь ярославской журналистики, в то время как респектабельный «Северный рабочий», печатая директивы ГКЧП, скомпрометировал себя окончательно.

Но и на Амуре, и здесь, на Волге, сохранялось у меня ощущение двойственности происходящего; пытаясь постигнуть ее природу, я написал статью «Мы вышли из партии, но партия не вышла из нас» – в роковые дни надо было стоять, мы стояли, но далее мы оказались не в лучшей ситуации: победителей, которые должны преследовать побежденных, – я оказался не готов к роли гонителя. Но 19 и 20 августа я, как некогда Николай Михайлович Карамзин, алкал пушечного грома, чтобы он смел красную нечисть с русской земли.

Когда крючковская авантюра захлебнулась, мы с Майей вышли к набережной. Медлительные барки и многопалубные пароходы несли теплые бортовые огни, у пирса торговали шашлыками и пивом на разлив; у памятника Некрасову смеялись дети. А тяжесть в сердце не отпускала. У меня было предощущение тектонического сдвига по всей огромной России, и я не сильно верил, что взошедший на танк с бумажкой в руках Ельцин справится с разломом. С танка не говорят по машинописному тексту. Следовательно, думал я, наш герой не Дмитрий Пожарский. Кто же тогда умиротворит Казань, поднявшую голову в самом центре России? Кто достойно ответит Украине, которая заявила права на священные камни Севастополя? Кто пристыдит пять тысяч евреев в Биробиджане, объявивших, в пику 95 тысячам русских и украинцев, иудейскую республику на Амуре? Но не видя разлома, не желая признать угрозы распада России, нашего родового гнезда, самозванцы от демократов продолжают вопить о правах человека и упрекают государственников Соединенными Штатами. Можно подумать, что в войне Севера и Юга американцы боролись не за единство страны, а всего лишь за права черного меньшинства.

Пришел черед сказать о величии России. Нам, а не отсидевшим в теплых квартирах и креслах патриотам, принадлежит это право. Мы взяли его кровью и мужеством, мы не уронили себя по кочегаркам и Ботаническим садам, по тюрьмам и политзонам. Вернулся бы на родину Солженицын, нации нужен отец. Не медли, отче. Двадцать третьего августа, посетив Москву, я увидел обезумевше счастливый город. Я не выдержал и пошел туда, куда повлекла народная река, – к Манежной и Красной площадям. На Манежной с высокой трибуны кликушески взывали к духу... Тельмана Гдляна. Нашли Козьму Минина! Я немедленно покинул Москву и вернулся на хутор. Зрительный образ мучил меня: у реки остался один берег, и на том берегу с каменного пьедестала говорит следователь прокуратуры, праведник с блудливыми глазами.

Хутор не сразу, но вернул присутствие духа. Иван Кравцов, с весны выручавший то косой, то плотницким топором (топор он давал, вздыхая – «ни бабы, ни топора в иные руки не дается, Иваныч»), прибегавший не раз с жаждой опохмелиться, на сей раз трезв был как стеклышко. Мы осмотрели вначале его угодья, они были тучными, и стояли зароды свежего сена за селом.

– Почему ты, Иван, не выйдешь из совхоза? У тебя все получается, и сыновья выросли? – спросил я его.

– Выйти недолго, – сердито отвечал Кравцов, – а оне в Москве передерутся и погонят снова на обчий коровник. Как быть, Лизавета? «Как быть, Лизавета?» – его любимая присказка, Лизавета – супруга Ивана, сильная, но кроткая женщина, быстрая, однако не суетливая, всегда молчаливая, но стоит Ивану перебрать, она начинает его пилить принародно, на что Иван смиренно отвечает: «Как быть, Лизавета?» – полное признание фатальной безысходности, и Лизавета понимает безысходность, одновременно подчеркивая, что судьбу не переберешь, как старое прясло. А трезвый Иван – чистое золото мужик. Дети Твои, Марина, были бы сейчас с молоком и сметаной, если бы Иваны Кравцовы сделали окончательный выбор и предпочли вольное землепашество. Потому что не сметана и не молоко предшествуют свободе частного лица, а свобода частного лица есть условие изобилия на прилавке. Но ни свободы лица, ни сметаны не будет, – а именно этого пока не поняли самозванцы-демократы, – если крепкая власть в единой и неделимой России не воплотится в явь.

Назавтра Иван пришел с ответным визитом, чтобы оценить мой первый опыт в Даниловском уезде. Я малость смутился, ибо не успел убрать с гряды побитые августовской ядовитой росой помидоры, вызревшие на кусту. Иван немедленно раскритиковал меня. Я сослался на события, отвлекшие в Ярославль и в Москву. Мужик отвечал, что события-событиями, а главное – огород, я не посмел оспорить суконную правду.

Но Иван увидел развернувшиеся огромные уши табака и уцелевшие после нападения тли вилки капусты, оценил и гирлянды жестяных банок, оборонивших картошку от диких кабанов, – и одобрил поселенца. Пока я хвастался огородом, прошли мимо усадьбы смурные мужики, притормозили и осмотрели недобрым взглядом дом.

– Вишь, – высказал предположение Иван Кравцов, – ты у них бельмо в глазу. Живешь вольно, и дом у тебя барский.

– Знаешь, кто такие?

– Известное дело, шебруны.

– Кто, кто?

– Дармовым живут. Настригут белых грибов и на Даниловский рынок. Шебруны и есть.

– Грибы летом. А зимой что они делают?

– Зимой в примаках и берлогах. Легкий народец, не приведи Господь.

Я заварил у летней печурки крепчайшего чая, чаем мы и причастились. Жена подала нам по лепешке прямо со сковороды.

– Может, я бы и ушел с-под совхоза, – продолжая отвечать на вчерашний вопрос, говорил Иван, сворачивая самокрутку (с сигаретами в очередной раз начался кризис), – но опять сумнение. Ране больного отца сын прибирал, а кто теперь прибират старика? Пенсию кто начислит, если я не совхозный колхозник?

– Община деревенская, – отвечал я, – у казаков община создает фонд и ведет одиноких до могилы.

– Вишь, обчина, – думно согласился крестьянин. – А у нас каждый сам по себе. Как быть, Лизавета?

Он откланялся, но за воротами сказал: «Надо жить здесь зимой и баню срубить. Потому и топор тебе дарю, Иваныч». – И пошел шагом к Уздечке, снял на ходу яблоко, оглянулся, красивый. Трезвый Иван всегда красив в неполные свои пятьдесят лет.

Жива и будет жить Россия, покуда есть у нее Иваны Кравцовы.

Я надеялся, что событийный ряд 91 года исчерпан, и сидел до обеда за письменным столом. Майя закатывала в банки соленья и варенья, после обеда приходил я на помощь.

Как некогда в Ботаническом, я сортировал овощи, чтобы зимою знать, откуда что взять. Боясь шебрунов, мы сняли яблоки и рассыпали их в горницах на полу. Тонкий и свежий запах антоновки окутывал, едва мы входили домой. Ночью, потушив свечи, – совхоз отрезал электрические подводы на хутор, – мы бормотали и уходили в сон, чувствуя на губах привкус яблочного налива.

С урожаем получилось не очень щедро, но все же, все же.

Семь отборных кулей картошки, два мелкой (сажал один куль и два ведра), два ведра моркови, и не выкопали пока подходившую свеклу. Пять связок лука и три чеснока, пять банок помидоров (кое-что уцелело после августовской росы).

Клубничного и малинового варенья получилось восемь трехлитровых банок.

Яблок сняли восемь ведер. Не уродились патиссоны, погиб почему-то в завязи горох, и завязь огуречная внезапно сникла, хотя обещания были велики.

Оставались на грядках капуста, табак и частью укроп.

Я скосил мяту, поднял на чердак. Не удержался и заготовил две двухлитровых банки хрена (для гостей приправа, а для меня, к сожалению, отрава).

Завершая сбор урожая, я опять увидел у ручья смурных мужиков, они запалили на стерне костерок и неизвестно что на нем варили. Спохватившись, подзуженные шебрунами, мы сделали запоздалые набеги в лес и приготовили к зиме несколько банок опят.

К восьмому сентября я успел все припасы складировать в холодном подвале с бетонным полом (грызуны не могут проникнуть в подвал). Потом поднялся на чердак и осмотрел слеги, увешенные липовым цветом, тысячелистником, ромашкой и корнем калгана (калган накопал по совету Вадима Полторака, настойкой его можно останавливать нутряные недомогания).

Может быть, мы не обезопасили себя на год, но голод нам не грозит даже при самом тяжелом кризисе, а главное – теперь у нас все свое и экологически чистое. Я был удовлетворен, хотя урожай дался натужно. Мы пили прощальный кофе. Неосознанная тревога подняла меня, я собрал листы рукописи Писем из провинции, черновой вариант, уложил в рюкзак, хотя, честно говоря, не до рукописи было – решили вынести к тракту яблоки. Но дым костра из-за ручья наплывал на усадьбу, шастал по комнатам, мешаясь с запахом антоновки.

На всякий случай мы забрели к Василию Захарову, его изба неподалеку оставалась единственной обитаемой на выселках. Я оставил ему ключи от дома и просил присмотреть за усадьбой. Василий отесывал бревна, собираясь подвести новые венцы.

Через день сосед наведался к нам, вошел в горницу, чистые полы смутили деликатного мужика. Потоптавшись у порога и сочтя запах антоновки лучшим свидетельством благополучия, он вернулся к плотницким делам.

А назавтра утром поднялся над теремом столб огня и дыма, и к обеду жизнь, предощущаемая мной вдали от сует и городской нищеты, ушла прахом в осеннее небо.

Вот и не погостила Ты с девочками в тишайшем из лесов, Марина. А Глебу в хуторском застолье не успел сказать я заветных слов, которые в Москве не смогу произнести.

Перенесши удары более жестокие, я изготовился философически принять и этот удар. Мечтая всю жизнь о загородном доме, я прошел круги ада, чтобы на реабилитационные деньги купить этот сказочный терем и потерять его в одночасье.

Сожгли мой домок в Ботаническом саду иркутского университета, там кому-то мешало вещественное напоминание о судьбе изгнанника. Пришел черед и здесь вдохнуть гарь пожарища...

Я маялся, скитаясь по улицам Ярославля. Надо было удалиться к внукам или к Вадиму Полтораку, или к Шаткову на окраину Благовещенска, но кружил я в заколдованном кругу: Волга, причалы, Знаменские ворота, – повсюду преследовал горчичный запах пепелища, смешанный с нежным запахом антоновских яблок. Приехали дочь с внучкой и дежурили около, когда я уже не мог встать. В лазарете счет пошел на ампулы, из которых янтарная влага часами стекала в вены. Доктор сказал, что меня поднимет сильный характер, и характер поднял меня. Но на смену пришла другая, невнятная тревога. Однажды так было – я во Владимире почувствовал гибель Левы Зильберберга (а он на берегу Золотого рога скоропостижно и необъяснимо уходил из жизни), и я метался по старинному городу.

Телеграмма, или известие, не заставила ждать себя. В ней было четырнадцать слов: «Мой дом и усадьба в Черняеве сожжены маньяком. Лежу в районной больнице. Шохирев».

Я попросил дочь взять из малых резервов деньги, отправить в Черняево и обратился в амурские газеты кликнуть на помощь семье атамана всех, кто откликнется. Зима на Амуре не ровня мягкой зиме на Волге, и надвинулись морозы, а городской крыши у войскового атамана не было. Власти бездействовали. Благовещенцы же мне сообщили, что Шохирев убивается по старинным атрибутам казачьего уклада, он собирал их всю жизнь.

Издалека, не зная всей меры потрясения, я тоже надеялся на сильный характер Шохирева и уговорил себя потихоньку вернуться к столу.

В канун Нового года пришла еще одна телеграмма: не приходя в сознание, Шохирев скончался – на больничной койке.

Глава областной администрации А. А. Кривченко на мой запрос о немедленной помощи семье погорельца все же отозвался: «Необходимое сделано», – необходимое надо было сделать, пока дышал атаман. Но и за то спасибо. Есть надежда, что мальчик в белой папахе, Митя Шохирев, вырастет и продолжит дело отца.

Не жизни жаль с томительным дыханьем.

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просверкал над целым мирозданьем

И в ночь идет, и плачет, уходя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.