Глава первая Загадывание судьбы

Глава первая

Загадывание судьбы

Не раз и не два читателю будет казаться, наверное, сомнительной позиция рассказчика. Так пусть он не торопится с выводами, читатель-то, как торопились порой многие персонажи этой книги-то в двадцатые годы, а то и позже...

Если Лыткин Иннокентий Иннокентьевич умел хозяйствовать, например, – для меня это еще не все. Мне важно: своими руками он жар загребал или чужими?

Прошлое снова возбудило интерес в обществе не случайно. Это как человек вырос, потом состарился и вдруг узнает поразительные вещи о самом себе, о собственной молодости, которые раньше открыться не могли – нужны были дистанция и перспектива. Нынче, когда временная дистанция пройдена, можно с большей основательностью рассудить прошлое.

Наши места не были исключением в стране.

Балаганский уезд... «В районе Зимы Тарской волости появляются банды под лозунгом восстановления земских прав... Население бандам оказывает содействие».

Иркутский район... «По сообщениям Губчека выяснилось, что в районе Тельмы 100 верст северо-западнее Иркутска оперирует банда в 500 человек, имеющая пулеметы, винтовки и дробовики».

«В селе Каменки (под Иркутском) был тайный крестьянский съезд, на котором присутствовало около 2000 крестьян. Съезд носил чисто контрреволюционный характер, были слышны выкрики: „Долой комиссарские декреты, нам нужно выбрать народную власть“.

На съезде был избран самочинно Волревком, издавались на местах разные постановления и распоряжения.

В деревне Табарсук состоялось тайное ночное собрание, на котором обсуждалось о невыполнении разверстки и об уничтожении всех стоящих у власти коммунистов... Все такого рода восстания в большинстве были на почве продовольственной разверстки».

Киренский уезд... «Вспыхнуло восстание крестьян, повстанцы обезоружили продотряд в числе 15 человек. Численность вооруженных и цели повстанцев не известны».

Новая Пустошь... Отряд восставших насчитывает 150 человек.

«В 5 прилегающих к Черемхову волостях на почве продразверстки и мобилизации отмечен ряд волнений среди крестьян».

Сводка от 26 августа 1920 года (по докладу инструктора Щипицина): «Крестьяне относятся к Советской власти неопределенно; не только население, но партийные, советские учреждения ничего не знают, что делается в центре и в деревне, на этот счет циркулирует масса самых разнообразных слухов».

«В селе Кутулик милиция имела бой с бандой силою в 60 человек, есть жертвы с обеих сторон...»

«Секретные сводки» сообщают о волнениях не только в Иркутской губернии, но и под Омском, Новониколаевском, Красноярском, Читой и т. д.

Шесть деревень, вошедших в разное время в колхоз имени Кирова, стояли не на пустом месте, бушевали и над ними сквозняки.

Теперь из тех шести деревень стоит четыре: Заусаево, Никитаево, Афанасьево и Красная Дубрава. Я застал в живых Евгеньевку, ycпел вдохнуть запах ромашки на главной улице села; на моих глазах Евгеньевка разбрелась, разъехалась.

Сейчас я пишу эти строки на хуторе у Александра Дмитриевича Шолохова, ему строят дом на центральной усадьбе колхоза, и ветеран-комбайнер считает по календарю: сколько ден осталось жить в Евгеньевке. Скоро уедет и он.

Шолохов человек пришлый, ему не довелось загадывать судьбу свою, живя в Евгеньевке; поздно он прирос к деревне.

Но и ему по прошествии тридцати лет деревня кажется родной.

Зато жена его Ефросинья Михайловна (в девичестве Жоголева) – коренная, и былое Евгеньевки – это ее, Ефросиньи Михайловны, былое и ее родителей.

Из всех деревень колхоза у Евгеньевки оказался самый короткий век, равный средней жизни человека. В 1903 году первые переселенцы из Белоруссии обратились в земотдел Тулунского (тогда Нижнеудинского) уезда, прибыл землемер Евгеньев, нарезал десяти семьям участки у реки Илирки.

Место белорусам понравилось – заповедная долина, укрытая со всех сторон горами, и река – чистая и рыбная.

Один из поселенцев, Пахом Казакевич, белобрысый мужик с нимбом пророка, любил в конце рабочего дня сесть в тесный кружок односельчан и подзудить их на страстный разговор.

Ефросинья Михайловна, девочкой слушавшая мужицкие беседы, диву давалась, как умел Пахом из явных пороков извлечь выгоду.

Так, удаленность Евгеньевки от Братского тракта Пахом возводил в положительный абсолют:

– Одинокий враг поленится ехать грабить нас, а все враги сообща в леса наши не кинутся сломя голову. Стоять Евгеньевке во веки веков!

Или подступились новоселы колодцы копать, но не добрались до воды – подземные воды залегали глубоко.

– Поссоримся, в колодец не плюнем соседу, – сказал Пахом, и евгеньевцы, разойдясь по избам, смеялись: «Ай, Пахом, миротворец, гадатель на пустом месте». И соглашались с Пахомом.

Следом за Казакевичем приехала семья Павла Баженовича Побожия, уже глубокого старца. Побожия снял с насиженного места указ Николая II от 9 ноября 1906 года, которым был введен льготный железнодорожный тариф и – главное – разрешался выход из общины. Указ закреплял и облегчал формальности переселенческого дела.

Задолго до того царизм пытался чохом осваивать сибирские земли. Например, в 1858–1860 годах сослали сюда, в Нижнеудинский уезд (а Тулун с окрестностями вплоть до 1922 года входил в названный уезд, я уже говорил об этом), десять тысяч солдат-штрафников. Думали освободиться от смутьянов в регулярных войсках и заодно приручить дикие земли. Ничего путного из затеи не получилось – насилие всегда приводило к противоположному результату. Солдаты не пожелали землепашествовать, предались пьянству и воровству. Тогда по всему уезду в один месяц появились на избах и амбарах замки...[26]

Возвратимся к колодцам. Казакевичи, Гнеденки, Побожии сделали заказ в губернию на буровой станок, чтобы пробить глубоководную скважину, но мировая война (войны всегда начинаются не вовремя) перечеркнула их планы и надежды.

Со страхом ждали переселенцы засухи: обмелеет-де и следом умрет Илирка. Зря боялись. С 1903 года по нынешний, семьдесят седьмой, не раз приходили тягостные лета без единого дождика, но и в эти лета Илирка, окруженная хвойными лесами, умела себя оберечь.

До войны, в пору экономического подъема, русское правительство имело возможность увеличивать ссуды переселенцам, заниматься дорожными работами, строительством приходских школ, а при уездах – и больниц. Знать, еще и потому из Поволжья, подверженного частым засухам, и из других районов европейской России, ринулось множество народа: и русские, и чуваши, и мордва. И реклама делала свое дело: переселенцам мнились в Сибири кисельные берега.

Не скопом, но в течение короткого времени в наших деревнях оказались Чубаревы и Жигачевы с Витебщины, Медведевы и Царевы из Белоруссии, Гавриловы из Симбирска, Судариковы с Черниговщины, Сопруненки с Украины... Они привезли особый дух предприимчивости и оптимизма.

Далеко отстояла Евгеньевка от тракта и Тулуна, но события в Петрограде осенью 1917 года без всякого радио или телеграфа быстро сказались в самой глубинке. Приходили солдаты с фронтов, несли почему-то оружие за спиной и большой заряд ненависти к начальству, к городу вообще. Первые декреты Советской власти пугали тоже невиданностыо благ. Побожий, самый грамотный старик на селе, умер, толкователем важных новостей из столиц выступал Пахом.

– Теперь замиримся с германской нацией, – говорил Пахом, – отринем всякое командование и будем жить по собственному разуму. А что не по нас, то мимо нас.

Поначалу так и казалось. Шли колчаковские отряды, застигли врасплох Заусаево и Ермаки (Ермаки стояли и стоят промеж Афанасьева и Никитаева), но до Евгеньевки не дотянулись, а евгеньевские мужики собрали дружину (сорок дробовиков и десять трехлинеек) и готовились оборониться от непрошеных гостей.

Не злорадствуя, слушали вскоре евгеньевцы рассказы про соседей.

В Заусаеве колчаковцы подняли первым с постели Ваньку Завалина, подростка: «Веди по избам!» Ванька пробовал пустить слезу, а колчаковцы ему: «Аванса хочешь?» – и плеткой пригрозили. Повел их 3авалин по Заусаеву. Войдут солдаты в дом, спрашивают молодых парней и верстают в свою армию. А незамужняя девка Дуня Лыткина (видите, снова встретилась нам фамилия Лыткиных) с испугу ничего про брата Егорку сказать не умела. Брат-то убежал на заимку, не хотел он к Колчаку идти. Тогда солдаты велят Лыткиной: «Ступай в сельскую». Так называлась сборная изба, где староста и писарь бумаги писали (стояла изба на том самом месте, где сейчас медпункт новый для заусаевских жителей построен). Девка пришла в сельскую, и другие женщины и мужики пришли. Положили Дуню на лавку, животом вниз, и давай нагайкой хлестать. Закрывала она ладошкой мягкое место, ей палец переломили... В ту зимнюю ночь двадцать семь заусаевских жителей было опозорено экзекуцией.

Ваньку-то Завалина напоследок колчаковцы тоже выдрали[27].

Но смута отошла, наступили-таки мирные дни. В мирные дни наши села не запирали ворота и жили в обнимку с округой: в Тулун и Шерагул ездили торговать и за керосином, в Иннокентьевский завод за спиртом; невест брали в соседних деревнях, а не только на месте. И посейчас живы те невесты.

Рассказывает никитаевская Александра Ивановна Огнева (рассказ Александра Ивановна трижды прерывала для отдыха):

– Родилась и выросла я тут, никогда никуда не уезжала. Родители мои – Иван Васильевич и Фекла Никитична – неграмотные, но до работы жадные, жили мы не богато, но и не бедно. Еще до революции было у нас два коня, две дойных коровы, держали овец и птицу... Не знаю, повезло ли, нет, но у тяти время от времени ноги прибаливали, застудил он их, так его на германскую не захотели взять. Хозяйство наше и в войну не пошатнулось. Когда Ленин стал главным, брат Андрей, он 1896 года рождения, говорит: «Пойду с большевиками, они по пути идут» – и ушел на самом деле. Через два года явился, в военной форме. Не корыстная[28] форма, а все же видно – служивый. Стали дальше жить. Я-то ишо на воле бегала, но к парням приглядывалась. Клуба тогда не было в деревне, летом сберемся до кучи да в березник, а зимой на вечерку откупим дом у хозяев. Кто денежку положит, кто зерна принесет, вот и есть у нас гулеванное место на всю ночь, играем и поем, гармошку притащат – плясать пойдем парами. Работали много, машин не было. Но и плясали!.. А с нами увяжутся и женщины постарше, раньше слова такого «старухи» не было, не попрекали старостью; сидели и они, старые... На Пасху строили качели. Поедут парни в лес, срежут на стояки лесину, а сверху покладут матку. Сами качели вязали из березин, через матку кольца пропустят, на кольцах качели к небу летят. Да еще не одне построят, а три качели, чтоб девок катать. Девок в Никитаеве хватало, по улице в ряд идут – одна другой краше. А то играли – парень крутит веревку, а девки скачут. В лапту играли. Троица настанет – идем на горку вареные яйца катать. А из изб пахнет пирогами. Малость пройдет ден после Троицы, тут Заговенье, теплынь на дворе, – значит, пора обливать водой старого и малого. Парни сговорятся, каку девку схватят, считай – в Курзанке, прямо в одежде по реке плывет. Курзанка река знатная, где и конь не выплывет. На престольные праздники – в Николу[29] иль на Рождество – парадное оденешь, идем в церковь. У самой парни на уме, а стоишь, знамение кладешь.

В другой раз Александра Ивановна, лукаво улыбнувшись, сказала:

– А хочешь, расскажу, как мы долю свою загадывали?.. Открывай тетрадь и пиши. От Рождества до Крещенья две недели сроку, тут загадыванья и ворожба рядом идут. Замкнут девки прорубь на Курзанке и затаятся: кто придет ключ просить – в ту семью старшей из нас замуж идти. А ну как парень нелюбый – кручина поедом ест, будто и взаправду решенная моя судьба... Иль дрова с мороза принесешь, считаешь попарно поленья, одно полено лишнее, все, не позовут в невесты, быть мне одинокой... И так страстно заигрываешься, что и катанок в ход идет: разуешься да пустишь катанок через ворота, босиком выскочишь на улицу. Куда обутка носом лягет – в том краю жених грядущий живет, о тебе думает.

Видно, в те годы все помыслы у девушки – пойти за хорошего парня, вот и колдуют.

На Святки брали еще лучину, мочили в проруби – потом в баню, давай зажигать, у кого первой потухла, той и замуж идти. А после камень из бани берет та, кого лучина указала, и к проруби. Опустит камень в студеную воду – шипит иль нет? Если зашипит камень, значит, свекор со свекровкой злые будут...

Похожее рассказала Евдокия Наумовна Овечкина, по мужу Перелыгина. Родилась Евдокия Наумовна на Иннокентьевском заводе. Никитаевский парень Логон Перелыгин высмотрел Евдокию еще до войны мировой. На фронте он был ранен, рана долго не заживала, он плотничал, прихрамывая.

Евдокия возила по селам барду (за копейки ее торговал завод-животину поить), а то дрова из лесу прямо возом продавала.

Познакомились Евдокия и Логон на заимке – полосы у родителей оказались рядом. А поскольку у Наума Овечкина не родилось ни одного сына, мужскую работу выполняли дочери. Евдокия уже в 16 лет ходила за плугом. Каждый пашет свою полосу – Логон свою, Евдокия свою, хочешь не хочешь, а познакомишься.

Логон был красивый черноволосый парень, и Евдокия была дородной девахой. Пожениться они не успели, хотя в 1913 году ей было восемнадцать лет, а Логону двадцать. А уж когда Перелыгин раненый вернулся, сватать и не надо было, они наперед в письмах договорились, молодые. Для проформы отец Логона, Фрол, все равно приезжал в кошевке, переговоры вел; Евдокия сидела тут же, затая улыбку.

С Логоном Евдокия прожила нелегкую, но все равно счастливую жизнь. Детей у них родилось трое: единственный сын Алексей – в 1921-м, Мария – в 1926-м, Елена – в 1929-м. В последнюю войну с германцем Алексей ушел и погиб. Когда я неосторожно полюбопытствовал, помнит ли она песни своей молодости, Евдокия Наумовна глянула на меня неотцветшими глазами и молвила:

– После Алексея (то есть гибели его, – Б.Ч.) песен решила не петь, ты меня не пытай о песнях.

При этом она сидела, возложив натруженные руки на худые колени. Я подумал, что вот портрет Евдокии Наумовны – руки. Большие узловатые пальцы в буграх, коричневых и затвердевших. А в лице восьмидесятидвухлетней Перелыгиной я разглядел черты былого тогда лишь, когда с фермы пришла внучка, – симпатичная разбитная женщина с округлым матовым лицом. Как только внучка вошла в избу, я признал: такой в десятые – двадцатые годы была и Евдокия...

Рассказала мне Евдокия Наумовна, как девки ворожили на женихов, и тем продолжила рассказ Александры Ивановны Огневой, с которой дружит скоро шестьдесят лет. Дружба их укрепилась с началом колхоза. Гоняли они овец и свиней на отгул в поле. Встанут в четыре утра, еще до поля утрудят себя дома, а днем присядут к пеньку, сон сморит мгновенно.

Очнутся:

– Ох, Санька, где же наши овцы?

– Ох, а свиньи-то! – и бегом по лесу.

Вспыхнув сейчас по-молодому, Евдокия Наумовна говорит:

– Глупые были. – И так сказала, что я перевел по-своему: «Никак не глупее нынешних», – Пойдем в конюшню, принесем оттуда курицу и петуха. А ночь темным-темна, каганец еле теплится: в картофелине кудельный промасленный фитилек горит. Не горит – дымит, на вечерку хватало. Поставим зеркало и чашку с водой. Дыхание спрячем, ждем. Петух шпору почистит и глазом косит в зеркало. Значит, муж будет у той девки, на которую перед Рождеством гаданье ведем, красивый и ладный. А если петух клювом воды прихватит – тьфу, пить станет мужик, непутевый будет.

Курица же к зеркалу подойдет – быть и девке нарядной, счастливой... А то вдруг петух нападет на курицу – муж, значит, драчливый, ходить тебе, девка, в синяках и побои терпеть...

Тут Евдокия Наумовна сделала отступление: «У меня-то хозяин спокойный был», – и на этом она поставила точку, отказалась говорить далее, устала.

Я слушал этих женщин и думал свое: да не оскудеет родник памяти народной, ведь это только кажется, что двадцатые годы рядышком, под боком, – протяни руку и достанешь любой факт, за ним другой, а там и нить потянется.

Конечно, факты фактам рознь. В устах твердого, хозяйственного мужика обыденные цифры и случаи тотчас обрастают особой достоверностью, ведущей читателя к обобщениям. А в устах уютной старушки воспоминальный дым предстает поэзией. Как быть, простите, с поэзией? Как быть с Ярославной, плачущей на крепостном валу?

Весной прошлого года успел я переговорить в Евгеньевке с Филиппом Андреевичем Жигачевым. Не скрою, прокрался и в мужскую беседу эмоциональный лад. Жигачев вспоминал далекие двадцатые годы и краски находил самоцветные не только для описания себя, но и для родины своей – Витебщины, и для Евгеньевки. Покидая отроческие места, взял молодой Жигачев с огорода горсть земли и потом, в нескончаемых мытарствах, сохранил ее. Мы сидели за круглым столом, перед нами во флаконе стояла пепельная эта земля с Витебщины; и горечь сушила рот старику еще и потому, что через десять дней предстояло второе, не менее тягостное прощание – с Евгеньевкой. Два прощания закольцевали судьбу старика, он крепился изо всех сил, чтобы не разрыдаться.

Дорога в Сибирь лежала через Москву. Молодой Жигачев был наслышан о столице, книжки – грамотешка позволяла – читал взахлеб, отца тормошил: «Задержимся в Москве?!» А отец боялся деньги растратить, вырученные от продажи скарба. Однако пересадка предстояла в Москве, отец с сыном пошли прогуляться. Нэп оживил торговые ряды на Тверской и на Кузнечном мосту – глаза разбегались. В магазине «Братьев Клыпиных» (вывеска старинная сохранилась, хотя магазин-то был уже мосторговский) дрогнуло сердце и у отца. Дело в том, что сам он, будучи мало-мальски грамотным в музыке, выучил сыновей петь и играть на тульской гармошке, взятой на вечерок-другой у соседа. И вот в витрине роскошного магазина не существующих уже «Братьев Клыпиных» старший Жигачев увидел сказочной красоты инструмент – меха небесно-голубые чуть раздвинуты, а планки переливаются черным перламутром. Полный строй у гармони – ряд есть минорный, есть и мажорный, а ж о р н ы м назвал его рассказчик; но клавиши устроены, как европейцы любят, поет, когда сжимаешь меха. А неженатый парень Филя Жигач знал толк, когда надо рвануть – именно рвануть – меха. Отец и сын уговорили мастера при магазине перевернуть клавиши, мастер начал и кончил работу через пару часов. Явился в Евгеньевку гармонист и певун.

Филипп Андреевич любил на пару с Иваном, младшим братом, петь простонародное:

Горит свеча, в вагоне тихо,

Солдаты все спокойно спят,

– классика времен Первой мировой войны.

У Ивана был бас, а Филипп пел тенором, готовым оборваться как струна. Он и сейчас пробовал показать пыл, но Мария Васильевна, жена, откровенно рассмеялась:

– Не тот нынче голос у Жигача, ох, не тот! Выстарился.

Филипп Андреевич сконфуженно опустил седую голову, потом отвернулся и смотрел в окно. За окном дремал на припеке пес, мычала корова и дымила летняя кухня...

Филипп Андреевич Жигачев и Роман Сидорович Гниденко, сосед и старожил Евгеньевки, оба в голос говорили мне:

– Ушел Колчак, мы кумекали – сами царствовать будем. Жить думали и царствовать. Нам ниче не надо было – ни приказа, ни указа. Земля есть, вода есть – воды-то с верхом в Илирке. Здоровье? На здоровье не жаловались. Господ – нету. Че надо ишо мужику? Ниче не надо...

– Собрались сообща и говорим: «Межи перепашем или не перепашем?» Решили – не перепашем. А лес беречь будем? Лес беречь будем, Илирку беречь будем, соседей уважать будем. Праздник настанет – гулять будем. Нет праздника – работать на поле будем. Кто захворает – вызволим из нищеты; не дай Бог, помрет – детей голодными не оставим...

Просто? Просто-то просто, но и сложно...

Здесь, чтобы не оторваться от документальной основы, попытаемся восстановить хронику Тулунского уезда описываемой нами эпохи с помощью документов того же Архива и публикаций.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.