ПРАВДА КАРАГАНДИНСКОГО ПОЛКА ( рассказ ) Олег Павлов

ПРАВДА КАРАГАНДИНСКОГО ПОЛКА ( рассказ ) Олег Павлов

Олег Павлов, Алексей Варламов, Олег Ермаков, Александр Терехов — лидеры русской молодой прозы. Писатели-реалисты, пришедшие к читателю со страниц супердемократических журналов. Но что делить им с Владимиром Личутиным или Борисом Екимовым, с Владимиром Крупиным или Леонидом Бородиным?

А с другой стороны, что общего у этих молодых реалистов с Виктором Ерофеевым или Владимиром Сорокиным?

Поэтому, если и пойдет объединение писателей разных союзов, то прежде всего таких, как Олег Павлов и Алексей Варламов… Впрочем, объединение уже идет. Уже в “Литературной России” и в “Завтра” можно встретить рассказы талантливых авторов новой реалистической волны. Нам с ними нечего делить. Конечно, заметен радикализм в ранних рассказах Олега Павлова, в том числе и в публикуемом ниже, конечно, можно поспорить с его политической позицией. Но талант писателя-реалиста без всяких споров выводит его на главные вопросы русской жизни. Мы задумали с Олегом Павловым составить сборник статей о современном русском реализме. Это будет реализм без тенденциозных идеологических берегов. Реализм Леонида Леонова и Варлама Шаламова, Валентина Распутина и Георгия Владимова…

Олег Павлов, несмотря на свои молодые годы, уже опытный автор, финалист премии Букера. Его “Рождественская сказка”, опубликованная в “Новом мире”, стала по-настоящему крупным литературным событием в России.

Мы рады постоянному сотрудничеству с Олегом Павловым и его друзьями, давшими русскому реализму новое дыхание. Газете “Завтра” нужны такие авторы.

В. БОНДАРЕНКО

Полк был не так уж велик — в Караганде квартировали всего три головные роты, по сотне душ в каждой, не считая штабного офицерья, а также интендантов. Только одна рота и была конвойной, ее солдаты конвоировали заключенных по тюрьмам, судам, областным лагерям — по карагандинке. Две другие роты были, по замыслу, карательными или, как их еще называли, особыми. И если о ком говорили “полковые”, “из полка”, то о тех самых костоломах, которые числились в их списках. Эти роты содержали в городе, над всей Карагандинской областью, точно батарею пушек на выдающейся высоте. Если зоны бунтовали, тотчас бросали на подавление. И если солдатня безобразничала в степных ротах, их, опять же, посылали усмирять.

Кулак особой роты испробовали в Иргизе, в Карабасе — это были самые слышные и памятные солдатские восстания. Понятное дело, что события и по прошествию множества лет хранились в глубокой тайне. Но слухи, которые первыми распускали о своих подвигах сами каратели, или шипящие угрозы начальников: “Будет и вам, суки, масленица!”, да и кое-какие страшные следы — горький дух пороха, кровь, цинковые гробы — копились в полку, а потом и въедались в его барабанную шкуру, похожие на дробь.

В Иргизе, в этой лагерной роте, в таком-сяком году тамошний начальник, из битюгов, переломал ребра служивому чеченцу — может, чести тот ему вовремя не отдал или нагрубил. Но был судим всем чеченским землячеством — те повязали его и расстреляли из автоматов у казарменной стены. Начальник этот давно свирепствовал, так что судили, получается, в сердцах и за все зло. Чеченцев тогда в Иргизе служило с полроты. Расстреляв начальника, они уже не сдались военным властям, а вскрыли оружейное хранилище, то есть вооружились, и засели в казарме, отчаянно отстреливаясь из окон, потому как им нечего уже было терять.

Крушить казарму в полку пожалели, чеченцев вышибали в течение дня хорошо укрытые снайпера. А выманивали их в окна солдатские цепи, туда ведь согнали, чтобы подбодрить карателей и с сотню ничего не понимавших солдат. К вечеру солдатские цепи отлегли на большее расстояние, став заслонами и ничего уже не видя издалека. Тогда стрельба будто бы стихла. Казарма как-то вдруг заглохла. Не находили живой цели и снайпера.

Потихоньку двинулись вперед бронемашины, прикрывая карателей, столпившихся под их железными задами. Машины грянули, поравнявшись с казармой, расстреливали ее в упор. Еще в дыму и грохоте этого залпа каратели бросились на штурм и, дико крича, запрыгивали в черные обугленные окна, откуда стала доноситься беспорядочная стрельба. Как рассказывали, стреляли они по недвижным трупам, в угаре и в страшном своем же крике не разбирая мертвых и живых. Чеченцы погибли все до одного. Если оставались раненые, то их добили, того не зная. Штурмовали, выходит, один их отчаянный вольный дух. В игризском деле были убитые, раненые, но осужденным оказался единственный солдат. В особой роте, в карателях, служил чеченец, некто Балаев, старший сержант. Образцовый служака, он отказался стрелять по своим и даже пытался переметнуться на их сторону, но беглый посечен был по ногам автоматной очередью.

Рассказывали, что он так и остался без ног, а безногий, был приговорен с тогдашней строгостью к расстрелу.

А в Карабасе, в году таком-рассяком, служивые заупрямились зимой из-за студеных ночевок в казарме, когда по безразличию начальства ротной котельной недопоставили угля. Топливо израсходовалось к февралю и больше его не выдавали. Отговаривались, что до весны уж рукой подать и что рота положенный ей запас сжарила. Но солдаты отказались заступать на вышки — потребовали угля и зимней пайки, потому что как раз прошел слух, будто в Долинском лагере начальство хорошее, и служивым дают на день сверх положенного по кульку черных сухарей и ломоть сала. И вот затарахтели по зимней-то дороге полковые грузовики, по хрустящему ледку, по тонкой корочке…

Казарму окружили автоматчики. Но солдатня, выглядывая из оконцев, посмеивалась над ними: не верили, что этот парад выстроился всерьез. Покуда они посмеивались, каратели выстраивались еще двумя рядами, будто берегами, начиная от крыльца. В казарму никто не заходил, решение было принято уже в полку — один ряд карателей, безоружных, но со щитами и дубьем, наконец, проследовал в темное тесное здание.

Перепуганных солдатишек выкуривали дубьем на свет и дальше гнали сквозь строй прикладами, не давая ни оглядеться, ни одуматься. Загнали в оцепление, как в мешок. Начали выдергивать из мешка наружу одиночек, а когда разошлись, то и двойками, тройками. Заварилась тошная каша; под открытым небом на снегу били и допрашивали: кто отказничал заступать в караул, кто был зачинщиком, а кто в окошках над особой ротой смеялся. На этом кругу снег лежал чистым, а после — покрылся бурым ледком, который еще сапогами раскатали, так что стало на нем скользко.

Самых борзых и зачинщиков, которых наспех выявили, побросали в свои грузовики, а массу затравленных, пришибленных солдат бывшей лагерной роты выставили на морозе — строем, голышом. Так их закаливали, чтобы не требовали больше угля. Голыми их заставили ползать на животах, маршировать, окапываться в сугробах. Еще в разгромленной казарме отыскали книжку, воинский устав, — и спрашивали наизусть присягу. Кто отвечал, тем, наконец, позволяли одеться. Подзабывшие выучивали хором, под гогот уморенных, топчущихся без дела карателей — бойцов особой роты, как их любило величать начальство.

Эту особую роту кормили усиленным пайком, и койки их в казарме были одноярусными: считай, личные покои. Днем они качали мускулы и обучались битью в подвале, приспособленном нарочно под их зверские занятия: с глухими ватными стенами, перекладинами, наглядными плакатами — куда и как надобно бить, а также чучелами, чтобы готовились. А еще они часами бегали вокруг полка, горланя на бегу песни — так их приноравливали дышать, не задыхаясь. Их не унижали нарядами или чисткой сортиров. Эту работу выполняли солдаты из конвойной роты, которых питали вареным салом, оставшимся от мясных блюд, что подавались особой роте и штабным служкам.

Ни мясо, ни сало, если мерить по пищевому довольствию, не доставались другой роте, караульной. Солдаты в ней подыхали от безделья и подлости, мучая на гауптвахте однополчан. Жили они своим хитроватым миром, недаром их ненавидели. Караульные еще несли почетные наряды по полку. Охраняли главные ворота и штаб, кумачовое полковое знамя и склады неприкосновенных запасов, откуда кормились и день, и ночь, списывая воровство на складских крыс. Начальники, которые и сами подворовывали, чуть чего, ко времени ревизии ставили о крысах вопрос, деловито шумели, что от них нет житья, что обнаглели и жрут тушенку в жестяных банках — и вот, если распробуют боезапас!

Для солдата попасть служить в полк — почиталось удачей. Виноватых, отбракованных, пойманных за воровство наказывали, высылая из полка. В степях, в лагерной охране служивые дичали от дурного курева, беспробудных драк и водки. На легкие, услуженные у зеков деньги все прикупалось у барыг. Барыжничали казахи, торгуя коноплю. Заглядывали в степи и зеки, отсидевшие свой срок, знавшие лагерную цену водки. Но чаще это были этакие омужиченные бабы, промышлявшие по лагерям. Зечки бывалые или дружки им наказывали. Наживались же они с лихвой — за бутылку зеки расплачиваются как за три, из которых одна уходит платой солдату, а там уж не разберешь. Всем получается хорошо. То ли баба караульного балует, доплачивает, то ли солдат дает лишку, послужив такой твари, будто невесте. Тут и любовь — помянем ее, сердешную, — выворачивалась наизнанку. В городах, близких к лагерным поселениям, самые проворливые из барыг сговаривались с шалавами, бродяжками — или, обыкновенно, их спаивали, не давая уж продохнуть, и волокли по всей северной степи, не забывая потерянные совсем гарнизоны, чабанские точки, кочевья, а по скончанию путешествия, если девонька оказывалась жива, рассчитывались. Вычитали за питье, за жратье, так что из натруженных денег доставался ей, может, гнутый гривенник.

Загудели, загудели степные роты по такой жизни… Солдат мог запросто послать офицера по матушке, а то и морду побить. Никакой тебе муштры. И уставов не исполняли до известных глубин, чтобы уж самим из охранников не перевестись в зеков. Этой вольной волей вышкари хвалились перед полковыми, которых начальники мордовали, что ни шаг. В полку драили сапоги гуталином по сто раз на дню, и даже пуговицы медные на мундирах заставляли до сверкания начищать.

Но все же в лагерной охране жилось тяжелее. Мог ты вдоволь погулять, но тебя могли и прибить, замучить, разгулявшись. Мог ты послать офицера, но тот же начальник-командир, заручившись с другим офицерьем, одной ночкой сделали бы тебя инвалидом. А потом задыхайся по госпиталям, мочись кровью, покуда не спишут на гражданку дуриком. Или зазеваешься, загуляешься, и сдунут с тебя мигом погоны — пойдешь на лопату, в дисбат. Зеки порежут или сопьешься, обкуришься, — пропадешь… Пристрелишь зека неловко — тюрьма. Уснешь на вышке утайкой -гауптвахта. Скинешь кирзовые сапоги, рванешь не глядя на родину, домой — так добежишь в зону.

Командовал полком человек пожилой, если не сказать — старик. Могло показаться, что пребывал он на своей должности как бы по недоразуменью. Мужичок он был и смышленый, и беззлобный, доброй закваски, но с годами одряхлел и сподличал, чувствуя, что вязнет в полковых делах. Давно выслужив полковничью пенсию, он никак не хотел утерять дармовщинку. Привык жить на готовом и черпать, сколько душе угодно, из полкового котла. Из таких бережливых соображений он цеплялся, как мог, за командирство и успел понаделать делов. Додумались и строевые офицеры, что в полку каждый сам за себя. Приучились врать, докладывая начальству, и за серьезные дела боялись браться. Чуть прыщ вскочит — давай рапортовать. И мало, что сидят в навозе, так еще умудряются друг на дружку кучами класть. А полк по дням расклеивался, разваливался. Все начальники, а правды и порядка нет. Но чудно, что жизнь в полку не взвинчивалась каким-нибудь штопором, а делалась разве тягучей и скушней.

В последнем времени безвольный обрюзгший полковник только однажды вмешался в ход полковой жизни — приказал завести какую-нибудь веселую живность для людей. И этот его приказ был исполнен. Тыловая служба раздобыла тройку золотых рыбок в аквариуме и разноцветного диковинного попугая.

Аквариум установили в штабе, в том теплом парадном закутке, где обреталось и знамя. Но одну рыбку из него по ходу уже успели умыкнуть. Тогда приставили к аквариуму караульного. И рыбки всплыли. Сам караульный не удержался и отравил их, посолив табачку. Ему было интересней поглядеть, как рыбки сожрут табак, будут мучиться и сдохнут, нежели маяться на посту, когда они часами плавают, сверкая золотой чешуей.

Попугая командир полка запрятал в свой кабинет и оберегал лично, допуская солдатню только сменять под гадившей птицей газетку. Так как это был казенный попугай, додумавшись, он назвал его строго и торжественно — Богатырем. И ставя клетку на стол, подолгу с ним одиноко беседовал. Учил говорить и кормил из рук. Но спустя месяц Богатыря, уже выкликавшего картаво свое новое гордое имя, одолела вдруг чесотка. Вот затребовали начальника лазарета, который покрутив, повертев зачахшую птицу, сказал коротко, как это бывает у военврачей: “Вши”. Попугая немедля обработали ядовитым для насекомых раствором, искупали в марганцовке. Богатырь с неделю страдал поносом и тоже сдох в этом громадном бездушном полку.

Январь, 1994 год