Сергей Сибирцев ЗАЛОЖНИК ИГИГОВ…
Сергей Сибирцев ЗАЛОЖНИК ИГИГОВ…
… А вот с глазами моими дело обстояло посложнее. Я почти не смаргивал, и в них наверняка проскакивали от проезжающих авто холодные зеленые искры.
Мои глаза тянулись к незнакомке и
совсем по-юношески потрухивали. Через них просачивалась неуместная сейчас усмешливость, делавшая умудренные мои очи, несмотря на их положительную статичность (припрятываемую пришибленность, растерянность), вальяжно покачивающимися, зыбковатыми…
Я видел эти мужские, с тяжеловатой поволокой, глаза как бы со стороны, — весьма немужественное, глуповатое зрелище представляли они. Уж очень они были себе на уме… И, разумеется, отыскать в этих уверенно колыхающихся бутылочных глазах какую-либо моральную поддержку моя незнакомка не захотела, не сочла нужным. Она просто отвернула взгляд на проезжую, равнодушно спешащую часть улицы и, пристукивая цельнолитым каблучком, сотворила отменно вежливый монолог-отлуп:
— Вы там звоните, предупреждайте, пожалуйста. У вас впереди целый вечер. А мне, знаете, пора. Вот. И спасибо за ваше шефство…
И вернувшись взглядом ко мне, амбивалентному остолопу, не преминула совершенно по-девчоночьи заметить:
— Что вы смотрите, как на маленькую? — и снова безуспешно попыталась выдернуть плененную ладошку.
— Слушайте, отпустите, мне больно! И вообще, я не привыкла так. Вот, наконец-то… И таких разглядываний не люблю.
И, скользнувши отвердевшими чужеватыми зрачками по нижней части моего портрета, почти благожелательно проронила:
— Ну, до свиданья, — и, не дожидаясь благовоспитанной ответной реплики, легко зашагала прочь.
… И вновь безумный безуведомительный провал в бездонный временной разъем. Вновь утянула меня неисповедимая будущая новейшая реальность в некую магическую мертвящую щель, в которой живут-жируют живые Ба… Вновь я в нынешней чудодейственно чахлой либеральной действительности, кем-то бережливым схороненный в бетонном удушливо затхлом закуте, — вероятно, в качестве ценного заложника…
А в голове, в каких-то полутемных предполуночных закоулках все еще бродили (доисторические!) странноватые нетипичные персонажи-эпизоды уличного приключения с особой, очаровательного неиспорченного свежего абитуриентского возраста, со всеми присущими этим чудесным привередливым глупым годам причудами и вредностями… Причуды и вредности, присущие именно только ей, моей будущей, горячо возлюбленной супруге…
… А в этом несвежем подвальном мешке я вроде освоился. Освоил оставленное (положенное по рангу пленника) мне — пространство. Освоил, настолько, насколько позволяли изящные малокалиберные звенья никелированных спецбраслетов, прихваченные одним захватом к перхотисто-ржавой трубе, облепленной слезливыми градинами конденсата…
Неделю или месяц меня здесь мурыжат — эта слипшаяся страница теперешней моей биографии моим полубдящим внутричерепным извилинам пока неведома — не вывешена, она, милая, на личный, так сказать, сайт нынешнего моего прозябания-бытия.
Раз в день, скорее всего рано утром (а вполне возможно, и посреди ночи) мне приносят казематные лакомства. Из емкого цветисто раскрашенного китайского термоса мне наливают одновременно первое, второе и третье.
На первое — теплая, реже спрогоряча, супная жидкость.
На второе — все, что завалялось на дне термоса.
И на третье — все, что осталось от первого и второго раскисшего, картофельно-перлового пойла-яства…
Самое скверное в моем санаторном положении — утерял счет суткам. Первые дни-отсидки, отмечая легкими царапинами на стене ланчи-баланды, я как бы попытался вести некий самодеятельный тюремный календарь и был пойман за этим невинным хроноупражнением охранником, молчаливым, плоскомордным детиной, который в качестве превентивного проучения, профессионально приложился к моему мозжечку сыроватым обрезком досочного бруса, который оказался обыкновенной отморозной культуристской ладошкою. А затем предупредительный сторож потыкал, поокунал мою вольно свесившуюся ученую любознательную головушку прямо в (благо на то время) пустую "утку"-ведро, одарив напоследок, блюдя санаторный параграф, наставительно профилактической речью:
— А-а будешь злостно а-а нарушать режим, а-а будешь кемарить а-а с парашей на бубене.
А дремлю-кемарю, мне кажется, я все время. Собственно этим и спасаюсь, чтоб окончательно не свихнуться, не запутаться в собственных мозговых лабиринтах, которые вместо ожидаемого выхода вечно предлагают смрадные гнетущие тупики, изящно убранные прилипчивой паутиной, в силках которой непременно застревает и бьется вот уже которые сутки беспомощной глупой птахой мое идиотское детское недоумение: почему я здесь, как я сюда попал, за какие такие реальные негоции?..
А дяде-пленнику уже хорошо за тридцать. А подлинные человеческие поступки, которые бы украшали биографию настоящего мужчины, все еще не сотворены, все еще как бы в перспективе… За каким же, спрашивается, хреном я здесь околачиваюсь, порчу желудок какой-то дрянью, а в качестве собеседника тупо перемалывающее жвачку, немногословное животное под видом молодца аспирантского цветущего возраста…
Нет, разумеется, кое-что в активе у меня присутствует. То есть, когда-то присутствовало, наличествовало…
А была ли вообще у меня прошлая жизнь? С чего я взял, что в недавнем прошлом я занимался разработкой одной перспективной научной проблемы, связанной с получением альтернативной (сказочно дешевой!) энергии…
Боже мой! Да кто позволит же сейчас заниматься подобными глобальными изысканиями?.. Кто позволит поставить заглушки на приватизированные газовые и нефтяные скважины?!
И есть ли вообще — Я? Или я всего лишь одушевленная органическая оболочка-функция… Ребенок, школьник, студент, муж, отец, а затем ученый, а потом служащий СБ Банка "Русская бездна", а еще погорелец-бомж и вдруг чаянный гость какого-то дальнего мифического родственника — сумасшедшего доморощенного мультимиллионера… И даже в палачи-давильщики однажды был зачислен — да вовремя пробудился! Если только в точности пробудился…
Но, прежде всего я — первосвидетель, член новоявленного не зарегистрированного изотерического Ордена каких-то посточевидцев…
Одним словом, меня давно пора списать на иголки, как говорят бывалые мореманы про любимый пожилой пароход, который …
Или все-таки стоит еще пожить, посозерцать сей подлунный мир в его минуты роковые… А ради чего? Ради какой такой заоблачной цели? Ради сохранения (на какой-то, в сущности, ничтожный прожиточный срок) собственной тленной оболочки, сохранность которой мне более-менее гарантируют какие-то человекообразные существа, запершие меня в этом глухом каменном чулане и потчующие в определенное время суток вегетарианской баландой…
Или я все-таки невольный носитель некой сверхважной информации — то есть я, всего лишь, удобный сосуд, в котором до времени хранят некий скоропортящийся, но весьма прибыльный (для кого-то!) полуфабрикат, потребность в котором может возникнуть в любое время… А чтоб "сосуд" не чувствовал (не прочувствовал, не догадался) своей изначально ничтожной утилитарной роли, — зарящиеся на "полуфабрикат" премудрые деятели затеяли игру в некую тайную пресекретную сектантскую организацию с вполне модным продвинутым лейблом — Орден посточевидцев, в котором заседают жрецы, прошедшие сугубо оккультную инициацию-посвящение…
И я — один из них, сверпосвященных…
И, однако же, я все равно всегда worn-out worm (изношенный червяк), бренную нежную плоть которого позволено раздавить (в любое время дня и ночи) ординарному рылообразному существу, наделенному незрячей равнодушной силой и всегда же безбожной властью, — вроде этого двухметрового упыря, бдительно прикорнувшего в притемненном углу, в безобразно залоснившемся, кожисто истрескавшемся (некогда чиновно приватном) кресле…
На мне чьи-то обноски: видимо еще в советскую пору пришедшие в негодность (признанное негодным к строевой) солдатское галифе, обветшалые китайские кеды на красной стоптанной резине, тельняшка, которая до меня, скорее всего, использовалась в качестве половой тряпки… Причем под нестроевыми штанами я ничего не обнаружил — даже архаичных армейских кальсон. В общем, нормальная полевая обмундировка заложника. Заложника чьих-то идиотских интересов…
А может, я все-таки льщу себе? Может, я уже давно кому-то продан в рабство, куда-нибудь в благословенную кавказскую Иркирийскую республику, от которой прозападные российские парламентарии все еще жаждут каких-то цивилизованных деяний…
Но людей или организацию, которые бы захотели передать за меня приличный выкуп, — нет таких в природе, это я точно знаю. И жена бывшая — это уж точно, и бровью не шевельнула, если бы к ней пристали с подобным меркантильным предложением…
Так, а если не пороть горячку, если нормально успокоиться и попытаться окончательно выйти из этого нелепого сновидения… Володя, ну посуди сам, ну взвесь все! Все, что на протяжении этих чудовищно растянутых месяцев творится с тобою, — это нормальный человеческий сон… Перепил, пережрал чего-нибудь на ночь, вот и чудят — мучают, влачатся порядочные сновидческие причитания, которые всевидящий слепец Гомер характеризовал весьма метафорически насмешливо: сердечных тревог укротители…
Неужели в настоящей своей жизни ты можешь представить себя прикованным к полугнилой трубе, в какой-то бетонной занюханной щели, а в трех шагах сытно посапывает в дряхлом кресле дегенеративная горилла в образе псевдорусского богатыря-амбала, умеющего так славно зловеще тянуть свое незатейливое воспитательное простосердечное "а-а будешь…"
А для того, чтобы по взаправдашнему пробудиться и выбраться, наконец, из этого престранного пуруша-иллюзиона, нужно некоторое уважение к заявленной ситуации, — то есть к своему подавленному дневному Я, которое на психоаналитическом сленге зовется — подсознанием, а еще — пейсмекерским куражом серого мозгового вещества…
Мысли, или их подобие, клубились, завихряясь, стелясь по дну памяти точно апрельская запоздало прощальная поземка, — чего мне сейчас не достает, так именно обыкновенного куражливого проступка… Володька, дорогуша, ведь тебе же не впервой выпутываться из подобных громоздящихся нелепостей! Призови эту сопящую ископаемую тварь из его мерзкого гнезда и надень на его инфантильный пустотелый стриженый "бубен" личную свою парашу, чтоб знал, что никто его здесь не трусит, чтоб… Чтоб этот чудовищный человекообразный выползень — обмундированное в камуфляж воплощение двух основных животных инстинктов — полового и питательного — во всей их безмерной ненасытности, — осознал своим квазимозговым эндосмосом, что не прикованный приморенный пленник есть ничтожный червь… Потому что лишь человек способен чувствовать жизнь во всех ее ниспосланных провидением проявления — лучезарных и бодрящих, как утренняя хладная бриллиантовая россыпь росы на соцветиях его цветника сельского, дачного, запущенного, проросшего диким чертополохом…
… Мне буквально слизнуть хочется эти врачующие, смачно алеющие текучие зерна, прикопленные за ночь в лепестках, — прихватить жадным языком вместе с пыльцой нектара и сделаться пчелой, свободной рыжей жужелицей-труженицей, той, что уже жужжит деловито и серьезно за моим дачным окошком… А моя еще не умытая физиономия дачного лодыря и лежебоки уже в предвкушении утренней колхозной летней зари расплылась себе в этакой самодовольной неге, сознавая себя, свою впечатлительную душу за нечто несиюминутное, но сиюминутно ждущее такой прозаической для тутошних жителей сельской зари… Чудесное июньское утро деревни Гореловка колхоза имени 60-летия СССР… Натуральные, не из газет, советские селяне просыпаются по своим устоявшимся искони деревенским законам, малопонятным моему слуху и взору еще мутноватому из непромытого еще с прошлого года дачного окошка… Утренних, самых хрипло горластых петухов, разумеется, я не удосужился прослушать… Нет! Ага, вот и задорное возвещение нового светлоокого дня… Один, второй… Ей богу, не меньше пяти разгорланились на всю пробуждающуюся округу.
Му-у! Умм-у!.. Это мое горожанское настороженное ухо принимает сигналы местных буренок, наверняка выгоняемых на утрешний пастуший моцион… Да-а, милые деревенские пеструшки… Я хоть и наездник дачный, но осведомленность имею о вашем утреннем парном продукте. Хотя, к сожалению, от сего неразбавленного презента меня несколько, так сказать… В общем, не держится ваш диетический продукт в желудке молодца-горожанина. По надобности тотчас же спешу. Да и вкус у вашего пользительного продукта весьма специфический. И поэтому нормальное неконцентрированное молоко для кофе закупаю в тутошнем сельпо. Я взглянул на отрывной листок наполовину похудевшего календаря — 22 июня 1981 год. Достопамятная советская дата…
Буколическое дачное видение вдруг так же растаяло, как и выткалось из жидко-желтоватой подвальной видимости, видимо, вновь возвратившись в одну из бессмысленных бесконечных кладовок памяти…
… В момент истаивания дачно-лубочной эфирной акварели одновременно же забрезжила изрядно потешная, прежде никогда мною лично не испробованная физиологическая мизансцена-мысль, преобразовать которую в натуралистическую действительность я вознамерился почти тотчас же, в момент истаивания дачно-лубочной эфирной акварели…
… Никогда не предполагал, что летальное удушение малообразованного оппонента, который, естественно, воспротивлялся моему законному желанию всеми возможными и доступными средствами своего нехилого организма, будет настолько мерзки нудно, что после претворения в жизнь вожделенной мечты мою душу облапит такая промозглая липкая апатия, высвободиться из которой у меня уже более не достанет никаких физических и моральных сил…
Оказывается, убивать немифических и несновидческих сожителей — это такая тяжкая, неэстетическая и неблагодарная для души работа, после которой открывается дверь в совершенно иную действительность, в которую нужно снова вживаться, осваиваться в ней, осознавая себя убийцей, грешником…
Лично для меня вхождение в следующую жизнь началось весьма буднично — мне предстояло каким-то образом освободиться от наручных украшений, один зацеп которых держал меня на постоянной рабской привязи… Я все еще хватал ртом пропитанный духовитыми испражнениями воздух подземельного затвора, ворочал еще теплую влажно тяжеленную тушу стражника-жлоба, пытаясь одной, онемевшей от переусердственных усилий, рукой отыскать ключи-отмычки… И, ворочая эту груду отменных мышц, костей и прочей остывающей, булькающей полостной требухи, я, кажется, впервые принял к сведению, что жизнь человеческая крепится, в сущности, на таких хрупких подставах-козлах, порушить которые, оказывается при надлежащем (сверхотчаянном) желании способна любая человеческая же воля…
Самое главное, что требуется в подобных нечеловеческих экспериментах, — это ни в коем случае не анализировать исход опыта, не заглядывать в гипотетическое будущее. Потому что все, что прочила перспектива едва задуманного поединка, абсолютно все было не в пользу сумасшедшего измордованного и физически и морально индивидуалиста, некогда возмечтавшего о холостяцкой элементарной передышке… Если бы полчаса назад я хотя бы на гран усомнился в успехе нафантазированного боевого мероприятия, я бы уже ни одну минуту вдыхал миазмы параши, благополучно надрюченной на мой отчаянный "бубен"…
Безусловно, все, что я сумел сотворить со своим супротивником, я сотни раз прокручивал в воспаленных мозгах и наяву на корточках, привалившись спиною к осыпающейся дряхлой каменной кладке, и в сновидческом бреду, из которого мечтал однажды вообще не выбраться… Но, выбравшись из сновидческого кошмара, — в котором я невообразимым образом одолевал, побеждал неких тварей в человеческом очаровательном образе, — я попадал уже в совершенно иную человеческую действительность, которая есть все тот же умышленно длящийся болезненный сон… А в предыдущих сновидениях я учился подавлять самый древний, самый ежедневный и самый же подлый инстинкт — инстинкт жизни.
Оказалось, что этот атавистический инстинкт во многих случаях мешает именно выживать — выживать достойно и не в качестве раба…
Инстинкт жизни — это, в сущности, одна из немногих обременительных пошлых человеческих привычек. А быть в подчинении у некой порядочной привычки — тяга к женщинам, наркотикам, автомобилям, к обильно перченой жратве и прочим земным доступным или малодоступным утехам — это так недостойно божественной человеческой души, что… А рудиментарная привычка спасать свою шкуру во что бы то ни стало, при любых обстоятельствах и на любых условиях — это так не украшает современного цивилизованного обывателя, что просто неудобно за него, который числит себя из рода людского.
А ежели жизнь превратилась в квазижизнь, то не следует мучить ни себя, ни окружающих своим немощным неумелым и занудным присутствием. Не стоит и вымаливать жалкую пощаду у более удачливого и сильного, который якобы с легкостью поверг тебя… А это ведь не он, не удачливый и суетный супротивник взял над тобою верхи — это Создатель таким образом распоряжается со своими стадами, животными ли, человеческими ли, не суть важно…
А человеческий род, к вящему сожалению, я полагаю, и самого Создателя, мельчает, деградирует от века к веку все более и более успешно и оттого со все более изощренной трепетностью холит и лелеет сей недостойный одушевленной сущности инстинкт — убогий безмерный страх за свою бренную и тлетворную оболочку…
Впрочем, и весьма давнишние, дохристианские вавилонские люди-полубоги, столкнувшись с неизбежной конечностью земного бытия, впадали в ужасную подозрительность и совершали массу мифологических подвигов и благоглупостей, дабы добыть некий чудодейственный со дна морского цветок, владельцу которого всенепременно даруется бессмертие… Но добытый с неимоверными трудностями волшебный глубинно-водный бутон все равно потом утащит подлая ловкая рептилия…
Это вольный пересказ сакрального сюжета моего бредового сегодняшнего забытья, в котором я обитал в древней, вернее, протоантичной мифологической личине одного славного малого, премудрого аккадского рода-племени…
Этого молодца, то есть меня, звали Гильгамеш. И в той сновидческой, присыпанной пятитысячелетним прахом обыденной жизни я был подобен дикому быку, обожал дерзкие приключения, порою забывая о своей скучной пожизненной обязанности-должности: правитель города Урук. После нелепой гибели своего закадычного друга Энкиду, я, молодой царь, впервые в жизни осознал и свою бренность и ничтожество…
Обнаружив в своей бесстрашной сущности неведомый ранее позорный человеческий инстинкт жизни, я, молодой прославленный герой, решил оставить свою родину город-Урук, которым, вопреки наветам чванливой и наушничающей (богам) знати, вполне прилично правил, несмотря на свою неугомонность и вполне понятное юношеское высокомерие, — все-таки моя мать была из рода богов, и звали ее Ауруру. Я, бедный Гильгамеш, терзаемый подлым инстинктом, бросил горожан, в сущности, на произвол судьбы и отправился на поиски некоего загадочного человека — Утнапишти, который по преданию являлся единственным земным существом, заполучившим от бессмертных богов вечную земную юдоль…
И пройдя множество испытаний, одолев множество не мифологических преград, я предстал пред очами вожделенного дальнего Утнапишти:
… — Я скитался долго, обошел все страны, я взбирался на трудные горы, через все моря я переправлялся, сладким сном не утолял свои очи, мучил себя непрерывным бденьем, плоть свою я наполнял тоскою, не дойдя до хозяйки богов, сносил я одежду, убивал я медведей, гиен, львов, барсов и тигров, оленей и серн и тварь степную, ел их мясо, их шкурой ублажал свое тело…
В общем, сто раз подтвердив на деле свою славную героическую полубожественную сущность, пройдя все мыслимые и немыслимые тесты на выживаемость, — и в итоге, что же я имею честь лицезреть перед собою?!
— … Гляжу на тебя, Утнапишти, не чуден ты ростом — таков, как и я ты. Не страшно мне с тобою сразиться. Отдыхая, и ты на спину ложишься — скажи, как ты, выжив, в собранье богов был принят и жизнь обрел в нем?
И прекраснодушный, вечный житель Земли и созерцатель ночной желтолицей владычицы Сину — Утнапишти-Зиусудра — открывает потерянному, недоумевающему героическому идиоту-страннику свою сокровенную тайну…
Этот бессмертный приятель поведает мне о некогда затеянной скучающими богами потехе на брегах Евфрата, после которой приключился на Земле потоп, но Утнапишти, поверив советам-предостережениям светлоокого бога Эа ("…Шуриппакиец, сын Убар-Туту, снеси жилище, построй корабль, покинь изобилье, заботься о жизни, богатство презри, спасай свою душу! На свой корабль погрузи все живое"), сумел прежде построить громадный ковчег, нагрузив его (прежде всего?!) серебром-златом, скотом степным и зверьем, не забыл и всяческих ремесленников-мастеров людского племени, и, разумеется, переселил на борт и семью всю, и род свой многочисленный, и вовремя засмолив все двери, успокоился, и — переждал предсказанный добрым богом всепланетный ураган-ливень…
И великие вавилонские боги-баловники вначале весьма прогневались, узрев его, чудесно выжившего, сплошь окруженного природным и домашним скарбом, — но, будучи от природы великодушными сущностями-существами, смилостивились и причислили сумасшедшего спасшегося к посвященным, — а именно к своему клану навечно бессмертных Игигов…
Культурологические, просвещеннические — сновидческие странствия — эта одна из немудреных утех-упражнений моего бездельничающего мозга.
И восстанавливая какие-то детали очередного постсновидческого вояжа, я нередко упирался в некий невидимый, но такой очевидный тупик — тупик кем-то выстроенного лабиринта, из которого выбраться на правильное ответвление-проход мне не позволяла моя упрямая природная натура русского интеллигента-недотепы, так и не освоившего азы кодекса по выживаемости на местности, прозываемой Землею, а в моем случае…
А в моем конкретном случае сновидения и явь не просто переплелись — они, милые, завязались в некий монструозный узел, распутать который обычными способами не доставало никакой человеческой хитрости и терпеливости... И поэтому оставался единственно приемлемый (и отнюдь не тупо-кардинальный!) путь — смириться с положением вещей, не вникать в их подпольную мистическую (и где-то, безусловно, и мистификаторскую) суть и как бы отдаться алогическому провидческому истечению реки-жизни…
В данную минуту моего квазисуществования меня мучила чрезвычайно болезненная — схожая с постпохмельем — жажда, утолить которую я вознамерился, приложившись к армейской помятой фляжке, притороченной в брезентовом подсумке к поясу моего сумрачного (помраченного умом от вседозволенной власти) недавнего охранника, ныне обретшего вечное морочное увековечение-упокоение — обретшего не без моей помощи дилетанта-беспредельщика…
Жидкость, прорвавшаяся в мое пересохшее горло, ожгла его со всей приятностью, свойственной истинно горюче-прохладительным амброзиям, — то есть вместо облегчения пересохшей гортани, я, напротив, укрепил ее невротическое скоржившееся состояние…
Не пряча гримасы откровенного отвращения, я успел лишь пару раз нечленораздельно чертыхнуться, как вдруг почувствовал, что связочный и прочий дыхательно-глотательный аппарат нежданно обрел как бы второе дыхание, зев облился приливом крови, которая со всей нежданной приязнью охолонила все прилегающие нежные слизистые области, — и в следующую секунду я сумел даже откашляться, особо не перенапрягая голосовые мембраны…
Однако продолжить опыт прополоскивания гортани я уже не решился. Тем более, что в данную минуту мне необходимы были мозги, не плавающие в алкогольной эйфории, — возможно не очень просветленные и свежие, но тем не менее соображающие вполне… И только после этой недосказанной про себя мысли я машинально позволил себе сделать еще пару поверхностных глотков этого заморского многоградусного пойла, отдающего странным, совершенно незнакомым мне послевкусьем…
Я бы не состоял в вольных рядах русских интеллигентов, если бы весь без остатка отдался здравомыслящим упреждающим соображениям, — но меня пока, слава Богу, еще не отчислили по состоянию здоровья из сего бесшабашного мужского Союза… И поэтому после четвертого аккуратного приема внутрь себя специфически горько-пряного продукта в оживших извилинах объявилась старая подруга — энергетическая молния, которая весьма основательно и энергично встряхнула не только мозговое серо-клеточное хозяйство, но и сердечное, все еще бестолково галопирующее, запыхавшееся существо, которое, заполучив подзабытый приятельский сигнал, догадалось гонять кровь более экономично, менее суетливо, приоткрыв, приотворив все свои клапанные створы до приемлемого размера…
А потом в моем на миг возбудившемся организме что-то произошло. Какая-то несогласованность, какой-то диссонанс обнаружился как бы… Причем, я совершенно не успел подготовиться к тому, что бедный организм вдруг некстати закапризничает… В моем желудке нельзя было отыскать ничего, кроме заморской мерзкой жидкости, — но эта самая мерзкая жижа, помимо моей воли, помимо моего воспрянувшего настроения запросилась наружу, — и с таким несусветным напором, что я откровенно опешил и едва не задохнулся от бесконечно продолжительного рвотного спазма...
…На вздувшуюся шею словно набили пару литых ласкательно льнущих стальных ободов — и содрать эти не нащупываемые самообжимающиеся ошейники мои скрюченные от натуги пальцы были не в состоянии… Но порция вязкого воздуха сумела-таки прорваться — и я остался более-менее в живом образе, словно только что окунутый в ванную, заполненную собственным прогорклым потом (впрочем, надо отдать должное обонятельным рецепторам — они напрочь не замечали никакой такой казематной вони, — она стала привычной).
Общее ощущение из канувшего студенческого прошлого, малоопытного, отчаянного, когда однажды поутру обнаружил, что собственный легкомысленно забытый желудок находится не там, где ему полагалось по природе, а весь пережатый, пульсирующий, исходящий какой-то зловонной кислятиной, — и припечатан он сердешный скомканной склизкой котомкой к моей груди…
Но самое примечательное, что в момент нынешнего переживания нескончаемого рефлекторно аэроморского удовольствия, я чудесным образом повредил-перепилил слезливо застарелый бок водонапорной трубы, к коей был приторочен наручником, и обнажившаяся холодная вяловатая змейка-струйка запросилась, запросачивалась из нечаянного хлипкого надреза…
И я был спасен! Вот чего не хватало моему обезвоженному обессиленному организму — обыкновенной некипяченой of water, отдающей родным хлорированным ароматом городского водопровода... Сказочный вкус полумертвой ржаво-жестяной воды, равный по силе воздействия — божественной смеси, тантрической натуральной — амрите!
Частные особенности дальнейшего освобождения из подвального злонаянливого полона почему-то не запечатлелись в памяти. Но окончательно пришел в себя, только отмахав пару кварталов вдоль приземистых ужатоокошечных хрущевских малоэтажек. Улица, по которой совершал свой вольно-моционный марш-бросок, была мне незнакома. По другую сторону уныло тянулся прикопченый, сдобренный жухлым пепельно-зеленоватым мхом красновато-кирпичный двухаршинный забор какой-то в недавнем прошлом советской мануфактуры…
На моих подобранных обхудавших костях чрезвычайно вызывающе болталась личная униформа моего почившего в бозе стражника, которого наверняка уже обнаружили его приятели-друганы, доставлявшие и ему и мне острокалорийную снедь... Не оглядываясь, слыша стук сердца обеими взопревшими височными впадинами, я спешил, в сущности, в неизвестное, а точнее — черт знает куда… Я со всей возможной основательностью (но отнюдь не панически) удалялся от места преступления, от моего недавнего места заточения.
Причем, спроси меня сейчас, где же обретается сия злокозненная самодеятельная темница, я бы не сумел ничего вразумительного ответить. Она, граждане дорогие, вероятно, где-то там, за спиною. Вероятно, в одном из уютных теплых подвальных мешков… Наконец обратил внимание, что чужое платье (причем, одетое прямо поверх моего собственного, казематного) абсолютно не держит остатки подвального каменного нездорового влажного тепла. Откуда-то изнутри моего слепо несущегося организма выползали на поверхность исхудалого тактильного покрова судорожно мятущиеся змееподобные присосочные монстры, которые в местах своего касания замораживали кожу до пучащихся знобящих шершаво лишайных волдырей…
Руки удерживал в емких разношенно оттопыренных косых карманах демисезонно-полигонной ветровки. Левое запястье утяжеляло все то же тюремное украшение — браслетка наручников… Ага, видимо, сумел каким-то немыслимым образом порвать трубу… Но тогда отчего же весь сухой? "Присосочные монстры" — оказывается, как красиво можно представлять обыкновенный мерзкий озноб…
С момента обнаружения себя на вольном безлюдном уличном просторе так и не посмел оглянуться, убедиться, что никто, никакая дрянь не преследует… Но откуда все-таки берется эта ледяная дрожь, в какой такой глубине организма она зарождается?
И солнце какое-то странное, никакими облаками не зашифрованное, свободное, но будто припорошенное шальною желтоватой притенью…
И тени голых предзимних деревьев — не четкие, притушенные и точно пригашенные, и совершенно недвижимые, словно они дремлют не на уличном просторе, а в неком закрытом кинопавильоне…