XX

XX

Каждая из трех монотеистических религий — иудейство, христианство и ислам — основывается на языке. Основополагающим принципом каждой из трех религий является откровение. Христианство, сверх того, делает вывод, что Бог, обратившись к людям со Словом, должен был сам стать человеком, — вывод пугающий, так как из него следует, что Бог един с человеком, и не с одним человеком, а с каждым. Эти три религии отличаются от язычества тем, что в основе язычества лежат картины, боги и идолы, в то время как христианство рискует снова погрузиться в образность, культовую обрядность, в буквальное восприятие слова, в однозначность, а не многозначность. Так, например, считается, что во время причастия просфора превращается в настоящую плоть, а вино — в настоящую кровь; и даже если Бог, если в него верить, произнося свои речи, стал языком, то все равно его язык нетождествен истине, а является лишь намеком на нее, иначе он не был бы языком.

Опасность злоупотреблений грозит каждому языку и, прежде всего, языку идеологии, ведь только таким образом можно объяснить сталинские показательные процессы. Чтобы оправдать действия идеологии в отношении людей, чтобы показать, что она есть то, что она имеет в виду, чтобы он, Сталин, воплощающий собой эту идеологию, оказался правым, необходимы были обвинительные приговоры, но также и самооговоры подсудимых. Все это можно назвать примером бегства от «неправильного» языка к «правильному», примером культового языкового жеста. (Наряду с этим с давних времен и по нынешний день люди испытывают от языка отчаяние. Его место занимает культовое действо, современный, старый, древний терроризм. Смысл его заключается не в самих действиях, действия нагружаются смыслом, так как без него они кажутся бессмысленными.) Если же в языке отражается религиозная, культурная и политическая жизнь народа, а значит, вся жизнь народа, который в качестве понятия «народ» представляет собой зеркальное отражение изменчивых, непостижимых, лежащих вне языка фактов, в таком случае язык является преградой, о которую разбивается наше мышление. Тем самым возникает вопрос о значимости языка: чем уже смысл, который мы в него закладываем, тем меньше в нем содержится «действительности». Следовательно, очевидное преимущество языка религии заключается в том, что он вместе с гипотезой о существовании Бога, о наличии опоры, которая не поддается языковому выражению (благодаря этому язык религии стал языком), до предела нагружает язык, наполняет его безграничным смыслом (из которого, однако, невозможно выделить наличие этого смысла). Между тем в физике факты, передаваемые на языке данной науки — даже если их полное прояснение невозможно при помощи языковых средств, — находятся внутри области познания, хотя данная область, несмотря на стремление физики к точности, остается расплывчатой. О безусловном существовании этих пока неясно сформулированных истин мы знаем не благодаря языку и даже не благодаря вкладываемому смыслу, а благодаря вере, которая находится в наших органах чувств — зрении, слухе, осязании, обонянии. Наши органы чувств помогают проводить наблюдения, даже если при этом мы вооружены аппаратурой: телескопами, фотоаппаратами, компьютерами и т. д. Если же поместить наши органы чувств в сферу понятий, перевести их на язык, то мы потеряем уверенность, понятия разрушат наши чувства и мы даже не сможем доказать, что все это нам не снится: действительность, в которую вторгается язык, так же мало доказуема, как и Бог, она лишь бесконечно познаваема Эта субъективная, имеющая большую значимость познаваемость действительности, которая превращает действительность в нечто объективное, противостоит божественной тайне, граничащей с непознаваемым. Согласно логике вероятность объективности вне языка настолько велика, что, несмотря на присутствие сомнений, мы можем их подавить, в то время как существование Бога настолько невероятно, что мы можем в него только верить без всякой надежды найти для нашей веры хоть малейшую опору. Разве только мы познаем Бога каким-либо невероятным образом, но тогда это знание будет абсолютно недоказуемым по отношению к любому другому знанию. Поэтому среди людей принято говорить о Боге отвлеченно, лишь как о концепции, а не как об истине и действительности, как того требует религия. Распространенной ошибкой теологов является то, что они ведут слишком много разговоров. Бог всецело находится за рамками любых разговоров и любого языка. Его откровения, независимо от того, верим ли мы в них и в самого Бога — даже если мы представляем себе Всевышнего как выдуманное существо из сверхъестественного мира, — проникают извне, из безмолвных, не имеющих понятий высей, в сферу языка, как метеор в атмосферу. Это — одна из самых значительных языковых концепций, один из самых смелых вымыслов, «подлинность» данной концепции остается недоказуемой, а с точки зрения логики это является даже ненужным. Работа человеческого разума носит обобщающий характер, она не направлена на «подлинные процессы». Разум проникает в «действительность» посредством концепций, он не идентичен действительности. Предложение «Бог — мертв» является столь же несущественным, как и фраза «Ноль — мертв». «Действительность» может так же просто обойтись без Бога и без ноля, как звездное небо без телескопов. Ученый использует эти инструменты, чтобы наблюдать за той областью «действительности», которая благодаря телескопу начинает раскрывать свои тайны — разумеется, лишь одну ничтожно малую часть этих тайн. Сначала открытие должно быть объяснено, чтобы затем на основе данной интерпретации осторожно приблизиться к целостному обобщению. Итак, сравнение теологии и математики кажется на первый взгляд неправильным. Понятия «Бог» и «ноль» возникли не в результате наблюдений как, например, понятие «галактика», которое было установлено благодаря исследованиям Млечного Пути и туманности Андромеды. Бог и ноль — аксиомы, хотя они отличаются друг от друга по своей сути: Бог является субъективной аксиомой, ноль — объективной. Исходя из этого можно, не прибегая к интерпретациям, а лишь основываясь на диалектическом методе, составить концепцию «действительности». Точнее, некоей «действительности». Таким образом, любая «действительность» есть концепция. Если же когда-нибудь вдруг будет принят во внимание неутешительный вывод, что все является борьбой концепций, которая разворачивается внутри языка и, к сожалению, ведет к кровавым последствиям, тогда в словах и за словами станут отчетливо прослеживаться взаимосвязи. В силу этого отправной точкой для меня стали в большей мере религиозные представления, чем политические, на основании взаимосвязей, которые существует между различными языками — религиозными, политическими, историческими и идеологическими. В каждом из них «действительность» мерцает то отчетливее, то почти ощутимо, то отдаленно, в расплывчатых очертаниях, то едва уловимо. При помощи языков она погружается словно в туман. И так как все языки внутренне переплетены, как будто существует некий таинственный праязык, есть, вероятно, и определенная взаимозависимость концепций. Только это подозрение побудило меня осмелиться на эксперимент: расследовать эти взаимосвязи и снова объединить их в единую концепцию — концепцию концепций. Последняя необходима еврейскому государству, чтобы показать не что иное, как правду, — не с помощью логики, никогда не касающейся экзистенциальных вопросов, потому что даже она не может прорваться сквозь язык, не благодаря истории, так как и она тоже является лишь языком, а только через создание концепции. Эта концепция имеет следующий смысл. «Правда», которая когда-то прочно приклеилась к еврейскому народу, заключается в том, что евреи являются Божьим народом, потому что с ними разговаривал Бог. Эта правда укоренилась в языке, она внутри языка и является таковой для тех, кто верит, что правда находится вне языка, точно так же как и правда верящих в идеологию. Подобным способом Бог может обращаться к отдельным людям, но не к государствам. Однако язык, понимаемый как слово Божье независимо от того, является ли это понимание объективным или нет, превосходит во многом язык идеологии — даже если бы последний являлся истинным. Это превосходство обеспечивает несравненно большая по своей значимости концепция, хотя при подобном рассмотрении различие является пока только эстетическим. Несомненно, Книга Иеремии является в языковом отношении более мощным письменным памятником, чем «Капитал», однако и данный эстетический труд не расставляет все точки над «i», ведь вопрос о языке не стоял ни перед Иеремией, ни перед Марксом. Их обоих волновало, что, а не как они скажут. Для обоих речь шла о «правде» вне языка. Лишь по мере понимания того, что высказанное языком есть всего лишь язык, эстетическое теряет свою силу, более того, если язык — это не более чем язык, то все становится несостоятельным, невозможно никакое высказывание. Именно основываясь на этой крайней из всех возможных ситуаций, в которой еще возможен язык, следует понимать двух последних великих евреев — Карла Крауса[15] и Альберта Эйнштейна (последних, поскольку здесь мы подходим к финалу). Для Иеремии и Маркса что лежало вне языка, первый подразумевал свой народ в его отношении к Богу, второй — отношение человека к человеку. У Карла Крауса человек является в своем отношении к языку. Язык и есть человек, а раз так, то язык выносит приговор языку: человек предстает перед собственным судом. Альберт Эйнштейн говорит о нечеловеческом, космическом, но речь идет по своей сути о языке, так как внешний мир, который подразумевает Эйнштейн, находится за рамками наших представлений об этом мире. Он утратил свою ясность, это всего лишь язык, и к тому же язык математический, который нельзя перевести на какой-либо другой язык. У Карла Крауса Страшный суд сконцентрирован в языке, у Альберта Эйнштейна он устанавливается с помощью языка, с помощью атомной бомбы. У Карла Крауса и Альберта Эйнштейна человеческий разум словно опять перематывается назад, неизбежно и непреклонно, но, разумеется, на более высоком уровне развития. У первого этот процесс направлен в сторону всепоглощающего культового языка, у второго — еще дальше, он стремится к магическому языку, где за штампом обнаруживаются могущественные силы, отблеск молнии, блеснувшей на заре происхождения мира. Итогом этих двух языковых концепций является молчание как капитуляция перед языком. Не признать поражение может лишь тот, кто рассматривает веру в язык как суеверие. Однако непреодолимая граница не заключает человека в тюрьму, а лишь указывает укоризненно на то, что не следует желать невыполнимого, не предприняв прежде шагов для достижения возможного. Наша задача — наполнить смыслом себя, обобщить смысл вне языка. Правда, с точки зрения языка это кажется невозможным. Так давайте же посмеемся над языком, хотя право хохотать имеет только тот, кто знает, почему смеется. Следовательно, Израиль также должен обобщать внеязыковой смысл. Этот смысл не может быть найден ни в религии, ни в идеологии, он находится только в сфере политики, где царит языковая неточность и приблизительность, где понимание друг друга осуществляется путем тягостного подбора слов. Однако при поиске нового смысла нужно сначала исходить из старого. В арабо-израильском конфликте столкнулись две религиозные концепции — хотя Израиль является современным государством, а арабские страны хотят стать таковыми, — противостоят друг другу две равные, но все же разные стороны. Но пока арабо-израильский конфликт понимается как конфликт языков, он будет касаться всех нас, так как мы втянуты в его хитросплетения. Если он останется языковым конфликтом, то, несмотря на языковые преобразования, он никогда не выйдет за обозначенные пределы, что приведет к катастрофе, где будет уничтожен более слабый партнер. Это станет прологом мировой катастрофы. Если же этот конфликт преодолеет языковые барьеры, то он вернется из пограничной зоны в правовое поле, разрешится достойным образом, станет добрым знаком для всех. Мы все заинтересованы в этом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.