1

1

Вскоре Кублашвили получил отпуск и поехал проведать родных.

Постукивая колесами на стыках рельсов, поезд мчался на восток. С каждым часом близилась долгожданная встреча. На душе у старшины было радостно и немного тревожно. Короткие остановки для заправки углем и водой были томительны.

Кублашвили лежал на верхней полке, не вступая в бесконечные дорожные разговоры. Он отсыпался, читал купленные в дорогу журналы.

За окнами вагона сгущались сумерки, когда поезд прибыл на станцию Минеральные Воды. Освободившееся место занял приземистый, широкоплечий бородач.

Сунув под полку объемистый чемодан, он отправился в вагон-ресторан и вскоре вернулся изрядно захмелевший. Не обращая ни на кого внимания, он долго рылся в своем чемодане и наконец отыскал надувную резиновую подушечку, принялся укладываться.

Вагон мягко покачивался, и Кублашвили незаметно для себя задремал.

Глухой ночью проснулся от немилосердного храпа. Бородач выводил такие замысловатые рулады, что сон словно рукой сняло. Долго маялся Кублашвили, но уснуть не мог.

«Покурить, что ли?..» Тихонько, чтобы не обеспокоить соседей, оделся и вышел в коридор.

В этот ранний час пассажиры мирно спали и только один мужчина, худощавый, с суровым неулыбчивым лицом, стоял у вагонного окна.

Кублашвили жадно всматривался в осеребренные бледной луной предгорья Кавказа. Радостно было ему и грустно. Совсем, казалось бы, недавно здесь полыхал огненный смерч войны, тяжелейшей из всех, какие только знало человечество, а теперь куда ни глянешь — новостройки, фермы под шифером и черепицей, светлые чистые дома.

Узенькая бледно-палевая полоска рассвета заметно розовела, расширялась над горизонтом.

Вагон сильно качнуло, и тот невысокий, худощавый, в сером костюме, оторвавшись от окна, заметил Кублашвили.

— Правда, красиво? — сказал словно старому знакомому и, чуть прихрамывая, подошел к нему. — Люблю, старшина, наблюдать рассвет.

Помолчав, доверительно добавил:

— Увидел вас и, поверите, сердце екнуло. Ведь и я не один год жизни погранвойскам отдал… — Одернув пиджак, представился: — Алтунин Федор Григорьич. Постоянно в курортном городе Ессентуки проживаю, а сейчас вот в Орджоникидзе следую.

Кублашвили назвал себя и, пожав протянутую ему жесткую руку, скорее из вежливости, чем из любопытства, спросил:

— Командировка?

Алтунин отрицательно покачал головой.

— Какая там командировка! А вообще-то верно. Командировка… в прошлое. Почти каждый год езжу. И обязательно поздней осенью. Нельзя забывать нашу развилку.

— Почему именно осенью? — не удержался Кублашвили. — Что за развилка?

— Могу рассказать. Если спать не хочется.

Кублашвили с интересом смотрел на ветерана-пограничника, и вспомнив бородатого храпуна, поспешно сказал, что ехать ему еще далеко, успеет выспаться.

— Надо ли говорить, сам знаешь, здорово нажимал немец в сорок втором, — откашлявшись, начал Алтунин. — И доотступались мы до того, что в глаза бабам да ребятишкам смотреть было совестно. И черт его знает, как тогда получалось! Вроде бы честно воевали, в хвост и в гриву гитлеровцев колошматили, а отходили. И до Ставрополья, и вот здесь, в Ставрополье, — он кивнул на темневшую за окном степь, — кровью и потом землю поливали.

Не на жизнь, а на смерть дрался с врагом двадцать шестой наш погранполк. И защищая Одессу, и на всем долгом и тяжком пути до Северного Кавказа.

Конец октября застал нас в пригороде Орджоникидзе. Дальше отступать было не то что некуда, а просто невозможно. За спиной — Кавказ.

Все ходили хмурые и злые. На душе до того тошно, что кусок в горло не лез, хотя кормили нас, по тем временам, отлично. На обед, к примеру, суп перловый, пшенная каша с тушенкой, но даже самые крепкие едоки от добавки отказывались. На такой мы, брат, черте стояли, что и аппетит, и сон отшибло. День и ночь голову сверлила одна мысль: что же будет, как дальше обернется? Ведь на Орджоникидзе нацелились четыре вражеские дивизии, множество, черт их сосчитает, танков, артиллерии. И плюс к тому специальные, — Алтунин, задумавшись, почесал подбородок. — Ну те, из ихней дивизии «Эдельвейс», что обучены в горах воевать. Вечно забываю это слово.

— Альпийские стрелки, — подсказал Кублашвили.

— Верно! — просиял Алтунин. — Альпийские стрелки, они самые! Любому рядовому красноармейцу, не говоря про высшее начальство, ясно было и понятно, что гитлеровцам Тбилиси мерещится да Баку, и нельзя дать им выйти к Военно-Грузинской дороге и Дарьяльскому ущелью…

«Тысячи бойцов погибали тут, у ворот моего дома, — слушая Алтунина, с горечью думал Кублашвили, — а я бог знает где тогда находился, семь дней скачи — не доскачешь. И все из-за проклятых самураев! Если б сюда перебросить ту силу, те десятки дивизий, что держали, опасаясь нападения вероломного соседа, то дали бы Гитлеру прикурить».

— Тяжелейшая в ту пору обстановка сложилась, — продолжал Алтунин, — и все мы поклялись стоять насмерть.

Тоненько скрипнув, открылась дверь. Какой-то лысый старик в пижаме, шаркая туфлями, повел заспанного хнычущего мальчугана в туалет.

— Пойдемте ко мне, — предложил Алтунин. — В купе я один, никто не помешает. А то скоро народ встанет, начнется хождение.

— С удовольствием, — согласился Кублашвили.

— Сколько с тех пор воды утекло, — опершись локтем на столик, сказал Алтунин, — а по сей день помню нашу клятву. Правда, не всю, только часть ее.

Торжественно, словно склонившись на колено перед знаменем, он произнес:

— Слушайте, снежные горы Кавказа! Слушай, шумный Терек! Слушай, Родина-мать!

Кублашвили сцепил пальцы рук и повел головой, словно воротник стал тесен. Перед мысленным взором появились окутанные сизыми тучами обледенелые вершины гор, бездонные пропасти, бушующие потоки, труднопроходимые перевалы.

— Родина моя! Родной наш народ! — точно издалека доносился до него голос Алтунина. — Пусть солнце не сияет над нами, пусть света не видать нам, пусть позор падет на нас, если мы пустим проклятого фашиста на Кавказ! Наш лозунг — ни шагу назад! Да, ни шагу назад! — с непрошеной дрожью в голосе повторил Алтунин и умолк, понурившись.

Кублашвили уже подумывал извиниться и уйти под благовидным предлогом. Незачем бередить старые раны. Вон как волнуется человек!

Но ничего не успел сказать. Алтунин поднял голову и, будто оправдываясь за минутную слабость, скупо улыбнулся.

— Северо-западнее Орджоникидзе, у развилки шоссейных дорог, стоял дзот. Саперы, спасибо им, постарались, усилили его броневым колпаком.

Четверо нас было в том дзоте. Георгий Михеев, Павел Куприянов — обстрелянные, бывалые солдаты, комсомолец Ваня Величко, совсем еще молоденький паренек, и я — их командир.

Все мы отлично понимали, что для дзота особенно опасны танки, да еще огнеметные. Но, разведав местность, я спокойно вздохнул: впереди — крутые овраги и болото. Непроходимое болото!

Мог ли я до войны подумать, что топь, затхлая и вязкая, принесет мне столько радости! Да-а, война поставила все с ног на голову.

Едва обжились в своей маленькой крепости, как пожаловали «юнкерсы». Таких зверских бомбежек не помню с начала войны. Земля ходуном ходила, стонала, точно живое существо. Огненные столбы взметывались чуть ли не до неба. Вокруг гремело, грохотало, гудело. Осколки со свистом и фырканием секли воздух.

Казалось, что по дзоту колотят огромной кувалдой. Мы оглохли от взрывов.

Не из трусливого я десятка, но тогда мурашки по спине поползли. Ощущение отвратительное, чувствовал себя каким-то слабым, беззащитным. А в голове одна мысль: «Осколки в укрытии не страшны, а прямое попадание — это же редкий случай».

Дорого обошелся этот налет гитлеровцам, не один десяток бомбардировщиков вогнали в землю зенитчики и «ястребки».

Но отдышаться нам не дали. Открыла ураганный огонь артиллерия. Места живого не оставляли. Крестили, что называется, вдоль и поперек. Уверен, вы не хуже моего знаете, какая это страшная штука — артобстрел.

Кублашвили неопределенно хмыкнул. Не хотелось посвящать Алтунина в историю неудачных попыток попасть в действующую армию.

— Третьего ноября стали молотить дзот не только спереди, но и сзади, и с боков. Мы очутились в огненном мешке. Долбили минометы, крупнокалиберные пулеметы. Земля дымилась от разрывов. Откуда тогда было знать, что полк переместился, улучшил позиции; телефонная связь оборвалась, а связной штаба по пути к нам погиб. Посоветовался я с Михеевым — он парторгом заставы состоял — и выложил товарищам все как есть.

— Понятно! — буркнул Величко и твердо сказал, точно топором рубанул: — В окружениях мы уже бывали, и ничего, обошлось. Забыть про нас не могли, и без приказа уходить нельзя. Клятву дали.

Другого я от него не ожидал. Младшую сестренку Ванюшки и мать каратели загубили, и никто не видел, чтобы Ваня улыбался или шутил. Да и у остальных были свои счеты с фашистами.

Так и договорились: отбиваться до последнего патрона. А на случай, если танки прорвутся, связки гранат приготовить. Пускай мы погибнем, но хотя бы четыре танка подобьем.

Ночи в ту пору стояли лунные, и нам удавалось отгонять пулеметным огнем подползавших гитлеровцев.

Дни те и ночи смешались в моей памяти. Помню только, что от амбразур не отходили, спали по очереди, урывками, прикорнув в углу на патронных ящиках.

Как-то призатих бой, я и говорю Михееву: «Плохо дело, парторг. Ни воды у нас, ни хлеба, боеприпасы на исходе. Конечно, не зря сидели, «мундиров» немало наколотили. И хоть не хочется умирать, да куда денешься. Вот только жаль, что заявление мое рассмотреть не успели. — И вдруг мысль пришла мне в голову. — Ребята, можно ведь сейчас рассмотреть? А? Ты, Михеев, парторг заставы, Павлуша Куприянов — коммунист. Вот и примите меня в партию».

— Не имеем права двумя голосами принимать, — ответил Михеев. — Обождать придется.

Горько мне стало. Может, считанные часы жить нам осталось, а он подождать советует. Ничего я не сказал, к пулемету отошел. Что ж, нельзя так нельзя.

Михеев, поразмыслив, окликнул меня.

— Не имеем мы полномочий принимать тебя, Федя, в партию, но, думаю, нам простят это нарушение устава. Давай, Куприянов, пиши протокол!

Чистой бумаги, сколько ни искали, не нашли, и тогда Михеев, протянув Куприянову клочок обоев, продиктовал:

«Протокол общего партийного собрания заставы № 12 26-го погранполка от 4 ноября 1942 года.

Присутствовали: Михеев, Куприянов.

Повестка дня: слушали заявление товарища Алтунина Федора Григорьевича о вступлении в партию во время боя.

Постановили: принять товарища Алтунина кандидатом в члены ВКП(б), как доказавшего в бою преданность партии Ленина.

Председатель Михеев. Секретарь Куприянов».

Тут Ванюшка вступил в разговор.

— А нельзя ли, — говорит, — добавить, что я, как комсомолец, поддерживаю заявление сержанта Алтунина?

— Писать это не будем, — ответил Михеев, — а вот на общем собрании обязательно доложим.

Куприянов перечитал протокол и положил его на ложу своего автомата, чтобы поставить последнюю точку. В это время шальная пуля зацепила его. К счастью, легко.

— Ну, а дальше что было? — спросил Кублашвили.

— Дальше? — поднял на него погрустневшие глаза Алтунин. — Поднажал полк и выручил нас. На пятые сутки выручил. Передать не могу, что почувствовал, услышав родные голоса. Никогда в жизни не радовался, как в то утро.

Поддерживая Куприянова, стали мы выбираться из дзота. Ослабли, от голода едва на ногах держались. А Ваня Величко — все же помоложе, покрепче он был — опередил нас и на бруствер окопа вскочил. Один раз успел «Ура!» крикнуть, и смерть настигла его. Вот и говори после этого, что нет судьбы. Огневую осаду пережил, а тут, на тебе, пуля отыскала. Жалко Ванюшку, очень жалко.

Наступило молчание. Нарушил его после длительной паузы Кублашвили.

— Где сейчас ваши боевые друзья?

— Живы и здоровы. Трудятся. Семьи у всех, дети, работа, а теперь все отложили, договорились свидеться на развилке, где дзот стоял. — Алтунин посмотрел на часы. — Скоро Орджоникидзе, собираться пора.

Попрощавшись, Кублашвили перешагнул было порог и снова вернулся в купе.

— Федор Григорьич, а протокол утвердили в полку?

— Утвердили. Единогласно. — Глаза Алтунина молодо заблестели, и лицо суровое, неулыбчивое, стало добрым и приветливым.