5. ПЕВЕЦ ЗВЕЗДЫ И СВАСТИКИ (Владимир Луговской)
5. ПЕВЕЦ ЗВЕЗДЫ И СВАСТИКИ (Владимир Луговской)
Среди множества поэтов и непоэтов, начавших писать в двадцатых годах ХХ века Владимир Луговской безусловно одна из самых ярких фигур.
Но если проследить его поэтический путь, сразу видно, как шаг за шагом талант мельчает. А слова становятся все громче. Стоит сравнить строки 1926 года со строками пятидесятых годов! Вот стихотворение "Ушкуйники":
Та ночь началась нетерпеньем тягучим,
Тяжелым хрипением снега,
И месяц летал на клубящихся тучах,
И льды колотила Онега
И словно напившись прадедовской браги.
Накинувши ночь на плечи,
Сходились лесов вековые ватаги
На злое весеннее вече…
Это — 1926 год. А вот строки из книги "Середина века" — 1957 год:
Трагически прекрасно было время,
Гигантских строек, подвигов, трудов,
Подвижничества, юного геройства…
Такой скуки и серости хватает в любой районной газетке.
Но ведь под этими длинными и мертвыми стихами стоит имя того же самого В. Луговского!
А эту "Середину века" студенты Литинститута с умным видом изучали и в приказном порядке признавали даже классикой! А критики, хваля взахлеб эти писания, снисходительно вспоминали раннего Луговского, который, по их словам, еще чего-то не понимал, чего-то не хотел, а главное — «увлекался усложнением стиха и экспериментами в области формы», что тогда вполне
приравнивалось к антисоветскому поведению.
Это все писалось совершенно всерьез, и даже "Песня о ветре" — поэма вполне советская, поэма о гражданской войне, написанная с самых «красных» позиций, упоминалась как-то вскользь, — а все
потому, что это была настоящая поэзия:
Итак начинается песня о ветре,
О ветре, обутом в солдатские гетры,
О гетрах, идущих дорогой войны,
О войнах, которым стихи не нужны.
Идёт эта песня, ногам помогая
Как же получилось, что поэт такого размаха и такой музыкальной пронзительности превратился в газетного болтуна и штамповщика? Километры никому не нужных стихов? И это — после таких строк
(из той же поэмы):
Паровоз начеку
Ругает вагоны.
Волокёт Колчаку
Тысячу погонов,
Он идёт впереди,
Атаман удалый,
У него на груди
Фонари-медали,
Командир-паровоз
Мучает одышка…
Впереди откос…
Паровозу крышка.
А пока поручики пиво пьют,
А пока солдаты по-своему поют…
Потеря таланта в результате натужного сочинения заведомой лжи с карьерными целями — слишком простой случай. Для серого А. Прокофьева годится, а с Луговским было иначе. Он — один из немногих
искренне писал, веря каждой своей строке. Потому-то и получилась у него "Песня о ветре" с ее полифонией, с ее ухарской частушкой, с ее гармошечной, но истинной напряженностью. Оставим в стороне идеи, взглянем на мастерство поэта:
Но песня рычит, как биплан на Ходынке,
11о песня сошла с ума,
И даже на дряхлом Смоленском рынке
Ломает она дома!
Это тоже из стихов двадцатых годов.
Но посмотрим, что же вдохновляло Луговского, что самое главное в самом духе его стихов, что придает им силу — ответ будет однозначный: ярость, злоба, неистовство ради неистовства — даже не всегда ради идеи…
Политическое содержание уже потом вливалось в это весьма удобное вместилище.
Вот стихи 26 года, периода высшего расцвета поэзии Луговского:
Дорога идет от широких мечей,
От сечи и плена Иго рева,
От белых ночей (!?) малютиных палачей,
От этой тоски невыговоренной!
Речь тут идет ни мало ни много о том, «откуда есть пошла Россия!»
Поэт утверждает: от зла! И само Зло как идею делает поэт своим героем!
А затем и преклонение перед злой силой. Перед любой — лишь бы она подавляла величием, масштабами зла. Они и были главным вдохновляющим фактором для Луговского. Отсюда и упоенное самоуничижение личности приравнивается к подвигу. И неподдельный восторг раба перед господином слышен в концовке вот таких стихов:
И глухо стучащее сердце мое
С рожденья в рабы ей продано.
Ей, то есть родине!
Преклонением перед этой свирепостью хочет Луговской заразить читателя, и часто ему это удается: так искренне, так талантливо звучат его строки, полные пафоса. Только с запозданием понимаешь, что пафос его — страшен и нечист… Ненависть, разрушение — вот чем кормится его талант:
Багровый костер, скелет моста,
И осень — прямо наощупь,
Но штык остер, винтовка проста,
А жизнь — во сто крат проще!
А ведь и верно, если считать, что жизнь проще винтовки, что все вопросы решаются пулей, что лучший аргумент в споре это удар по черепу, то остается лишь стать восторженным певцом и рабом Зла.
Вот откуда поэтизация всего. что считается враждебным духу человеческому!
Где уж тут "разумное, доброе, вечное"! Но это эстетство навыворот, если отбросить всякие нравственные ценности, так оно с точки зрения поэзии казалось невероятно новым, смелым, захватывало своим напором:
Ощерился лес, и гуляют кусты,
И ползает ветер на брюхе,
Пускаются в пляс по полянам пустым
Какие-то черные мухи…
Отсюда шаг всего до нарбутовского упоения нечистью и смертью тоже нечистой…
Но когда миновали буйные времена, кормившие поэзию Луговского патетикой убийства и братоубийства, то тут же исчезла вся привлекательность его стихов, да и самый талант оказался не золотом, а черепками, как купальские клады…. В 21 году пишет он «Утро республики»
Честное слово, кругом весна,
Мозг работает, тело годно,
Шестнадцать часов для труда, восемь для сна,
Ноль свободных!
Пафос есть, почвы для романтизации нет, вспоминается школьный учебник: истории» "в Ассирии рабы трудились по двенадцать часов в сутки". Вот вам и весь пафос социализма по Луговскому! Переносить
с войны на рутину экстремальность — задача бессмысленная. Поэтому в начале тридцатых годов Луговской растворяется в сером потоке газетных сочинителей и только те, кто помнит "Песню о ветре" по инерции ещё называют его поэтом.
Но когда случается ему вырваться к темам вне будней — к пафосу разрушения и злобы — он снова поэт, хотя и страшный в своей бесчеловечности.
В стихотворении под зловещим названием "Кухня времени" он воспевает некую Хозяйку — символ людоедства!
А что если ужин начнет багроветь,
И злая Хозяйка скажет "Готово!"
Растает зима от горячих кровей,
Весна заснежит миллионом листовок..
И выйдет Хозяйка полнеть и добреть,
Сливая народам в манерки и блюдца
Матросский наварный борщок октябрей,
Крутой кипяток мировых революции!
Написано мастерски, а если забыть, что людоедство тут это и есть предмет романтических восторгов — так и вовсе здорово! Всё, что скрывали демагоги партии за условными фразами лозунгов, поэт
назвал по имени! Чего стоит одна только концовка этого каннибальского гимна, в котором коммунизм и нацизм — обе крайние разновидности социализма — ставятся в один ряд и одинаково прославляются! Справедливо, ведь, ибо оба они называют себя орудиями для разрушения старого мира и инструментами создания нового порядка.
Мы в дикую стужу в разгромленной мгле
е Стоим на летящей куда-то земле,
Философ, солдат и калека.
Над нами восходит кровавой звездой,
И свастикой черной, и ночью седой
Средина двадцатого века!
Написано пером — не вырубишь топором!
Восходящая свастика не противоречила кровавой звезде" ведь читали все мы рассказ Риббентропа о том, что он «в Кремле «чувствовал себя как среди старых партийных товарищей» (так и написано у него parteigenossen).
… Но если в "Песне о ветре" было что-то кроме пафоса разрушения, то в «Кухне времени» — только ярость ради ярости. Ну, а когда этот свой ветровой настрой поэт обращает на трудовой энтузиазм все тех же зловещих тридцатых годов, то остается от всей романтики только его искреннее желание быть рабом, и даже попросту стать "винтиком-шпунтиком" сталинской индустриализации.
Мастерство ранних стихов кажется уже ему чем-то недостойным эпохи, и он просится в переплавку, как китаец шестидесятых годов:
Наполни приказом мозг мой,
И ветром набей мне рот,
Возьми меня в переделку,
И двинь, грохоча, вперед!
Самое страшное, что при всей кажущейся пародийности, эти стишки не пародия, не стёб, это ведь написано всерьез!
Что-то похожее на культуру подозрительно, интеллигента надо перековывать!
(так есть у него длинное стихотворение о том, как неграмотный сын сельского узбекского бедняка старается разоблачить подозрительного учёного…).
А Луговской в этом и ищет свою романтику. Ну и находит ее в колониальной тематике. Неуклюже и понаслышке подражая Киплингу, он убеждает читателя и себя, что «Большевики пустыни и весны» освобождают узбеков, туркмен и прочих людей Советского Востока». От чего — неясно, но освобождают. «Мы несем цивилизацию в дикую пустыню, поскольку мы — в социализме, а они — в феодализме, ну а культуру феодализма надо ломать, это наша священная миссия». Таково схематически содержание книги «Большевикам пустыни и весны».
Это примерно содержание половины его поэзии, если избавить ее от рифм и прочего, что Луговскому теперь явно необязательно..
Он, безусловно, искренен в этом своем пафосе, и когда оказывается, что никаких садов в пустыне так и не насадили, поэт, спасая свою веру, обращается к голому, крикливо-одическому тону, и сочиняет гимны уже не грозному людоедству, а обычной бюрократии. Это уже в первые послевоенные годы.
Кстати, стихов о второй мировой войне у Луговского почти нет.
А в 48, одном из самых страшных советских лет, — пожалуйста:
На столах обычные предметы,
Трели телефонного звонка,
Буду говорить о беззаветных,
Рядовых работниках ЦК.
Машинистки, телефоны, папки,
Желтые, как азиатский зной…..
Даже в самой рассоветской поэзии воспевание бюрократа встречается не так уж часто! Верит ли Луговской в те фразы, которыми он славит чиновника, лицо в русской литературе традиционно
мало уважаемое?
Верит! Оды чиновнику. то есть начальству вытекают логически из поэтичного упоения ролью винтика! Но как надо поглупеть, чтобы этим ещё и гордиться! И когда в 1951 году в последней книге стихов, названной поэмой, в книге «Середина века» Луговской радуется, что
"У нас дорога в коммунизм
в снегах, в крови легла" —
то удивления это не вызывает. Только показывает, что даже не став циником, Луговской все же утратил талант, ибо воспевание злобы как поэтический лейтмотив — бесплодно..
А уж прославление чиновничества…..
И особенно удивительно, что некогда написал он, ну вовсе на него непохожее единственное не похожее стихотворение «Медведь».
Привожу его тут (от удивления) полностью
МЕДВЕДЬ
Девочке медведя подарили
Он уселся, плюшевый, большой,
Чуть покрытый магазинной пылью
Важный зверь с полночною душой.
Девочка с медведем говорила,
Отвела для гостя новый стул,
В десять спать с собою уложила,
А в одиннадцать весь дом уснул.
Но в двенадцать, видя свет фонарный,
Зверь пошел по лезвию луча,
Очень тихий, очень благодарный,
Ножками тупыми топоча.
Сосны зверю поклонились сами,
Все ущелье начало гудеть.
Поводя стеклянными глазами,
В горы шел коричневый медведь.
И тогда ему промолвил слово
Облетевший многодумный бук:
«Доброй полночи, медведь! Здорово!
Ты куда идешь-шагаешь, друг?»
«Я шагаю ночью на веселье,
Что идет у медведей в горах.
Новый год справляет новоселье,
Чатыр-Даг в снегу и облаках».
«Не ходи, тебя руками сшили
Из людских одежд, людской иглой,
Медведей охотники убили,
Возвращайся, маленький, домой.
Кто твою хозяйку приголубит?
Мать встречает где-то Новый год,
Домработница танцует в клубе,
А отца — собака не найдет.
Ты лежи, медведь, лежи в постели,
Лапами не двигай до зари.
И, щеки касаясь еле-еле,
Сказки медвежачьи говори.
Путь далек, а снег глубок и вязок,
Сны прижались к ставням и дверям,
Потому что без полночных сказок
Нет житья ни людям, ни зверям»
1939 (!) написано почти одновременно с тем. фашистским стихом, который выше цитируется….