Глава 13 ЗАВТРА КОНЧАЕТСЯ ВЕК

Глава 13

ЗАВТРА КОНЧАЕТСЯ ВЕК

Валера Бугаев был довольно известной в Благополученске личностью. Еще в 1990 году под впечатлением прямых трансляций со съезда народных депутатов СССР он увлекся активной политической деятельностью, стал бывать в одном НИИ, на сходках молодых ученых, объявивших о своей поддержке «Новой платформы в КПСС» и скоро сделался там не только своим человеком, но и главным оратором. На сходках говорили о плюрализме, многопартийности и свободе печати, цитировали Сахарова и Гавриила Попова и критиковали Горбачева за нерешительность. Валера запоем читал оппозиционные столичные издания и посещал митинги, но в какой-то момент уже и это перестало его устраивать, хотелось чего-то большего, какого-то настоящего дела, и вскоре оно нашлось: в Москве объявили о создании Демократической партии, и Валера быстро сообразил, что то же самое можно организовать и в Благополученске. На одном из митингов он предложил всем, кто разделяет демократические убеждения, записываться в эту партию, пообещав, что она будет проводить конструктивную линию в отношении КПСС, но поскольку состоять одновременно в двух партиях никак нельзя, то лично он из КПСС выходит. Правда, рвать принародно свой партбилет, как уже делали некоторые, он не стал, а просто положил на стол секретаря редакционного партбюро заявление о выходе, тот побежал к Борзыкину — советоваться, как с этим быть, Борзыкин пробовал по-хорошему отговорить Валеру, говорил, что мода на демократию рано или поздно пройдет, а партия — вечна, на что Валера возражал: партия больна, расколота изнутри и слаба, как никогда, нужны новые, здоровые общественные силы, которые возглавят реформы. «Да где они, эти силы? — спрашивал Борзыкин. — Вас же там три калеки!» «Есть, есть такие силы, они зреют и скоро заявят о себе», — убежденно отвечал Валера. Он уволился из «Советского Юга» и целиком отдался политической деятельности.

Поначалу в новую партию записалось всего человек шесть— восемь, но Валера не унывал, говорил, что это только начало и что будущее несомненно за ДПР. Под флагом этой партии он прошел в депутаты областного Совета, что чрезвычайно его вдохновило, и он сразу же сколотил там небольшую демократическую фракцию, которая, когда пришло время, то есть в августе 91-го, даже выдвинула из своих рядов нового председателя Совета — молодого ученого с благообразным лицом и интеллигентской бородкой. За спиной его незримо стоял Валера Бугаев. Облсовет, однако, несмотря на наличие в нем председателя-демократа, не нашел общего языка с губернато-ром-демократом Рябоконем: тот все время наезжал на депутатов, пренебрежительно о них отзывался, принимал, минуя их, такие решения, от которых даже депутаты-демократы хватались за голову. Вдруг они ясно увидели, что это не тот человек, которого они ждали, что он, хоть и говорит все время о демократии, на самом деле не имеет о ней ни малейшего представления, дискредитирует саму идею, и ужаснулись тому, что поддержали его в свое время.

Кончилось тем, что облсовет, в котором большинство еще принадлежало прежней номенклатуре, выразил Рябоконю недоверие, и демократическая фракция просто вынуждена была с этим согласиться, а президент, чтобы не допустить преждевременных выборов, снял неудавшегося губернатора с формулировкой «за серьезные недостатки в работе». Новый глава, Гаврилов, тоже был далек от истинной демократии, как понимали ее Бугаев и его товарищи, и, хотя в открытую с депутатами не ссорился, делал все по-своему, так что выходило, областной Совет — никакая не власть, а только ширма для администрации, за которой она творит, что хочет, по своему разумению. Лозунг «Вся власть — Советам!», под которым шли в 90-м году на выборы, теперь стал казаться наивным заблуждением. Демократы первой волны как-то сникли, стали по одному перебираться в исполнительные органы, про ДПР мало кто вспоминал, один Валера держался до последнего, все не веря, что демократия не состоялась. А в октябре 93-го, недели через две после событий в Москве, Гаврилов своим решением распустил областной Совет, опечатал здание и велел не пускать в него депутатов, в том числе и депутатов демократической фракции.

Оставшись без мандата, Валера долго и тяжело размышлял о причинах столь скорого поражения демократической идеи и о том, почему одна номенклатурная власть так легко и быстро сменилась другой номенклатурной властью, мало чем от нее отличающейся, если не считать антикоммунистической риторики. Он разочаровался в политической деятельности, решил снова заняться журналистикой и устроился в газету «Южнороссийский демократ». Эту газету затеяли выпускать двое бывших собкоров центральных изданий, которые ушли из своих газет сразу после путча, но из Благополученска не уехали, так как имели в городе приличные квартиры с дополнительной жилплощадью, предназначавшейся под корпункты и так за ними и оставшейся вместе с телетайпами, телефонами, пишущими машинками и всем необходимым для журналистской деятельности. «Южнороссийский демократ» вовсю клеймил бывшие партийные издания, те самые, в которых они еще недавно работали, и часто комментировал их теперешние публикации в длинных, многословных статьях, как будто бывшим собкорам хотелось выплеснуть накопившиеся за годы работы обиды и претензии. Валера Бугаев вел в газете раздел местной политики и тоже писал длинные, как всегда, путаные статьи о текущем моменте. Газета не имела большого успеха у читателей, интересовались ею лишь политизированная часть научной интеллигенции да коллеги-журналисты из других областных изданий. Нераскупленный тираж ее пылился стопками, перевязанными шпагатом, в углу единственной редакционной комнаты, выделенной еще губернатором Рябо-конем, для которого достаточно было одного того, что в названии газеты есть слово «демократ».

К тому моменту, когда Женя Зудин появился в городе, Валера уже успел окончательно разочароваться в своих иллюзиях и теперь большую часть времени проводил в раздумьях о дальнейшей судьбе России и роли в ней демократической интеллигенции. Он даже начал писать трактат о власти без особой надежды когда-нибудь его напечатать, а больше для себя, так как хотел в конце концов разобраться во всем том, что произошло в последние годы в стране, понять, где были допущены главные ошибки, приведшие к колоссальному, как считал Валера, поражению как левые силы, потерявшие власть, так и правые, которые не сумели эффективно этой властью воспользоваться, а главное — народ, оказавшийся у разбитого корыта без достойного прошлого, без ясного будущего, а теперь еще и без зарплаты.

Зудин нашел его в небольшом кабинетике на третьем этаже одного из бывших райисполкомов, где теперь помещалась целая уйма различных общественных организаций, начиная с совета казачьих атаманов микрорайона и кончая областной организацией партии любителей пива. Валера сидел за пишущей машинкой и долбил на ней двумя пальцами, иногда вздергивая головой и что-то тихо бормоча.

— Над чем трудимся? — развязно спросил, заходя в каби-нетик, Зудин и тут же, не дожидаясь ответа, заглянул через плечо Бугаеву. — О! Это что-то очень серьезное…

Бугаев сначала не узнал Зудина, а когда узнал, не удивился и не спросил, откуда тот взялся и как его нашел, видно было, что он всецело погружен в свою работу инио чем другом ни говорить, ни думать в данный момент не может. В трактате насчитывалось уже под 100 страниц, но конца еще не было видно.

— Видишь ли, старик, — сказал Валера, поднялся из-за стола, размялся и начал расхаживать по тесному кабинетику от стены к стене. — Я тут пытаюсь подвести в некотором смысле итоги.

— Собственной жизни? — улыбнулся Зудин снисходительно.

— Отдельно взятая моя жизнь ничего не стоит, как и твоя, как любого из нас. А вот если взять целое поколение… Ты какого года? 57-го? А я, старик, 50-го — самая середина века, пять лет, как война кончилась. В школу в 57-м — начало оттепели, в комсомол — в 64-м — конец оттепели. В армию в 68-м — Чехословакия…

— Ты что, в Чехословакии служил? — спросил Зудин удивленно.

— Представь себе. По биографии моего поколения можно изучать советскую историю послевоенного периода. В 85-м — смена караула в Кремле, «свежий ветер перемен», все начинается сначала, а мы уже перевалили за возраст Христа и, кажется, ничего важного в жизни до сих пор не успели. Давай наверстывать, поступки совершать. Выйти из партии — это поступок? Еще какой! Именно мое поколение — сорокалетних членов КПСС, вступавших в нее ни по каким не убеждениям, а так, на всякий случай, в основном из соображений карьеры, — эту махину и раскачало в 90—91-м. Мы-то думали, что партию раскачиваем, а рухнула вся страна. Ну и далее, как говорится, при всех событиях присутствовали и кое в чем непосредственно участвовали. Результат, впрочем, получился нулевой, или даже отрицательный. А уже подпирает другое поколение — рождения шестидесятых и даже семидесятых, смотри, как они рванули — во власть, в бизнес, в прессу! И им в каком-то смысле легче, они же сплошь пофигисты и циники, ничего не жаль, ничто не свято. А мы… мы, выходит, очередное в России потерянное поколение, не оторвавшееся до конца от старого и к новому до конца не прибившееся. В 2000-м стукнет нам всем по полтиннику. Кое-кого уже и на свете нет, а у тех, кто доживет, основная часть жизни все равно останется здесь, в уходящем веке, и уже, считай, прожита.

— И что? — не без любопытства спросил Зудин.

— А то, Женя, что завтра кончается век, а мы так и не поняли, что это было, что за век такой мы доживаем — великий он или ужасный? Проще всего все перечеркнуть, на всем поставить жирный знак минуса, но… это же была наша жизнь — единственная и неповторимая. Я теперь хочу понять трезвым рассудком, без той эйфории, что была у меня, у всех у нас пять лет назад, что же такое был этот мой век? — Валера на секунду замолчал и остановился перед машинкой с заправленным в нее листом бумаги.

— Вот, к примеру, русская монархия. Что это было — добро или зло? Надо было ее свергать, или пусть бы себе правила потихоньку до сих пор? Император Алексей второй, конечно, не дожил бы, и сейчас царствовал бы, наверное, его сын, какой-нибудь Александр четвертый, или даже внучка — Екатерина третья, а? Но кем бы мы с тобой были при них? Уж наверное, не князья! Не знаю, как ты, но я точно не князь, у меня один дед крестьянин был, а второй — вообще политкаторжанин. Но дело не в этом, может, я бы на княжне женился! Я хочу другое понять: если бы не свергли в 17-м монархию, смогла бы она выжить и дотянуть до конца века, или все равно бы рухнула? Ведь фактически ее и не свергали, она к моменту Февральской революции уже сама по себе рассыпалась, да и царь отрекся. А если бы все-таки выжила, укрепилась, ну, мало ли — другого кого-то из Романовых государем определили бы, были же среди них люди покрепче Николая. Что в этом случае происходило бы с Россией на протяжении века? Отбили бы мы, например, Гитлера? Или, думаешь, он бы при царях не сунулся? Еще как сунулся бы! А вот чем бы кончилось — это большой вопрос. Или, например, космос. Ты себе можешь представить, чтобы все это было в нашей истории одновременно — царь-батюшка и запуск космического корабля с человеком на борту?

Зудин смотрел с недоумением и молчал.

— А что такое была на самом деле Октябрьская революция — добро или зло? — продолжал как бы сам с собой рассуждать Бугаев. — Разрушила она крепкие и жизнеспособные устои или, наоборот, собрала из осколков уже разрушенного, рассыпавшегося к тому времени некое новое целое, оказавшееся, как показал 41-й год, необычайно крепким? Вот ведь в чем вопрос. Если мы на него честно ответим, то примем ход истории таким, каков он был, а не каким нам с высоты

90-х годов хочется его видеть. Я, старик, пытаюсь понять, революция вообще — это хорошо или плохо? Революция 17-го — это плохо, потому как был нарушен естественный ход истории, разрушена вековая монархия, изгнана национальная элита, а к власти пришли темные, неграмотные, грубые силы. А революция 90-х — это хорошо? Если разобраться, точно так же был прерван естественный ход истории, разрушена советская система, тоже почти вековая — три четверти века все же продержалась, изгнана управленческая элита, а к власти пришли люди зачастую малограмотные и грубые, как наш Рябоконь, к примеру. Большевики обещали светлое коммунистическое будущее, а демократы — светлое царство свободы, но не получилось ни у тех, ни у этих. Так за что же боролись, за что кровь проливали — сначала в начале века, потом в конце?

— Ты, что ли, проливал? — спросил Зудин.

— Я лично не проливал. Может, просто не успел, хотя каюсь, был момент, хотел ехать в Москву, на баррикады…

— Баррикады какие, на чьей стороне?

— На чьей… В 91-м на стороне демократов, конечно, а в 93-м, извини, старик, уже на стороне патриотов, кое-что прояснилось в голове к тому времени.

— Ясно. Ну ладно, Валера, я вижу, что я не вовремя, у тебя творческий процесс, я в другой раз…

— Нет, нет, ты сиди, куда ты? Ты послушай!

Валера покружил, как зверь по клетке, и сел, уставившись на Зудина горящим взором. Тот съежился и чуть отодвинулся от стола.

— Мы слишком долго жили в бескризисном государстве. Послевоенное поколение, считай, всю свою жизнь так и прожило — вплоть до 87-го года, когда страну затрясло. А нам уже было к тому времени по 37–40 лет. Переделывать себя поздно, а умирать вроде рано. Вот мы и ударились кто во что.

В результате — затяжной внутренний кризис у каждого думающего человека. Ломка самого себя. Переиначивание с ног на голову и наизнанку. И продолжается этот внутренний кризис вот уже 10 лет, но и за 10 лет мы так и не поняли, что добро, а что зло для нас. Неудовлетворенность и сомнения, сомнения и неудовлетворенность — вот теперь наше перманентное внутреннее состояние.

Зудин подумал, что лично он никакого особого кризиса внутри себя как-то не замечал. Но Бугаев сказал: «у каждого думающего человека», что ж получается? Что он, Зудин, человек не думающий, дурак, что ли? Нет, он не дурак. Просто он не драматизировал так уж все происходящее. Ну да, изменился строй, многое изменилось, но лично для него, Зудина, даже к лучшему. Разве он стал бы когда-нибудь тем, кем он стал, если бы не эти перемены? Да Бугаев просто неудачник, причем типичный, отсюда все идет. Остался не у дел — вот и ноет. А тому, у кого свое дело есть, ныть и копаться во всех этих тонкостях некогда. Не может нормального человека в наше время действительно волновать, что там было правильно, что неправильно в 17-м году! Надо дела делать, крутиться, иначе оттеснят, обойдут и в два счета окажешься на обочине. Зудин успокоился и стал наблюдать за Бугаевым с некоторым даже сочувствием, как за больным. Между тем Валера продолжал говорить, то вскакивая, то снова садясь.

— Что такое был на самом деле переворот 91—93-го годов — добро или зло? Освободил он нас или закрепостил еще больше? Ты какое закрепощение предпочитаешь — идеологическое или, к примеру, финансовое? Почему вместо обещанной демократии у нас получилось какое-то дикое криминальное государство? Почему мы вообще никогда не можем реализовать того, что задумываем?

— Еще рано судить, мало времени прошло, — вставил Зудин.

— А потом поздно будет судить. Если демократии нет через

5 лет, ее не будет и через 10, и через 50.

— Но смена власти должна же происходить, иначе — застой, — сказал Зудин без особого, впрочем, энтузиазма. — А Рябоконь… ну, это неизбежные издержки процесса. Вот будут новые выборы — выберете себе более достойного.

— Выборы… Очередная иллюзия, как все другие. Я раньше тоже думал: стоит только объявить свободные выборы — и к власти придут самые умные, самые честные, самые порядочные люди, и все тогда пойдет по-другому. А что происходит в действительности, я тебя спрашиваю? В действительности именно благодаря свободным выборам на поверхность выплыла всякая дрянь, самые ничтожные, невежественные личности, самоуверенные самозванцы, которые вдруг решили, что настал их час, сейчас или никогда, и — прут. Прут, как танки!

Зудин встал:

— Извини, старик, мне идти пора, меня ждут.

— Ну иди, — отозвался Бугаев неожиданно равнодушно, словно выдохся. — А ты чего приходил вообще?

— Да так, повидаться хотел. Я проездом здесь, из заграницы…

— А, заграница, мать родная… Задницу им готовы лизать, — подхватил с новым запалом Валера, и Зудин тут же пожалел, что сказал. — Давление Запада на наше общество — я имею в виду морально-психологическое давление — оно унизительно для человека, ты не чувствуешь?

— Я — нет, — пожал плечами Зудин, боком продвигаясь в двери.

— А я чувствую. Я это каждый день теперь чувствую. Как только телевизор включаю, так и чувствую сразу. Мне каждые десять минут напоминают, что у меня зубы гнилые, что я в грязном белье хожу, на грязный унитаз сажусь, над грязной раковиной бреюсь, что жена моя всю жизнь, оказывается, не тем пользовалась, и я должен был, значит, видеть пятна и чувствовать запах. Я перед лицом великого, продвинутого Запада должен, получается, чувствовать себя личностью ущербной и неполноценной. И я начинаю тихо ненавидеть Запад и западных людей за их высокомерие по отношению ко мне, к моей жене, к моей нации, за их навязчивую демонстрацию своего перед нами, русскими, превосходства, начиная с белоснежных зубов и кончая белоснежным унитазом. Как это все случилось с нами, почему мы позволили так унижать себя, почему мы готовы и даже счастливы унижаться?

— Ну ты даешь! — изумился Зудин. — При чем туг унижаться? У нас же действительно половина страны с гнилыми зубами ходит и в грязи живет — это, по-твоему, нормально? А пропаганда личной гигиены — это что, унижение?

— Всему должно быть свое время и свое место. А у нас эта, как ты говоришь, пропаганда — только это не пропаганда, старик, это называется зомбирование — вытеснила все — музыку, литературу, искусство, все, чем мы были и есть богаче Запада во сто крат. Из нас хотят сделать роботов, которым ничего не нужно, кроме отправления физиологических надобностей. Вот что меня унижает!

— Ты все преувеличиваешь, — сказал Зудин. — Тем не менее спасибо за лекцию, было оч-чень интересно.

— Ты так и не сказал, зачем приходил.

Уже в дверях Зудин вдруг подумал: «А что? Может, сказать ему?» Оставаясь на всякий случай там же, в дверях, он коротко изложил суть своего дела. Бугаев неожиданно серьезно и внимательно его выслушал, ничего не стал переспрашивать, только кивнул:

— Оставь телефон, я тебе позвоню.

Зудин продиктовал ему номер своего телефона в отеле и поспешил убраться.