Долгая дорога бескайфовая
Долгая дорога бескайфовая
Мозг: Орган, посредством которого мы думаем, будто мы думаем.
Амброз Бирс
Я не льщу себя надеждой, что уважаемые читатели сколько-либо постоянно читают мою прозу или публицистику. Поэтому им придется поверить мне на слово: формулировки наподобие «Культура есть совокупность действенных методик переплавки животных желаний в человеческие» или «Человек, переставший быть человеком, становится гораздо хуже любого животного» стали проблескивать у меня в различных текстах еще во второй половине 90-х годов.
Трудно передать, какую радость испытываешь, вдруг обнаружив, что твоим интуитивным догадкам или чисто художественным откровениям серьезная наука уже подбирает или даже давно подобрала доказательства.
Не так давно я открыл для себя книги Конрада Лоренца — сначала «Агрессию», потом остальные. Не буду подробно останавливаться на личности автора и на его трудах — крупнейший этолог, лауреат Нобелевской премии, великий добряк и блестящий стилист. И так далее.
А вкратце вот что я уже лет пятнадцать все сильнее сам подозревал и что у Лоренца на данный момент вычитал.
И впрямь практически все первичные, самые главные запреты и требования основанных на табу этических систем, да и этических религий направлены не против животного в человеке, а за него. Они защищают выработанные еще в дочеловеческую эпоху и ставшие инстинктивными ритуалы подавления и переориентации внутривидовой агрессии.
Дело в том, что с возникновением разума впервые в истории развития живой материи эти ритуалы начали не изменяться или вытесняться в процессе естественного отбора иными, более отвечающими потребностям выживания вида. Они начали размываться и дезавуироваться в процессе осознания человеком своей индивидуальности и предельной, безоговорочной ценности каждого сам для себя. Защите посредством табуирования альтернатив подвергались прежде всего выработанные еще на стадии филогенеза и в той или иной степени унаследованные человеком протоморальные модели поведения. Животные не столь эгоистичны, как даже самый ранний человек; вернее, эгоизм их не подкреплен интеллектом, рациональностью, холодным расчетом, способным подавить первичные побуждения инстинкта. Недаром Талейран паясничал: «Бойтесь первых движений души — они наиболее благородны».
Только человеческий разум мог изобрести формулу «Если нельзя, но очень хочется, то можно». У инстинкта если нельзя, то нельзя. Разум с самого начала пытался обдурить инстинкт, обсмеять его, на худой конец. Львиная доля нашего юмора, сарказма, иронии — это опошление изначально инстинктивных, необъяснимо коллективистских бескорыстных порывов. «Понятие народа придумано для того, чтобы дурить отдельного человека» — сказал недавно великий наш Жванецкий; и огромный зал хохотал до слез. «Низзя! А почему, собственно?» — этот вопрос разум задает там, где инстинкт срабатывает, не рассуждая. И в самых главных проблемах, от которых зависит выживание вида, прав, чаще всего, инстинкт, потому что он не пытается предвидеть будущие последствия, но просто миллионы тварей, у которых он не срабатывал именно таким образом, уже перебили друг друга и не дали потомства, а у кого срабатывал — выжили и дали. А вот наш изворотливый, но недальновидный, хитрованский ум, заштатный адвокатишко эмоций и предпочтений, всегда готов, если человеку очень приспичило, шулерски раскидывать целые колоды крапленых оправданий и убедительнейшим образом доказывать: плохо не будет, будет наоборот замечательно. И с треском ошибается.
И тем не менее человек раз за разом предпочитает идти на поводу у любой подтасовки, совершенной разумом, потому что это каждому отдельному индивиду в краткосрочной перспективе выгоднее, а что будет со всеми, да еще в более или менее отдаленном будущем, прагматичному индивидуалистическому рассудку наплевать, это за гранью рассмотрения. Словеса об общем благе — это хныканье неудачников. Все на самом деле просто. Человек — мера всех вещей. Человек звучит гордо. Победителей не судят. Никто никому ничего не должен. Либерте.
В этом смысле религия — действительно враг разума, именно как нас и уверяли воинствующие безбожники. Забывая только добавить, что она — враг ХУДШИХ проявлений разума, не более.
Подлость — это атрибут лишь человека разумного.
Тут можно сделать несколько выводов, которые, наверное, своей смелостью удивили бы и самого Лоренца — хотя делаются они совершенно в логике его любимой этологии.
Во-первых, известно, что выполнение инстинктивно обусловленного действия приносит живому существу несравненное успокоение и удовлетворение. С другой стороны, длительная невозможность совершить какие-то инстинктивные действия ведет к понижению порога раздражительности и к повышению уровня агрессивности. Это закон для всех живых организмов, его нельзя перешагнуть или отменить.
Выполнение требований филогенетической морали мы субъективно ощущаем как блаженное состояние чистой совести. А вот постоянное подавление побуждений и действий такого рода под влиянием требований разума ведет к постоянной и нарастающей неудовлетворенности. В этом объяснение того хорошо нам известного из обыденной жизни факта, что чем подлее мы себя ведем — тем злее сами же становимся и тем сильнее ненавидим и презираем окружающих. Нарастание немотивированной агрессии в современном мире в большой степени объясняется тем, что из страха оказаться лузерами в год от году ожесточающейся конкурентной борьбе мы все сильнее давим свои социальные инстинкты, как бы просто вынуждены это делать, чтобы не пропасть, а то обгонят, облапошат, съедят — и сами же от этого все более стервенеем.
Во-вторых, человек с самого начала ощущал, откуда взялась у него мораль, ибо всегда искал ее источник и образец вне себя. То в Боге, то в природе, то, как в Китае, в гармонично функционирующем космосе. Человек приписывал горнему источнику безукоризненную моральность, и начинал, формулируя ее, как бы копировать некие внешние супермодели и пытаться им по мере сил соответствовать. Но такой подход, как показывает ныне этология, совсем даже не выдумка, не бессмыслица, просто незачем так далеко ходить за образцами. Это не весь космос, это не Инь и Ян, не Небо и Земля, а гораздо проще: рыбки, птички, зверушки. Просто человек, ощутив себя царем зверей, их владыкой и повелителем, никак не мог смотреть на них, как на учителей в деле постижения высшей добродетели. В лучшем случае избирал пару уточек как символ супружеской верности. Но ссылаться на них как на авторитет, подкрепляющий те или иные табу или нравственные максимы, было бы совершенно неэффективно. Ведь требования, которые хоть как-то исполняются, должны поступать от более авторитетного менее авторитетному, а не наоборот — и потому человеку совершенно непроизвольно приходилось подыскивать для подтверждения требований быть альтруистом некие авторитеты, более крупные и могучие, чем он сам. Прислушаться к голосу генной памяти и принять как примеры для подражания социальную жизнь братьев меньших было бы как-то мелко и неубедительно. Вот Моисеевы скрижали или Дао — это да.
Ведь мы точно знаем, хотя бы опять же по опыту общения с меньшими братьями, что без угрозы наказания за нарушение запретов невозможно никакое воспитание. И не менее прекрасно знаем, как действуют, скажем, на отломившего ветку ребенка абсолютно верные доводы любителей природы типа: «Ты представь, что будет, если каждый, кто тут гуляет, отломит по ветке».
А вот при передаче функций возмездия тому или иному богу угроза наказания из абстракций типа полного обламывания всех веток в парке или вырождения собственного вида превращается в адресно направленную, жуткую в своей предметности кару со стороны высших сил — действующих то ли в громовом запале, как темпераментный, точно Отелло, ревнивец Яхве, то ли как небесные жернова воздаяния на конфуцианском Востоке, бездушно-механически порождающие засухи и наводнения. Волей-неволей человеку пришлось возвести очи горе.
Можно сказать, что культура человечества во всех ее разновидностях обязана своим возникновением прежде всего тем людям, для которых по каким-то загадочным причинам чисто индивидуального психологического порядка ощущение чистой совести, даруемое выполнением велений социального инстинкта, представлялась важнее любого жизненного успеха, даруемого рассудочным хитроумием. Именно они, кто во что горазд, формулировали объяснения и оправдания своим ощущениям, а тем самым — придумывали причины и основания тому, что самые главные, вечные и наиболее благородные ценности жизни отнюдь не укладываются в прокрустово ложе себялюбивой жизненной тактики. А для этого таким людям прежде всего надо было определить эти самые вечные ценности, дать им имена, подыскать им убедительные, эмоционально завораживающие всемогущие источники.
А уж тогда из источников этих начала вырастать, вывинчиваться ввысь с каждым новым витком размышлений бесконечная (и для каждой культуры — своеобразная) спираль религиозных заповедей, этических построений, художественных красот, страстных самообвинений и мучительных самооправданий, исступленной веры в Добро и непримиримой ненависти к Злу, нескончаемых попыток примирить пользу и честь и найти между ними приемлемые компромиссы…
Так тоска людей по утраченной животной безмятежности породила Человека с большой буквы.
Именно развитие культуры, во многом уже самостоятельное и по своим внутренним законам совершающееся, приводит к весьма специфическим и, возможно, судьбоносным для человечества последствиям. Например, только благодаря культуре (тому, что возвышает человека над животным или, во всяком случае, выводит его из животного царства), возникают такие поля внутривидовой конкуренции, как «я самый верный помощник и сподвижник», «я самый бескорыстный», «я самый честный», «я самый нетребовательный». Как только в системе добродетелей, преподносимых культурой, появляются верность, бескорыстие, искреннее сподвижничество и пр., за золотые медали по этим видам спорта тоже начинает идти борьба среди тех, кто признает данные медали действительно золотыми, а не фальшивками.
А идет эта борьба очень даже социально полезными методами, весьма далекими от потуг на прямое животное доминирование и зачастую прямо противоположными им. Так человек очеловечивается, облагораживается. Разумеется, не каждый. К полному и безоговорочному очеловечиванию человека может привести разве что воскресение после Страшного суда.
Но базовые табу во всех культурах и базовые запреты этических религий — это повторяемая раз за разом отчаянная попытка сохранить человека в русле поведения, выстраданного сотнями сменивших друг друга поколений тех видов, у которых в силу их специфики возникли стаи, возникло социальное поведение, возникла иерархия, возникли механизмы переориентирования и подавления внутривидовой агрессии, в том числе механизмы такие высокие, как любовь, дружба, личная преданность вплоть до жертвенности и так далее. Этими табу и запретами типа «не убий» под страхом наказания богов человек пытался сам в себе подавить все мотивации и действия, отличные от тех, что соответствуют филогенетической морали.
Неплохо подходило для такой цели и уголовное право с его наказаниями уже совсем приземленными, откровенными и наглядными.
Очень важно, что чем в большей степени такое право подчинено морали — тем в большей степени оно несет на себе отпечаток социального поведения меньших братьев человека.
Среди возникавших в истории человечества правовых систем традиционное китайское право было едва ли не в наибольшей степени построено на принципе гарантированной государством силовой защиты моральных требований.
И вот несколько бьющих в глаза примеров.
На эпизодах из жизни множества разнообразных видов от рыб до птиц описываются совершенно одинаковые схемы поединков, возникающих при вторжении чужака на уже кем-то застолбленную под гнездо территорию. Все схватки такого рода выигрывает тот, чья территория. Вне зависимости от реального соотношения размеров и сил. А если в пылу боя победитель начинает преследовать побежденного и покидает свою территорию, да еще, не дай бог, углубляется на территорию соперника, их роли немедленно меняются и победителя побеждает недавний побежденный.
Ни Конфуций, ни Заратустра, ни Аристотель, ни Достоевский с его слезинкой ребенка не придумали бы, хоть всю жизнь думай, более справедливого решения проблемы.
Но на самом деле его никто не выдумывал. Просто в течение тысяч и миллионов поколений те, кто вел себя иначе, кто не ощущал воодушевляющего прилива сил дома и сковывающей робости вне дома, те перебили друг друга и не дали потомства, те не смогли защитить свои икринки, яйца и прочих младенцев и тем более не дали потомства. Вот и весь секрет.
У человека с его хитростью и подлостью, да вдобавок с его различиями в технике вооружений (скажем, крылатые «томагавки» против «калашей» полувековой давности) этот стереотип поведения, безусловно, начинает размываться очень рано. Но его так хочется сохранить!
В православной, например, культуре он приобретает вид максимы «не в силе Бог, но в правде». Если перевести эту фразу на простой и конкретный язык, она подразумевает, что тот, кто защищает свой дом — а трактовать это понятие можно как угодно широко: своя изба, свой город, своя страна — всегда будет сильнее агрессора. Должен быть. Должен чувствовать, что так будет. Дома и стены помогают. И мы прекрасно знаем, что от этой убежденности частенько и впрямь прибывает сил. Даже вполне реалистичные любители спорта совершенно по-разному оценивают шансы на победу на своем поле и на чужом.
А что сделало в Китае традиционное уголовное право?
Государство не может, чуть что, быстренько накачать слабого защитника собственного дома анаболиками, чтобы он гарантированно побил вломившегося к нему чужака. Да к тому же это был бы порочный выход: такой защитник может тут же оказаться агрессором, стоит ему с его скороспелой мускулатурой выйти за собственный порог и пересечь чужой. И приставить к каждой фанзе по дюжему вэйши с самострелом государство не может. И гвардейцев не напасешься, и неизвестно еще, как они себя поведут — тоже ведь люди.
И тогда находится гениально простой выход, максимально эффективный в условиях большого упорядоченного государства. Вот знаменитая статья уголовного кодекса китайской династии Тан, статье этой полторы тысячи лет: «Всякий, кто ночью беспричинно вошел к человеку в дом, наказывается 40 ударами легкими палками. Если хозяин тут же убил вошедшего, наказание ему не выносится».
То есть чужак даже за само появление в чужом доме в неурочный час и без приглашения ставил себя вне закона, оказывался преступником и подлежал наказанию; если же он наносил какой-то ущерб живущим там, то, ясное дело, получал за это по максимально возможной по закону строгости. Причем получал не от Яхве, и не от Дао, а самым немедленным, удобопонятным и неотвратимым образом — от ближайшего судейского чиновника и его судебных исполнителей. А вот хозяин, даже если пристукнул пришельца — причем не важно, пристукнул ли он его кулаком, или оглоблей, валявшейся во дворе, или мечом, висевшим на стене — не подлежал ровным счетом никакому наказанию. Никаких допустимых или недопустимых мер самообороны, никаких крючкотворских тонкостей. Не в тонкостях Бог, но в правде. Как гласит известная поговорка, в деталях, наоборот — дьявол.
Так право сковывало чужака и вооружало хозяина.
Или вот.
Опять-таки на массе примеров показано и доказано, что поединки самцов самых разных видов, от аквариумных рыбок, ящериц до оленей и многих прочих рогатых проходят так, что даже самые благородные спортсмены могли бы позавидовать — хотя на природе бьются не за престиж, гонорар и кубок, но за куда более важную для всякого нормального живого существа возможность продолжить род. Более или менее долгий период запугивающего гарцевания параллельными курсами, когда что рыба, что лось устрашающе показывают противнику максимально возможный размер своего тела — просторный бок, растопыренные жабры и плавники, вставшую дыбом шерсть, поднятую как можно выше голову с рогами, — раньше или позже сменяется атакой. Никогда не знаешь, у кого первого сдадут нервы.
Можно только восхищаться тем, что тот, кто первым бросается на якобы устрашающий, а на самом-то деле беззащитный бок противника никогда не доводит атаку до конца, если противник не успевает повернуться и тоже принять боевую стойку. Даже если противник вообще не заметил атаки, продолжая себе красиво гарцевать, и вот сейчас бы ему как раз и пропороть рогом мягкий бок и выпустить кишки, либо, например, выдрать жаберную крышку, и все это практически без опасности получить сдачи — удар атакующего лишь намечается и никогда не доводится. Задира вынужден отпрянуть, словно кто-то с потрясающей силой потащил его за шкирку. В Библии о таких случаях пишут что-нибудь вроде: «Вот, Господь Бог грядет с силою, и мышца Его со властью»[29]. А все потому, что беззащитное положение соперника приводит в действие срабатывающий с инстинктивной мгновенностью мощнейший механизм торможения агрессии. Богобоязненный олень, отпрянув, снова начинает гарцевать на пару с противником как ни в чем ни бывало, и это длится ровно до того момента, когда начало схватки удастся наконец синхронизировать — и рога стукнут о рога.
Более рыцарственного поведения не придумали бы и менестрели. За шесть тысяч лет развития культуры человеческие представления о справедливости в схватке выше этого не поднялись.
А вот опускаться ниже им доводилось бессчетное количество раз. Вспомнить хотя бы историю Давида и Голиафа.
Но олени или рыбы не задумываются ни о справедливости, ни об особых правах своего народа по сравнению с чужим. Просто у них те, кто руководствовался в подобных ситуациях сиюминутной собственной пользой, мало-помалу вымерли. И не могло быть иначе, потому что в мире природном задачей поединка является выяснение того, кто сильнее, а вовсе не кто подлее. Так нужно виду в целом, не говоря уж о конкретной стае в частности, где отличное от рыцарственного поведение грозило бы нанести ей слишком тяжкий внутренний урон. У людей же разум мало склонен мыслить долгосрочными перспективами всей стаи; ему бы урвать что-нибудь личное и по возможности быстро, а потому — не выравнивая возможности при соперничестве, а напротив, всеми силами стараясь нарушить баланс в свою пользу.
Но как хочется тем, кто ответственен и мыслит более глобально, поставить этой тенденции хоть какую-то преграду!
И вот в танском кодексе возникают статьи о драках. «Всякий, кто нанес человеку побои в драке, наказывается 40 ударами легкими палками. Имеется в виду нанесение человеку ударов руками и ногами. …Если человеку было нанесено телесное повреждение, или же побои человеку были нанесены с использованием постороннего предмета, наказание — 60 ударов тяжелыми палками».
Наказание, как мы видим, крайне легкое. 40 легких палок — тьфу. И даже 60 тяжелых — где-то в общем тоже тьфу. Интерпретируется это однозначно: ну подумаешь, мужики подрались, как без этого? Дело житейское. Но уже здесь интересно: эти самые 60 тяжелых двоятся. Их назначали либо если в простой драке руками и ногами кто-то нанес противнику не просто синяки, но телесное повреждение, значимый физический ущерб. Либо, с другой стороны, если сколько-то серьезный ущерб так и не был нанесен, но зато один из дерущихся взял в руки постороннее орудие, то есть попытался перекосить в свою пользу предполагаемое приблизительное равенство в драке двух абсолютно ничем не вооруженных совершеннолетних здоровых дееспособных мужчин. Если же при помощи постороннего предмета было нанесено телесное повреждение, наказание увеличивалось с 60 ударов уже до 80. Если же телесное повреждение было нанесено огнем, кипятком или, например, расплавленным железом — уже до 1,5 лет каторги. Учли даже применение в драке змеи, скорпиона или пчелы — их тоже следовало считать посторонними предметами.
Тот же, кто в нормальной бытовой мужской драке взялся за боевое оружие, только за самый факт попытки его применить наказывался уже 100 ударами, а если успевал с его помощью нанести противнику телесное повреждение — уже 2 годами каторги.
Другими словами, при фантасмагорической легкости наказания за собственно драку всякая попытка бесчестно нарушить ее справедливое течение в свою пользу, то есть применить какой-либо предмет, увеличивающий возможность нанесения вреда противнику, приводила к резкому ужесточению наказания. Чем опаснее был предмет — тем сильнее было ужесточение. Так право пыталось блокировать поведение, отличное от честного, рыцарственного. Это гуманно, это логично, это справедливо. Но такая справедливость уже миллион лет назад не могла удивить ни козлов, ни карасей.
Еще интереснее правовая защита иерархии.
В сообществах животных иерархия играет в смысле трансформации простых рефлексов внутривидовой агрессии колоссальную роль. Достаточно сказать, что те виды, где внутривидовой агрессии нет, и намека на иерархию лишены. Иерархия первым делом вводит в рамки внутреннее соперничество: каждый знает, кто ниже него, но и кто выше. Поэтому минимизируются причины нападать на более слабого и причины бунтовать против более сильного. В стае просто соблюдается так называемый порядок клевания.
Но это еще пустяки. А вот то, что именно иерархией обусловлена защита слабых, уже интереснее. Лучше всего, если верить Лоренцу, этот процесс изучен на галках, но присущи эти качества не только им. Поскольку каждая галка, пишет он, постоянно стремится повысить свой ранг, то между птицами соседних рангов, теми, кто непосредственно выше и непосредственно ниже одна другой, всегда существует сильная напряженность. И наоборот, чем больше ранговая дистанция между двумя особями, тем меньше взаимная враждебность. А поскольку галки высокого ранга, особенно самцы, обязательно вмешиваются в любую ссору в стае между нижестоящими, они автоматически оказываются на стороне более низкой галки из любой пары повздоривших. По той простой причине, что дистанция между самой низкой галкой-простолюдинкой и галкой высокопоставленной хоть на один ранг, да больше, чем между той же высокопоставленной галкой и галкой-соперницей самой низкой простолюдинки. Дельта ранг один равно эн, дельта ранг два равно эн минус икс. Галка-патриций всегда предпочтет ту плебейку, с которой у нее дельта ранг равно полному эн. Но объективно это приводит к тому, что галка высокого ранга всегда вступает в бой на стороне самого слабого, точно Айвенго или любой из его коллег: место сильнейшего на стороне слабейшего!
Нет нужды лишний раз возносить горькие ламентации или пробовать с мазохистской дотошностью рассчитать процент Айвенго в реальном человеческом обществе. Люди, похоже, с каждым годом все более откровенно живут по принципу «падающего подтолкни».
Что может сделать в связи с этим такая огромная и высокопоставленная галка, как государство?
Очень многое. Донельзя иерархизированное, расчлененное на несчетное количество тонких страт общество танского Китая предоставляло для этого огромные возможности. В танском уголовном праве нет числа конкретным законам, базовым принципом которых является эта галочья справедливость. Тут и выделение нескольких групп инвалидов, каждая из которых пользовалась преимущественными правами того или иного уровня: то инвалиды были неподсудны при совершении преступлений определенной тяжести, то за ними должны были ухаживать здоровые родственники, причем настолько должны, что даже обязывались выходить в отставку, если служили. Но тут же, кстати, и такие специфические карательные меры, как понижение в ранге проштрафившихся чиновников: чиновник высокого ранга, по уровню своему член элиты, понижался в ранге куда значительнее, чем ЗА ТО ЖЕ САМОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ — мелкий делопроизводитель.
Иерархия выполняет в стае и еще одну важнейшую функцию: дает вектор передачи ненаследуемого опыта. Более искушенный, пуд соли съевший, повидавший, говоря попросту, и Ленина, и Сталина, и всех их умудрившийся успешно пережить гамадрил всегда будет более авторитетен в кругу соплеменников, нежели молокосос, и дефолта-то толком не помнящий. А поскольку обезьяны возраст в годах не считают, иерархия выстраивается каким-то образом в соответствии с возрастом, но опять-таки на основе того, что на человеческом языке следовало бы назвать таким родным нам словом «ранг».
Описан поразительный эксперимент. Молодого шимпанзе обучили добывать банан, извлекая его из хитроумного приспособления несколькими рычагами. Потом и ученого юнца, и освоенный им механизм подсаживали обратно в стаю. Все соплеменники, как один, соперничали в том, чтобы отнимать у сопляка его бананы, честно добытые с применением высоких технологий, но никто даже не подумал посмотреть, как он их добывает, и повторить его движения. Тогда ровно так же взяли из стаи и научили работать с техникой одного из старых вожаков. И тоже вернули народу. Через несколько часов вся стая, сноровисто орудуя рычагами в нужной последовательности, угощалась из хитроумной кормушки.
Ни в коем случае не следует полагать это самодурством природы. Так передается не только индивидуальный опыт, приобретаемый с годами; мы имеем здесь дело с тем, что применительно к людям не смогли бы назвать иначе, как культурной традицией. Дело в том, например, что многие виды, те же галки, скажем, лишены врожденного знания своих биологических врагов. Первичное информирование и обучение происходит лишь когда молодежь уже встала на крыло — в процессе инициируемых и возглавляемых зрелыми птицами совместных отгоняющих атак на того или иного противника, когда его застукал поблизости кто-то из патриархов. И те особи, что сами-то за всю свою долгую жизнь так ни разу и не побывали в когтях у кошки, собаки или лисы, но вовремя были обучены стариками, исправно передают очередному следующему поколению знание о собаках, кошках и лисах.
Лоренц пишет: «Не имея родителей, молодая галка будет сидеть на одном месте, когда к ней подкрадывается кошка, или приземлится перед самым носом дворняжки так доверчиво и по-дружески, как встречается человек с теми, в чьей среде он вырос».
Я даже не буду портить читателям настроение, пытаясь напомнить, как с этим дела обстоят у нас. Доводы типа «Этому старому маразматику уже за сорок» срабатывают только в среде Хомо Сапиенс. И волей-неволей вспоминаются лозунги молодежных митингов времен перестройки; одним из весьма распространенных слоганов был «Америка — друг!»
Чтобы перечислить статьи танского кодекса, где так или иначе страхом уголовного наказания охраняется во всех его ипостасях авторитет старшего члена семьи, старшего члена социальной структуры, в конце концов, учителя и наставника, пришлось бы просто за малыми исключениями прочесть весь перечень пятисот двух его статей.
Но дело даже не в их количестве и не в строгости предписываемых ими наказаний. Гораздо интереснее иное.
Уголовные законы Тан, связанные и с этим базовым принципом филогенетической справедливости, и с иными, перечисленными выше, построены так, чтобы и криминальную ситуацию обозначить абсолютно точно, и соответствующее ей наказание назначить безо всякой расплывчатости, безо всякого современного «от трех до пяти» или «ниже минимального». Каждая уголовная статья представляет собой нечто вроде математической формулы, где, если в одну часть уравнения подставить точное численное значение, в другой его части, после знака «равно», совершенно автоматически получается тоже абсолютно точный результат. 60 ударов, или, скажем, 2,5 года каторги. Не больше и не меньше.
Таким образом, всегда можно было сказать, какое преступное поведение лучше, а какое хуже, потому что и за то, и за другое наказания были прописаны абсолютно однозначно, и стоило только сопоставить их тяжесть — никаких сомнений не оставалось, что более морально, а что — менее. Невозможна была ситуация, при которой веера допустимых наказаний за преступления качественно различной аморальности хотя бы частично перекрывались, так что более мерзкому поступку могло бы в какой-то специфической ситуации соответствовать менее тяжкое наказание. Потому что вообще не было таких вееров. Решение проблемы выбора «из двух зол», столь частой в жизни каждого человека и столь мучительной, резко таким образом облегчалась.
Возникает подозрение, что танские законодатели, сами не отдавая себе в этом отчета, пытались вернуть в человеческую жизнь не просто базовые принципы справедливости живого мира — это, в конце концов, не уникально, все системы права с той или иной степенью тщательности и успешности делают именно это. Они пытались вернуть еще и однозначность, безальтернативность, с какой срабатывают инстинкты.
Самые любопытные и причудливые нормы появлялись в танском праве там, где делались попытки однозначностью инстинкта накрыть и те сферы человеческой жизни, для которых филогенетическая справедливость не могла сформировать никаких базовых принципов, потому что сами эти сферы по большей части возникали уже не из выработанных животными общечеловеческих ценностей, но были поздними выдумками данной, и только данной культуры.
Запреты подобного рода имеют смысл и воспринимаются только в рамках данной же культуры. Для того, кто принадлежит культуре иной, или кто из культуры просто выпал, они всегда выглядят не более чем самодурством, произволом, властью тьмы и трухлявой преградой на пути к лучезарной свободе. И подлежат в лучшем случае беспощадному осмеянию, которое пытается выставить себя как первый шаг на пути к освобождению от бессмысленных предрассудков, но на деле выглядит (и является!) тупым измывательством недорослей-дебилов над тем, чего они не понимают и даже не пытаются понять.
На уровень инстинктивного срабатывания традиционное право всегда пытается поднять даже абсолютно лишенные физиологической подоплеки и целиком принадлежащие сфере культуры мотивации и модели поведения.
Например, чтобы точно и четко выстроить иерархию родственников, пришлось выработать однозначную систему пяти степеней траура, которой никак не могло быть у животных. Достаточно произвольным образом одни родственники оказались, скажем, в группе девятимесячного траура, другие в группе пятимесячного, и с этого момента всегда, при всех условиях, зимой и летом, во время войны и во время мира, и в счастье, и в горести одни родственники стали однозначно, необсуждаемо ближе и важнее других. По отношению к тем и другим, вне зависимости от реальных чувств и конкретных актуальных стремлений следовало нести разные обязанности, и нарушение таких обязанностей предусматривало всегда разные наказания. В том числе и в достаточно странных и таких, вообще-то, свидетельствующих о беспрецедентной человечности танского законодательства областях, как, например, предоставление родственникам прав укрывать друг друга от властей. Или, например, запрет доносить властям на родственника, пусть даже совершившего преступление. Эта поразительная моральность уголовного закона дополнялась, однако, тем, что при строгой иерархии родственников, обозначаемой степенями траура, родственника определенной близости можно было укрывать, а родственника иной близости — нельзя, а родственника еще иной — можно, но с оговорками. Можно, наверное, назвать такой подход попыткой программирования совести. Но дело еще глубже. Инстинкт и выбор вообще несовместимы.
Даже вполне законопослушный порыв сообщить властям о преступлении, совершенном членом семьи, на одном уровне блокировался полностью, на другом — частично, на третьем — не блокировался вовсе. «Всякий, кто подал донос на деда или бабку по мужской линии либо на отца или мать наказывается удавлением. Всякий, кто подал донос на старшего родственника, по которому траур носится 1 год, наказывается 2 годами каторги. Всякий, кто подал донос на младшего родственника, по которому траур носится 5 месяцев или 3 месяца, наказывается 80 ударами тяжелыми палками…»
И так далее. Конечно, можно сказать, что определенный выбор тут как раз в некоторых ситуациях предоставлялся — например, если уж гражданский пыл заел, можно было пожертвовать собой, и все-таки настучать на бабку по женской линии, с чистой совестью оттрубив потом положенные за такой донос 2 года. Однако в первую очередь правовому вдавливанию на уровень инстинкта подвергалось не то или иное поведения само по себе, но в первую голову — ощущение семейной иерархии. Чтобы ни в каких ситуациях сомнений по поводу того, кто в семье важнее, даже в голову не могло придти, и ни в коем случае чувство определенного порядка не оказалось бы замутнено личными пристрастиями.
Это кажется бесчеловечным, но, если вдуматься, это не совсем так. Танские законодатели знали людям цену и отдавали себе отчет в том, что стоит только дать человеку с его разумом волю задуматься о том, кто на самом деле в мире главнее и важнее, человек раньше или позже — и скорее раньше, чем позже — придет к неопровержимому гуманистическому выводу: важнее всего для меня я сам, и только я. Если вновь процитировать культовую песню, одна из строк которой уже вынесена в название данной статьи — я сам себе и небо, и луна.
А вот этого-то вывода тогда боялись пуще всего.
Именно с таких чувств начинается эрозия филогенетической справедливости.
Ведь она работает по совершенно противоположной схеме: в некоторых ситуациях совершать некоторые действия для меня важнее меня самого. К людям этот принцип тоже порой прорывался, принимая, например, форму рыцарских девизов. Делай, что должен, и будь, что будет. Но, как бы ни был красив девиз, и как бы бескомпромиссно ни следовал ему тот или иной твердокаменный идеалист, его разум всегда найдет способ ненавязчиво, исподволь ему нашептать: по самым настоятельным и самым благородным причинам должен ты именно то, чего тебе в данный момент хочется.
Подытоживая, надо сказать следующее.
Во-первых, общество, в котором аморальное поведение с той или иной интенсивностью запрещено угрозой более или менее тяжелого наказания, всегда оказывается если и не счастливее, то во всяком случае спокойнее, даже безмятежнее того, где таких запретов нет. Всякий раз, когда перед человеком жизнь ставит выбор «сподличать — не сподличать», неприятная мысль о том, что ты совершаешь не просто некрасивый поступок, но становишься уголовным преступником, да плюс самый элементарный страх наказания, служат дополнительными сдерживающими факторами. А чистая совесть, как следствие выполненного инстинктивного действия, улучшает самочувствие каждого и понижает градус агрессивности у всех.
Беда лишь в том, что такие общества более статичны и бесхитростны, а потому, как правило, проигрывают в прямых столкновениях с динамичными, хищными обществами ожесточенно конкурирующих друг с другом всегда взвинченных, всегда истерически веселых, всегда недовольных жизнью, но зато очень свободных подлецов. И традиционным обществам, чтобы не пропасть, приходится волей-неволей брать на вооружение методики, навязываемые им более разумными противниками.
Во-вторых, многовековое функционирование танского права — и шире, традиционного китайского, но танского в особенности, ибо юридические трансформации впоследствии пошли не в лучшую сторону — можно отнести к самым грандиозным в мировой истории попыткам переделки человека в соответствии с выработанным культурой идеалом. Попытка эта, как и все иные попытки такого рода, была связана со стремлением разминировать разум: отсепарировать его положительные, конструктивные, эвристические возможности, но при этом слить в отходы обусловленный разумом эгоцентризм и тем возвратить человека в золотое время безальтернативного срабатывания социальных инстинктов. Поэтому попытка эта была утопичной, а значит, драматичной — но уж, во всяком случае, менее драматичной, нежели сходная советская попытка воспитать нового человека. И при всей ее утопичности следует ценить ее как один из величайших экспериментов, которые человечество ставило на самом себе в неосознанном стремлении нащупать способы и пределы посюстороннего самопреображения.
* * *
Так чем же, собственно, мы отличаемся от животных?
Способностью к абстрактному мышлению, да. Способностью, как формулирует это Лоренц, задавать вопросы и чисто силой мысли находить на них ответы. И еще, как пишет он же, тем, что в число наследуемых и усваиваемых мотиваций, сопоставимых по силе и бессознательности срабатывания с базовыми инстинктами, у нас добавились передаваемые из поколения в поколение ценности культуры.
Но откуда все это вдруг у животного взялось?
Ни у кого нет, а тут вдруг — пожалуйста.
Какое главное отличие человека от прочих живых существ породил в первую очередь, с самого начала, еще до всех иных достижений разума этот дар?
Осознание неизбежности собственной смерти. И мучительное волнение по поводу того, что будет с нами после нее. И еще способность передавать друг другу, детям и внукам, результаты размышлений по этому поводу. Ни одно животное не способно представить себе своей смерти и задуматься о ней. Только человек.
Вот тут-то и можно при желании на полном серьезе, по всей науке разглядеть сияющий след Творения.
Обезьяна, в которую вдунули дух, одухотворенная макака, которой является человек, уникальна среди всех прочих животных тем, что дух этот в ней предощущает свою жизнь после смерти несущего животного и заботится о том, какой эта жизнь окажется. А вслед за нею, вместе с нею и само животное со своим примитивным рационализмом начинает самым эгоистичным образом задаваться отвлеченными вопросами и ощущать беспокойство за будущее, в том числе и посмертное. Напрашивается мысль: именно благодаря беспокойству вдунутой души краснозадая тварь оказалась способна, единственно изо всех тварей, задаться с виду нелепым и не имеющим отношения ни к прокорму, ни к размножению, ни к драке с самцом-соседом вопросом о бытии за гробом.
А уже из этого у нее и начали развиваться способность к абстрактному мышлению, интеллект и прочие сапиенс-чудеса. Все, чем так гордится человеческий разум, все достижения вроде письменности, дифференциального исчисления, картин Кандинского или интереса к летающим тарелкам — лишь побочный продукт. Шлак, жмых, сизый выхлоп от работы механизма, посредством которого человек только и способен позаботиться о положительном решении самой важной своей проблемы.
«Полдень», 2012, № 3