VIII. Магомед Ахтуханов и Надир-шах
VIII. Магомед Ахтуханов и Надир-шах
Машина переехала мост и по крутому серпантину взобралась сразу в центр Согратля, к площади перед мечетью. Здесь дорога закончилась. Выше в горы в этих местах путей не было. Со скамейки встал высокий, лет шестидесяти пяти человек, в своей шерстяной шапочке чем-то неуловимо похожий на протестантского пастора. Это и был поджидавший нас Магомед — бывший директор местной школы, знаток согратлинской старины и хранитель местного музея.
Пока мы поднимались, я совершенно не разглядел селение, потому что с одной стороны всегда была отвесная, будто специально сколотая стена горы, а с другой — крыши порядков, которые располагались ниже дороги. Теперь я огляделся: площадь перед мечетью. Мечеть большая, с высоким минаретом, кажется, перестроенная. От нее в четыре стороны расходились узкие, мощеные камнем улочки. Дома, в основном двухэтажные, тоже были сложены из хорошо обтесанного желтого, с черными подпалинами, камня размером в два кирпича. Больше похоже на небольшой средневековый городок, чем на селение вроде Гала. Мы поднялись по ступенькам, нырнули в какую-то арку, дальше я стал было поворачивать влево: там была узкая живописная мощеная улочка и дверь, к ручке которой был привязан черный ослик с бежевыми очками вокруг печальных глаз, но Магомед позвал меня в другую сторону — тут тоже была узкая улочка и какая-то марокканская цветовая нарезка: белые стены, синие двери, над дверями — латунные таблички с арабской вязью — перечнем колен живущего в доме рода — и опять белые стены, синие двери, синие окна. Куча хвороста, угодившая в кадр, подтверждала, что мы находимся не в марокканском фоторепортаже журнала National Geographic, а в стране, требующей много хвороста и, значит, много тепла. Внезапно под ногами блеснула золотистая солома, запахло хлевом, и по правую руку вдруг открылись — как показалось мне — древние каменные сараи с кизяком, сушившимся под крышей на затянутом сеткой втором этаже. Кизяк — это главное топливо любого степного кочевья, любого поселения в горах. По крайней мере, в старое время. Я пригляделся. Кизяк я видел разный: сушеный лепешками и предварительно порезанный квадратами. Но здесь он походил скорее на прессованный табак или на темные, бурые, сильно смешанные с соломой сырцовые кирпичи. Может быть, такое впечатление создавалось потому, что он был уложен аккуратной кладкой, издалека напоминавшей грубую шерстяную вязку. При этом брикеты были совершенно ровными, ибо, как я догадался, предварительно были раскатаны каменной «скалкой» диаметром со средней толщины бревно.
— О черт, какой кизяк! — потеряв всякую осторожность в выражениях, воскликнул я, доставая фотоаппарат.
— Да, это кизя-ак! — одобрительно подтвердил Магомед. — Осталось совсем мало людей, которые еще умеют делать настоящий кизяк… — он помолчал, как будто считая. — Пять или шесть хозяйств.
Я сразу обратил внимание на слово «хозяйств» — язык сам выдал себя, сама архаика подобного словоупотребления: в Согратле «хозяйством» частенько называли семью, в том числе и городскую, давно переставшую быть единым хозяйственным организмом, как это было в патриархальные времена.
Дом Магомеда располагался в верхнем порядке; может быть, даже в последнем ряду домов под вершиной, и выстроен был заведомо позже, чем дома из желтого камня в центре. Это был обычный двухэтажный дом, встроенный в линию таких же домов: в первом этаже помещение для скота или для птицы, на худой конец, просто кладовая, второй этаж — куда поднималась наружная лестница — жилой. Кухня, гостиная и две небольшие комнаты. На площадке лестницы перед входом в дом стояла обувь, но вообще-то вид отсюда открывался отличный: белые занавеси Большого Кавказа все так же маячили вдалеке, как и в Хунзахе, только были, кажется, дальше.
Патимат, жена Магомеда, уже накрыла для нас чай перед открытым окном гостиной с видом на горы. Ну, а поскольку давно минуло время обеда, на стол были выставлены все яства, которые были в доме: пресная брынза, хлеб, мед и похожий на черное масло урбеч[16], и главное блюдо — традиционный мясной хинкал.
Мы, как того требует обычай, умылись с дороги и я, наконец, с удовольствием втянул крепкого чаю. Завязался разговор. Магомед говорил удивительно: ясно, аргументированно, четко, будто читал по книге, написанной хорошим автором. Через некоторое время я, слушая его, осознал, в каком месте происходит наше чаепитие. Прямо в окно, не вставая из-за стола, можно было увидеть на противоположном конце ущелья, на вершине одной из гор, крепость или развалины крепости. Это укрепление было выстроено еще во времена Кавказской войны по приказу Шамиля. Здесь двадцать лет спустя после его добровольной сдачи сражались до последнего против царских войск согратлинские повстанцы 1877 года, неудачно попытавшиеся вновь поднять на джихад вольные горские народы. Если же выйти на площадку над лестницей, то оттуда открывается вид на еще один памятник — посвященный разгрому в решающем сражении почти невероятного по мощи врага — персидского шаха Надир-кули. И все это сражение можно было нарисовать пальцем или взглядом прямо на склоне горы, видной с Магомедова «балкона». Чтобы русский читатель мог лучше представить себе, в каких обстоятельствах происходило наше чаепитие, нужно вообразить себе площадку, с одной стороны которой было бы видно Куликово поле, а с другой стороны — поле Бородинское. То есть места, где в полной мере проявился неукротимый дух и мужество народа.
— Вам, наверное, известно, — продолжал меж тем Магомед, — что Надир-шах — он был политическим деятелем и государственным строителем такого масштаба…
Если поставить на стол хорошо округлившуюся тыкву и положить рядом маковое зернышко — то будет проще представить «масштаб соответствия» тогдашней Персии и Андалала. И хотя Надир-шах поперхнулся-таки этим зерном на склоне горы, видной, как на ладони, и андалальскому обществу действительно принадлежит в этой победе выдающаяся роль, я позволю себе сделать о шахе Надире несколько замечаний, помимо тех, что сделал Магомед во время своего рассказа.
Надир-шах был из той породы благодетелей человечества, которых принято называть «завоевателями». Причем завоевать он хотел ни много ни мало, а весь мир. А это, извините за прямоту, диагноз. Правда, в представлении шаха Надира «весь мир» означал изнутри Персии примерно то же, что это сочетание слов значило для Кира, Ксеркса, Дария I и других воинственных персидских владык античного времени, для которых существовали довольно четко очерченные края Ойкумены: Малая Азия, Средняя Азия, Закавказье, Афганистан, Индия. Единственное новшество было, пожалуй, в том, что шах Надир дипломатическими усилиями добился выгодного мира с Россией, по которому она в 1735 году вывела свои войска с прикаспийских земель, отдав Баку и Дербент во власть Персии. Он желал владеть Каспийским морем (чего до него не добивался ни один завоеватель) и пригласил англичан для постройки на Каспии военного флота. Это почти наверняка привело бы его к столкновению с Россией, но он был настолько самоуверен, что думал, что без труда заберет у нее по крайней мере один нужный ему город — Астрахань. Во всем остальном он действовал стереотипно: в 1733 и 1735 годах наголову разбил турок, принудив их к возвращению всех прежде завоеванных у Персии провинций, включая Азербайджан; в 1737 году вторгся в Афганистан и разметал афганцев, считавшихся «непобедимыми». Из них же составил он ядро своего непобедимого войска, с помощью которого с примерной жестокостью усмирил восставший было Дербент, задавленный шахскими податями. Говорят, что у оставшихся в живых мятежников он повелел вырвать в назидание один глаз, сто семей из мятежного города он выслал в глубь Персии и собирался вовсе заменить население города на более благонадежное. Но завоевателю, решившемуся покорить весь мир, надо было выбирать, что делать: рвать глаза мятежникам или строить империю, не имеющую себе равных. В 1738 году Надир-шах через Герат вошел в Индию и наголову разбил войско Великих Моголов. Когда в Дели начался мятеж, он просто велел своему войску, не отвлекаясь на такие мелочи, как глаза, вырезать 200 000 его жителей. Из Индии он привез несметные сокровища, в том числе знаменитый «Павлиний трон», для которого самое время было построить подходящий дворец в любимой им крепости Келат.
В 1740 году настал черед Средней Азии. Бухарский эмир сразу уступил Надир-шаху земли до Амударьи и выдал свою дочь за его племянника; хивинский хан, не пожелавший сдаться, несмотря на яростное сопротивление, был разбит, и на его место посажен был брат рассудительного бухарского эмира. Таким образом пазл, издавна известный завоевателям как «Весь мир», был собран за какие-нибудь семь лет. Но что это была за империя? Все вновь приобретенные провинции кипели восстаниями. Вновь вспыхнул мятеж в Дербенте. Чтобы усмирить его, и усмирить примерно, шах отправил к стенам древнего города тридцатидвухтысячную армию под руководством своего брата Ибрагим-хана. Из похода вернулось едва ли восемь тысяч человек… И тогда Надир-шах решил сам возглавить карательную экспедицию в Дагестан. В истории «повелителей мира» часто обнаруживается роковая ошибка, роковой шаг — вместо запада — на восток, вместо востока — на запад; чудовищные силы собираются на второстепенных, стратегически не значимых направлениях. Нет сомнения, что, встав во главе своего войска, шах Надир вновь взял бы Дербент, чтобы избавиться от смуты в государстве. Но разве для этого нужно было стотысячное войско? Эта громада не могла уместиться в городе между двух стен, она физически переполняла его, как тесто, перла во все стороны и растекалась по окрестностям. Кроме того, войско, собранное для похода и для резни, требует похода и резни, и, повинуясь этому порыву, повинуясь запаху свежей крови, доводившему его до помрачения ума, Надир совершил роковую ошибку: он переступил дербентскую стену и ступил в Дагестан. Первый же шаг в горы Табасарана был грозным предупреждением: несмотря на то, что силы Повелителя мира и табасаранцев никак нельзя было соизмерить, кровавая битва, в которой никто не мог одержать верх, продолжалась три дня, и сам Надир-шах только поражался «мужеству и жажде к победе» первого же повстречавшегося на его пути горского племени. Через несколько дней табасаранцы вновь подстерегли войско шаха и, укрепившись на вершинах гор, так осыпали его стрелами, что за два часа восемнадцать тысяч персов покинули этот беспокойный мир, и армия вынуждена была отступить. Узнав об этом, Надир-шах пришел в такую ярость, что велел сбросить с горы командующего армией и еще четырех пятисотников. Когда к началу сентября 1741 года Надир-шах прорубил себе путь на территорию Андалала, в этой немыслимой резне с горцами уже был сокрушен главный противник — лакский Сухрай-хан. И хотя сыновья Сухрай-хана были отправлены за помощью на север, в Хунзах, откуда была родом их мать, с письмами к вольным горским обществам, их отец, Сухрай-хан, ехал при шахе уже в качестве пленника.
Согратлинцы получили от Надир-шаха грозное письмо, в котором тот давал андалальцам три дня, чтобы изъявить покорность и прислать к нему в лагерь аманатов (почетных заложников). Вместе с письмом посланниками шаха был доставлен мешок пшена, что на символическом языке должно было показать количество воинов, готовых, как поток зерна, затопить Андалал…
Магомет пьет чай и с каждым словом все больше воодушевляется, вспоминая безупречность поведения предков, как будто и сам был среди них.
— Получив это письмо, кадий Андалала Пир-Мухаммад созвал военный совет представителей каждого селения и сначала поставил вопрос: дать отпор или сдаться на милость врага? Конечно, все ответили: мы даем отпор. Будем биться до конца. Немедленно снарядили гонцов во все стороны, чтобы все, кто могли, присоединялись к андалальцам. И написали ответ. Три слова и всего шесть букв: «ин ва ин» — это означало — «или-или». Если Всевышнему будет угодна наша победа — мы победим. А если Всевышнему будет угодна ваша победа — победите вы. Что будет — неизвестно. Но в ответ на ваше пшено мы посылаем специально ощипанного петуха: пшено может выклевать и этот петух, это для нас не проблема. Повсюду были посланы послы, это был крик помощи: сегодня, мол, мы, а завтра — если мы не выступим общими усилиями — будете вы. Враг силен. Надир-шах ведь имел здесь шестидесятитысячную армию.
— А сколько мог выставить Андалал?
— Андалал мог выставить пять-шесть тысяч воинов, и то, если бы половина набиралась конных, то это было бы хорошо. Я имею в виду всех мужчин от пятнадцати до пятидесяти лет. Первыми пришли на помощь соседи — ныне Чародинский район, мы называем его вольное общество «Королал». Сразу оно приступило. Кадий был уже в военных доспехах. Важно было не дать врагу использовать конницу, не дать врагу использовать артиллерию. Поэтому, сохранив при себе личную гвардию, кадий разбил всю свою армию и армию всех, кто приходил на помощь, на мелкие мобильные отряды. Давал им свободу действий с одним предписанием: нападать со всех сторон. Вы же были у плотины, где Гунибская ГЭС? Так театр военных действий начинался в этом ущелье и доходил до границ соседнего ханства. И всем ополчениям ставилась такая задача: воевать наскоками, постоянно наносить удары врагу и тут же отходить. Распылять, раздергивать армию Надир-шаха. Это была главная тактика, выработанная Пир-Мухаммадом. Он прекрасно понимал основную причину поражения Сухрай-хана: тот позволил Надир-шаху сразиться лоб в лоб. В народной песне Дагестана есть такие слова: «Самый богатый правитель Дагестана Сухрай-хан смог выдержать только до полудня…». Если такой сильнейший правитель выдержал в сражении с Надир-шахом до полудня, то андалальцы в лобовом бою смогли бы выдержать в лучшем случае полчаса. Были разные военные хитрости. Женщинам было приказано ходить по кручам, по скрытным таким склонам, а оттуда спускаться с ишаками, рассыпать золу, песок так, чтобы шах думал, что к андалальцам приходят все новые и новые подкрепления…
Меж тем один за другим отряды Надир-шаха попадали в ловушки. Самую крупную победу одержали горцы в Аймакинском ущелье: отряд Надир-шаха с трех сторон окружали скалы, с четвертой — войска мехтулинского хана и хунзахского нуцала. Не имея возможности развернуться и выстроиться в подобие боевого порядка, прославленные и непобедимые воины Надир-шаха в сумятице давили друг друга, а горцы просто резали их как баранов.
Другая засада — и от четырехтысячного отряда уцелело едва пятьсот человек. Еще одна — шестьсот из шести тысяч.
Мы вышли на «балкон», откуда виден был монумент в честь победы над Надир-шахом.
— А что же произошло на этом склоне? — спросил я. — Когда-то ведь горцы должны были встретиться с Надир-шахом в решающей битве?
— Вот эта вот скала, видите? Чуть выше, там, где темная осыпь, был шатер Надир-шаха. И вместе с лакским Сухрай-ханом они оттуда наблюдали. По преданию, двое богатырей на речке сначала бились, наш воин вырвал у врага сердце, разрезал, пустил кровь в реку — и это было доброе предзнаменование…
Главной задачей андалальцев было не дать шаху Надиру использовать конницу, тяжелую пехоту, артиллерию — то, в чем имел он преимущество. Надо было их заманить в пересеченную местность, так, чтобы конница не могла действовать…
Но ослепленный гневом Надир-шах уже двинул вперед свое войско. Огромной лавиной оно скатилось на место, где сейчас построен мемориал. Там изначально стояло объединенное войско дагестанцев. Но когда эта лавина достигла этого ровного, словно специально предназначенного для битвы места, там не оказалось никого. И тут же со всех сторон из-за скал, из ущелий на войско Надира напали горцы. Со всех сторон напали! И строй непобедимой армии был сломан. Никто в персидском войске не понимал, что происходит. Так тактика Пир-Мухаммада победила огромную армию Надир-шаха. Тактика постоянной войны…
Поражение было чудовищным.
За Кумадагским перевалом арьергард Надир-шаха настиг сын Сухрай-хана Муртаза-Али-бек и нанес ему последний удар. В результате Надир-шах вернулся в Дербент с третью войска, лишившись казны, артиллерии и тридцати трех тысяч верблюдов и лошадей.
Разумеется, Надир-шах, властелин «всего мира», был не из тех, кто прощает такие обиды. Он сделал Дербент своей резиденцией, построил дворец в цитадели Нарым-Кала, собрал новую армию, разместив ее в военном лагере под городом, и отсюда стал посылать военные экспедиции в Кайтаг, Табасаран, Аварию и другие области Дагестана. Жестокость развилась в нем неправдоподобно: он заподозрил своего старшего сына в подготовке заговора против него и лично выколол ему глаза. Раскаяние и упреки совести довели Надира до умоисступления. Но он не умел побороть эти состояния почти буквального помешательства, ибо был целиком объят скорлупой зла: ничего другого он не видывал и сам не умел поступать иначе. «В отместку» за ослепленного сына он велел казнить пятьдесят ближайших придворных («недоглядели»!). Взбунтовавшиеся города он вырезал до последнего человека, так что, заслышав о приближении Надир-шаха, все жители заранее бежали в горы. Жадность и мелочность шаха во взыскании налогов не знали равных себе. Он обозлил не только завоеванные окраины мира, но и собственно Персию. Его стали ненавидеть.
Закончилось тем, что в 1745 году во время очередного похода в Дагестан он был наголову разбит на прикаспийской равнине уцмием Кайтага Ахмед-ханом при участии сильного отряда табасаранцев, которые ничего не забыли и не простили ему.
Потерпевший невиданное поражение шах, своею жестокостью внушавший только ужас, больше не был нужен и в 1747-м был убит в результате заговора, составленного его племянником…
Примечательно, что, характеризуя военные действия Надир-шаха в Дагестане, наш резидент Батищев в письме к канцлеру Александру Михайловичу Черкасскому[17] писал, что в продолжение двух лет шах не мог справиться с местным населением, которое «к защищению своему имело только ружье и саблю, но лишь вконец разорил государство, подорвал свои сбродные силы». Жаль, что донесение это, которое могло бы послужить российскому самодержавию бесценной подсказкой, дошло ко двору в царствование Анны Иоанновны, а не позднее, когда России самой пришлось определять приоритеты своей политики на Кавказе и, в частности, в Дагестане. Впрочем, при Николае I и «партия мира», и «партия войны», существовавшие при дворе, отлично знали исторический урок, заключенный в дагестанском походе Надир-шаха. Роковую роль в Кавказской войне сыграла, конечно, личность самого императора, ни во внутренней, ни во внешней политике не склонного к решениям хоть сколь-нибудь мягким. Но мог ли император Николай подозревать, что здесь, на Кавказе, встретит противника, по-человечески гораздо более одаренного мужеством, умом и отвагой — имама Шамиля?
Внезапная догадка пронзила меня.
— Магомед, а что, Шамиль — он тоже был родом из какого-нибудь вольного общества?
— Он был… вы не через Гимры ехали сюда? Так вот, их называли Койсу-булинское вольное общество. Все те, кто живет по долинам притоков аварской Койсу. И вот это селение Гимры или Генуб — «груша» по-аварски — относились к Койсу-булинскому вольному обществу.
— Этим, видимо, определяется его непримиримая борьба…
— Шамиль… Ты понимаешь, что Гази Мухаммад — первый имам Дагестана, он тоже оттуда, из Гимры, и он является учителем Шамиля.
Я промолчал, не желая развивать эту необъятную тему.
Но очень многое сразу стало для меня понятным.