Доброжелательный интерес (о творчестве Эдит Уортон)

Чем старше становлюсь, тем больше утверждаюсь во мнении, что художественные произведения писателя – не что иное, как зеркало его характера. Возможно, изъян моего собственного характера заключается в том, что мои литературные вкусы тесно переплетаются с личными реакциями на личность автора: я по-прежнему не люблю молодого позера Стейнбека, написавшего «Квартал Тортилья-Флэт», но обожаю позднего, который боролся с профессиональной и личной энтропией и создал «На восток от Эдема», и вижу, чем первый в нравственном плане отличается от второго. Однако же, подозреваю, симпатия (или ее отсутствие) влияет на литературные взгляды практически любого читателя. А без симпатии, будь то к автору или его персонажам, художественное произведение вряд ли вызовет интерес.

Что же сказать об Эдит Уортон в честь 150-летия со дня ее рождения? В эту солидную дату существует немало веских причин пожелать, чтобы произведения Уортон читали и перечитывали. Возможно, вас обескуражит тот факт, что в пантеоне американских литераторов почти нет писательниц или что в научном сообществе слишком уж высоко ценят откровенные эксперименты с формой в ущерб более натуралистичным произведениям. Возможно, вы посетуете, что романы Уортон большинство по-прежнему считает устаревшими, как фасоны ее шляпок, или что несколько поколений выпускников средних школ знают ее преимущественно по холодной второстепенной повести «Итан Фром». Возможно, вы заметите, что наряду с привычной генеалогией американской прозы (Генри Джеймс и модернисты, Марк Твен и любители диалектизмов, Герман Мелвилл и постмодернисты, Зора Нил Херстон и «литература черной идентичности») существует и линия менее очевидная, которая соединяет Уильяма Дина Хоуэллса с Ф. Скоттом Фицджеральдом, Синклером Льюисом, Джеем Макинерни и Джейн Смайли, и что Уортон – важная ее часть. Возможно, вам, как и мне, захочется заново воздать должное «Обители радости», привлечь более чем заслуженное внимание к «Обычаю страны» и переоценить «Эпоху невинности» – три великих романа с однотипными названиями. Однако, обращаясь к Уортон и ее творчеству, мы неминуемо сталкиваемся с проблемой симпатии.

Ни один другой крупный американский писатель не жил так привольно, как Уортон. Нельзя сказать, чтобы она совершенно не заботилась о деньгах, однако же вела себя именно так: тратила наследство на особняки в богатых районах, с удовольствием обустраивала и украшала дома, разбивала сады, бесконечно путешествовала по Европе на арендованных яхтах и автомобилях с личным шофером, водила компанию с влиятельными и знаменитыми, презирала дешевые гостиницы. Всем нам тайно (или явно) хотелось бы быть столь же богатыми, как Уортон, однако привилегии того рода, какими обладала она, не каждому придутся по нраву: с точки зрения морали они ставят ее в невыгодное положение. К тому же Уортон, в отличие от Толстого с его планами социальных реформ и идеализацией простых крестьян, не питала иллюзий. Уортон была глубоко консервативна, не одобряла социализм, профсоюзы и избирательное право для женщин, была скорее сторонницей бескомпромиссной теории дарвинизма; грубость, шум и вульгарность Америки вызывали у нее откровенную неприязнь (к 1914 году писательница прочно осела во Франции и в Соединенные Штаты с тех пор наведалась только раз, и то на двенадцать дней); она отказалась поддержать своего друга Тедди Рузвельта, когда политика его стала более популистской. Прислать надменное письмо с претензией владельцу магазина, служащий которого отказался одолжить ей зонт, было вполне в ее духе. Вот как ее биографы, в том числе и почтенный Р. У. Б. Льюис, описывают типичную сцену «художник за работой»: Уортон сочиняла в постели после завтрака, а исписанные страницы бросала на пол – секретарь подберет и перепечатает.

Имелось у Эдит Ньюболд Джонс и слабое место, потенциально искупающее ее недостатки: она не была красавицей. Мужчина, за которого ей хотелось бы выйти, ее друг Уолтер Берри, известный ценитель женских прелестей, был не из тех, кто женится. После двух незадавшихся юношеских романов она остановила выбор на милом парне скромного достатка, Тедди Уортоне. Секса в их браке, продлившемся двадцать восемь лет, практически не было, что, видимо, стало следствием сексуального невежества Уортон, вину за которое она возлагала целиком на свою мать. Судя по всему, кроме мужа, Уортон знала лишь еще одного мужчину: у нее был роман с журналистом Мортоном Фуллертоном, бисексуалом, хитрецом и хронически неверным любовником. Уортон тогда уже было под пятьдесят, так что девический идеализм и пылкая страсть, описанные в тайном дневнике и письмах, которые Фуллертон сохранил, одновременно и трогают, и смущают (как впоследствии, кажется, смущали и саму Уортон).

Отец ее, человек добрый до уступчивости, умер, когда ей было двадцать, надорвавшись в попытках обеспечить жене роскошную жизнь. Уортон за всю жизнь не сказала о матери ни единого доброго слова; с обоими братьями тоже не была близка. Вообще с женщинами практически не дружила, и уж тем более с писательницами своего уровня – что, в общем-то, не вызывает симпатии, – однако поддерживала долгие и тесные приятельские отношения с огромным числом знаменитых мужчин, в том числе с Генри Джеймсом, Бернардом Беренсоном и Андре Жидом. Многие из них были геями или еще по каким-то причинам оставались холостяками. К женам же друзей Уортон в лучшем случае относилась с безразличием, а чаще откровенно ревновала.

Остроумное замечание некоего критика, современника Уортон – она-де пишет, как Генри Джеймс в юбке, – применимо и к социальным ее устремлениям: ей хотелось общаться с мужчинами на мужские темы. Проникнутые нежностью и страхом прозвища, которые давали ей Джеймс и его круг – «орлица», «ангел опустошения», – не противоречат отзывам о ней. Она не отличалась шармом, с ней бывало непросто, но она была невероятно энергична, любопытна, неизменно вызывала интерес, если не оторопь. Она всегда созидала, исследовала, мыслила, дарила. И когда, уже в сорок с лишним, Уортон взбунтовалась против мертвящего брака и стала популярным автором, Тедди заработал психическое расстройство и растратил большую часть ее наследства. Ее это удручило, как и любую бы на ее месте, но все же не настолько, чтобы не заставить Тедди вернуть деньги; через три года она с ним бестрепетно развелась. Ей не хватало красоты и сопутствующего обаяния, но в конце концов она во всех смыслах, кроме одного, стала хозяином дома.

Странность красоты в том, что ее отсутствие вызывает у нас симпатию в меньшей степени, чем прочие недостатки. Мы бы отнеслись к привилегиям Эдит Уортон куда с большим снисхождением, если бы она вдобавок выглядела как Грейс Келли или Жаклин Кеннеди; кстати, Уортон, как никто, сознавала всю несправедливость того, что красота заглушает возмущение привилегиями. Главные героини каждого из трех ее лучших романов отличаются исключительной красотой – намеренно выбраны с таким расчетом, чтобы усложнить вопрос о сочувствии.

Героиню «Обители радости» (1905), Лили Барт, читатель впервые видит глазами ее поклонника, Лоуренса Селдена, который случайно встречает ее на Центральном вокзале Нью-Йорка. Селден гадает, что же она там делает, и замечает, что Лили «обладала качеством наводить на размышления, и за простейшими ее поступками, казалось, скрывались далеко идущие намерения». Селдену представляется немыслимым, чтобы такая удивительная красавица, как Лили, не искала способов извлечь выгоду из своей красоты. Отчасти он прав: Лили, стесненная в средствах, действительно вынуждена прибегать к единственному своему ресурсу, – однако кое в чем Селден все-таки ошибается. Лили категорически не способна соотносить те самые далеко идущие намерения с сиюминутными прихотями и не вполне сформировавшимися нравственными представлениями.

На первый взгляд может показаться, что читателю не с чего проникаться сочувствием к Лили. Она и сама прекрасно сознает, что высшее общество, куда она намерена попасть, скучно и безжизненно; героиня вопиюще эгоцентрична, не способна на истинное сострадание, то и дело тщеславно сравнивает внешность других женщин со своей, не имеет никаких, даже мало-мальских духовных интересов, отталкивает единственную родственную душу (Селдена) из-за скудости его средств, при том что голод ей не грозит. Словом, та еще финтифлюшка, и Уортон, которая и в жизни не утруждала себя тем, чтобы казаться милой и очаровательной, не пытается смягчить или приукрасить образ Лили с помощью традиционных писательских штучек: душещипательные эпизоды в романе отсутствуют. Так почему же от истории Лили невозможно оторваться?

Одна из основных причин заключается в том, что у нее «недостаточно» денег. На что именно ей не хватает – уже второй вопрос, который не вызывает у читателя сочувствия: Лили хочется красиво одеваться и играть в бридж, чтобы поймать мужчину, брак с которым позволит ей красиво одеваться и играть в бридж до конца дней, – однако же загадочная сила романа как вида искусства, начиная с Бальзака и до наших дней, состоит в том, с каким сочувствием читатель внимает финансовым заботам вымышленных персонажей. Когда Лили отправляется на долгую романтическую прогулку с Селденом и тем самым лишает себя возможности выйти за баснословно богатого, но до смешного скучного и чопорного Перси Грайса, брак с которым оказался бы невероятно унылым, ловишь себя на том, что хочется крикнуть героине: «Идиотка! Не делай этого! Вернись в дом и дожми Грайса!» Деньги в романах – настолько мощный принцип реальности, что потребность в них способна пересилить даже наше желание, чтобы герои жили долго и счастливо, и Уортон применяет этот принцип со свойственной ей жесткостью, закручивая гайки в финансовом положении Лили с таким усердием, будто автор в сговоре с природой в самом неумолимом ее проявлении.

Однако губит Лили вовсе не жестокий мир, а собственные ее глупые решения, неспособность предвидеть, казалось бы, очевидные социальные последствия своих поступков. Ее склонность ошибаться – вторая движущая сила сочувствия. Нам всем случалось ошибаться; любые истории, будь то «Эдип» или «Миддлмарч», так притягательны для нас именно из-за удовольствия наблюдать за тем, как другие совершают ошибки – в частности, выбирают себе в супруги не того человека. Уортон усиливает это удовольствие, создавая образ героини, которая изо всех сил стремится выйти замуж, но слишком боится совершить ошибку и выбрать не того – а потому все время ошибается. Снова и снова в решающий момент Лили упускает возможность обменять красоту на достаток – или хотя бы шанс на счастье.

Я не знаю второго такого романа, в котором столько внимания уделялось бы теме женской красоты, как в «Обители радости». И то, что Уортон, бегло говорившая по-немецки, одарила свою лилейную героиню бородой («Bart» в переводе с немецкого – борода), указывает как на гендерные инверсии, на которые пошла автор, чтобы сделать собственную трудную жизнь выносимой, а жизнеописание – возможным, так и на прочие виды инверсий – например, подарить Лили красоту, которой Уортон не обладала, и лишить денег, которые у автора как раз водились. Роман можно истолковать как длительную попытку постичь красоту изнутри и привлечь к ней сочувственное внимание – или же, напротив, как до садизма медленное и сокрушительное наказание финтифлюшки, которой сама Уортон не была и быть не могла. Понятие красоты обычно в романах раскрывают двояко. С одной стороны, мы сознаем, как часто она искажает нравственный облик тех, кто ею обладает; с другой, красота представляет собой нечто вроде естественного капитала, подобно совершенному плоду дерева: нам инстинктивно жаль, если тот пропадет втуне. На протяжении романа тают не только средства Лили: часики тикают, и неумолимо исчезает ее красота. Отсчет начинается с первой же страницы – «под темной шляпкой и вуалью ее кожа еще хранила девичью гладкость и безукоризненный цвет, который за одиннадцать лет ночных гуляний и танцев до упаду порядком поблек» – и продолжает усугублять и без того отчаянное положение Лили, приглашая нас к сочувствию. Однако лишь в самом конце романа, когда Лили, взяв на руки ребенка другой женщины, вдруг ощущает неведомые доселе чувства, в поле нашего зрения врывается нужда куда более крайняя. Мы понимаем, что материальный потенциал ее юности был ценностью надуманной – по сравнению с истинной ценностью молодости в естественной программе деторождения. И череда личных неудач Лили вдруг превращается в нечто большее: в трагедию нью-йоркского общества, чьи приоритеты настолько оторваны от природы, что убивают «состоятельную» – в дарвиновском понимании – женщину, которая по праву рождения просто обязана преуспеть. Причины трагедии Лили читатель поневоле пытается отыскать в изуродовавшем ее светском воспитании (точно таком же, которое, как казалось Уортон, изуродовало ее саму) и пожалеть ее, поскольку, согласно Аристотелю, протагонист, переживший трагедию, не может не вызывать жалость.

Однако симпатия к героям романа возникает не только в тех случаях, когда читатель напрямую идентифицирует себя с персонажем. Порой ее порождает восхищение достоинствами героя, которыми я сам не обладаю (сила духа Аттикуса Финча, безмятежная доброта Алеши Карамазова), или, что еще примечательнее, мое стремление отождествиться с персонажем, отличающимся от меня, причем далеко не в лучшую сторону. Одна из дилемм художественной литературы – и качество, в силу которого роман можно назвать в высшей степени либеральным видом искусства, – заключается в том, что мы охотно сочувствуем героям, которые в реальной жизни вряд ли бы нам понравились. И пусть Бекки Шарп – бессердечная парвеню, Том Рипли – социопат, Шакал хочет убить президента Франции, Микки Саббат – омерзительный самовлюбленный старый козел, а Раскольников – убийца, который пытается замести следы, но я ловлю себя на том, что каждый из них вызывает у меня симпатию. Порой, несомненно, причина в притягательности запретного: приятно тайком представить, каково это – жить, не ведая угрызений совести. В любом случае, алхимическое вещество, с помощью которого художественная литература превращает мою тайную зависть или заурядную неприязнь к «дурным» людям в сочувствие, – это страсть. Писателю достаточно наделить персонажа всепоглощающей страстью (будь то стремление пробраться в высшее общество или избежать наказания за убийство), и я, как читатель, поневоле ею проникнусь.

В «Обычае страны» (1913), как и в «Обители радости», герой, не вписавшийся в старое нью-йоркское общество, обречен на гибель. Однако же здесь роль решительно дарвиновской «природы» играет новая, промышленно развитая, откровенно капиталистическая Америка, и главная героиня, Ундина Спрэгг, кто угодно, но только не жертва. Роман читается как идеальная умышленная инверсия «Обители радости». Он берет те же составные части симпатии и применяет их к героине, по сравнению с которой Лили Барт – ангел милосердия, чувствительности и обаяния. Ундина Спрэгг – испорченная, невежественная, пустая, аморальная, поразительно эгоистичная особа, продукт стремительно развивающейся американской глубинки; ей дали имя по названию бигуди, которые выпускают на фабрике ее деда. Уортон работала над романом в те годы, когда готовилась оставить Соединенные Штаты навсегда, и эта гротескно злая карикатура на страну – и красное лицо распутного миллионера Ван Дегена, и глупые претензии художника Поппла, рисовавшего портреты знаменитостей, и предосудительно-ничтожные обычаи старого Нью-Йорка, и пустая погоня нуворишей за удовольствиями, и молчаливое попустительство продажных деловых и политических кругов – читается как подборка аргументов в поддержку позиции автора. Уортон словно пытается убедить саму себя, что ей не место в стране, способной породить и возвеличить такое создание, как Ундина Спрэгг.

Однако же историю Ундины следует прочесть непременно. «Обычай страны» – первый роман, в котором изображена абсолютно современная Америка, какой мы ее знаем; это первая художественная попытка осмыслить культуру, которую не удивило бы ни семейство Кардашьян, ни Твиттер, ни телеканал «Фокс Ньюс». «Бэббит» Льюиса и «Гэтсби» Фицджеральда не только прямые ее наследники, но и в некотором смысле даже менее современны. Господствующий ныне симбиоз денег, СМИ и известности появляется в первой же главе романа – в виде газетных вырезок, которые носит с собой повсюду миссис Хини (массажистка Ундины и первая ее наставница в светских вопросах): эти-то вырезки становятся лейтмотивом, неизменным мерилом успеха Ундины. Как бы та ни была невежественна, но все же соображает, что нужно репортерам, и на диво искусно манипулирует прессой. Кстати, Уортон предугадала еще две приметы современного американского общества: то, что деньги стирают любые социальные различия, и гедонистический конвейер материализма. В мире Ундины можно купить все что угодно, но этого всегда будет мало.

Однако самый на удивление современный мотив романа – это все же развод. «Обычай страны», безусловно, далеко не первая книга, в которой браки распадаются, однако первая в западном каноне, представившая развод как серийное явление и тем самым возвестившая гибель «брачного сюжета», питавшего бесчисленные произведения прошлого. Риск выбрать в мужья не того, некогда высокий, ныне стремится к нулю: ведь развод способен исправить – и исправляет, судя по Ундине, – любые ошибки. Теперь их цена в основном измеряется в деньгах. И Уортон, в пору работы над книгой, несомненно, понимавшая, что и в ее случае развода не избежать, снова не довольствуется полумерами. Роман изобилует разводами: такое ощущение, что он именно об этом. И если «Обитель радости», история непоправимых ошибок, оканчивается тем, что слабое пламя жизни Лили угасает, то «Обычай страны», рассказ об ошибках, не имеющих сколь-нибудь продолжительных последствий для тех, кто их совершил, оканчивается прямо-таки карикатурным описанием того, как Ундина выходит замуж за мужчину, который вот-вот станет самым богатым человеком в Америке, но и этого ей тоже мало. Не нужно восхищаться Ундиной Спрэгг, чтобы восхищаться автором, с такой смелостью и любовью к форме создавшим столь несостоятельную героиню. Уортон раскрывает новомодную тему развода с тем же пылом, с каким Набоков в «Лолите» описывал педофилию.

Ундина – крайнее воплощение неприятного человека, которому неожиданно для самого себя сочувствуешь, проникаясь силой его желания. Спрэгг до смешного неуязвима, точно какой-нибудь Вайл И. Койот[16]. Интерес, который вызывают у меня ее успехи – ее койотоподобное выживание даже после самых сокрушительных ударов, наносимых разводами по ее положению в обществе, – сродни любопытству, с которым следишь, как один паук в банке побеждает прочих пауков, и все же я до сих пор, перечитывая книгу, поневоле проникаюсь симпатией к ее борьбе. А второстепенные персонажи, которым, по идее, я мог бы сочувствовать (ее отцу, второму и третьему мужу), вдруг каким-то странным образом оказываются в моих глазах недостойными сострадания. Эти мужчины вызывают у меня разочарование и досаду, поскольку тормозят процесс, за который я болею душой. Их нравственные принципы, теоретически достойные восхищения, контрастируют с желаниями Ундины – и не в пользу первых. В этом смысле Ундина похожа на саму Уортон, муж которой не вынес ее витальности и успеха, а двое мужчин, которых она любила больше всех (Берри и Фуллертон), вряд ли были достойны ее любви – и это бросается в глаза, когда читаешь ее биографию. Единственная страсть, которая движет Ундиной – жить роскошно и беззаботно, – ничуть не похожа на изысканную любовь Уортон к искусству, заграничным путешествиям и серьезным беседам, однако в одном Ундина очень похожа на свою создательницу: она тоже держится особняком и изо всех сил старается использовать природные данные, чтобы пробиться в жизни.

И здесь кроется возможность куда глубже посочувствовать Уортон. Несмотря на все ее привилегии, несмотря на бурную социальную жизнь, она оставалась одиночкой, изгоем – то есть прирожденной писательницей. Неюная женщина, швырявшая на пол исписанные поутру страницы, и девочка, в четыре года впадавшая в некое подобие транса и в нем «сочинявшая» истории, – один и тот же человек. Ее с детства приучали думать о нарядах, внешности и положении в высшем свете, и лет до сорока она послушно играла усвоенную роль, но всегда оставалась девочкой, которая выдумывала истории. Эта-то девочка, своенравная, тоскующая пленница, мелькает на страницах лучших ее романов, бунтуя против условностей своего привилегированного мирка. И словно сознавая, что вряд ли вызовет у кого-то симпатию, Уортон сделала главными героинями этих романов женщин, которые совершенно не располагают к себе, после чего пустила в ход самое мощное оружие рассказчика – заразительность вымышленного желания, – которое заставляет нас им сочувствовать.

В самом щедро реализованном своем произведении, «Эпохе невинности» (1920), которое Уортон написала через много лет после романа с Фуллертоном и уже после того, как Великая война превратила предшествовавшие ей десятилетия в далекое прошлое, Уортон рассказала собственную историю куда откровеннее, чем прежде, расщепив себя на двух персонажей, мужчину и женщину, – отделив, так сказать, бороду от лилии. Главный герой, Ньюленд Арчер, олицетворяет происхождение Уортон: изгой-одиночка, он, тем не менее, плоть от плоти старого Нью-Йорка с его социальными нормами и, как бы ему ни хотелось обратного, идеально вписывается в степенный консервативный мир с его правилами и удобствами. Великая любовь Ньюленда, Эллен Оленска, – тот человек, которым Уортон стала: независимая эмигрантка, пережившая несчастный брак и крушение иллюзий, родившаяся в Нью-Йорке свободолюбивая европейка. Героев так тянет друг к другу, потому что они похожи настолько, насколько вообще могут быть похожи две части цельной личности. Так что в этом романе персонажам Уортон в кои-то веки сочувствовать легко. Они не совершают ошибок, их практически не заботят деньги. Эллен всего лишь красива и в беде, а Ньюленд всего лишь мечтает о ней, но, поскольку женат, не может ее получить.

Прелесть «Эпохи невинности» в том, что роман изображает судьбы героев в перспективе. Перенеся основные события в 1870-е годы, Уортон тем самым дает себе возможность в конце показать Ньюленда и Эллен в совершенно новом мире, где их былые испытания кажутся продуктом своего времени и среды. Роман становится историей не только о том, чего им получить не удалось – чего их лишили бонтонные козни старых нью-йоркских семейств, – но и о том, чего им удалось добиться. И значительные, душераздирающие слова о несбывшейся мечте Ньюленда произносит в романе не Эллен и не Ньюленд, но женщина, с которой он так и не развелся. Уортон, бесспорно, по ее же собственным словам, «устремляет ослепительный прожектор критического внимания» на социальные условности, изуродовавшие ее собственную молодость, – однако же и воспевает их. Она описывает их с такой точностью и полнотой, что они предстают в исторической перспективе тем, чем, по сути, и являются: общественными установлениями со своими достоинствами и недостатками. И тем самым лишает современного читателя незамысловатого удовольствия осудить устаревшие нормы. Зато в конце романа он обретает сострадание.