Переписка с Борисом Акуниным

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Переписка с Борисом Акуниным

Третьего октября в продаже появился очередной номер журнала «Эсквайр», и началось какое-то безумие. Его не могли достать, за ним охотились, его покупали те, кто никогда не читал его до этого, и никогда не читал после. Мои знакомые автомобилисты жаловались, что можно проехать три бензоколонки и не купить.

Я сама достала его не сразу, выдрала те несколько заветных страниц, а остальное тут же сложила в макулатуру.

В октябрьском номере «Эсквайра» была опубликована переписка Михаила Ходорковского с писателем Григорием Чхартишвили. Борис Акунин, конечно, отличный стилист, и его книги неплохо продаются, но я не верю, что опубликованный в журнале самый блестящий его рассказ об Эрасте Фандорине мог бы вызвать такой ажиотаж.

Дело было в его собеседнике. Отвергнутый провинциальной тюремной газетой автор вызвал предельный интерес московской читающей публики.

Причина этого, по-моему, тоска по настоящему, по откровенному разговору, по инсайту, по экзистенциальной исповеди.

Григорий Шалвович начинает с упрека в том, что его собеседник редко общается с теми, кому его судьба не дает покоя, и чаще публикует интервью «в какой-нибудь «Financial Times»», а не на родине. [205]

«Для реального диалога нужен понимающий, заинтересованный собеседник, — отвечает Ходорковский. — Таких из наших журналистов «не случилось»». Убеждать в чем-либо единомышленников из «Новой газеты» бессмысленно, они и так все понимают. «А в тех вопросах, где я с ними не согласен, мои желчные письма, будучи опубликованными, играют на руку разной сволочи, которая радостно начинает вопить либо «вот они, либералы, такие гады, их даже Ходорковский ругает», либо «Ходорковский пытается вымолить помилование, ругая оппозицию». Поэтому письма пишу, но не разрешаю публиковать».

Так и есть. Мне лично вообще запретил их публиковать в письме, проникнутом таким арктическим холодом, что я боюсь его перечитывать. Теперь испрашиваю разрешение на каждую строчку. По-моему, ему просто надо держать руку на пульсе, ощущать штурвал. Потому что его правка в основном сводится к перестановке запятых с места на место и, реже, дописыванию лишних местоимений.

Другие же издания брали у него интервью, но так ничего и не опубликовали, — продолжает Ходорковский, — зато перепечатали статью из «Financial Times». «Что же касается режима — да, пока я был в лагере, после каждой статьи меня сажали в ШИЗО, — пишет он. — Может, так совпадало. Но на это мне наплевать. Отбоялся».

Акунин спрашивает о прокурорах и судьях.

«Это мелкие чиновники, которых никогда не поставили бы в такой процесс, если бы против них не было убойного компромата, — отвечает Ходорковский. — Про Колесникову [206] написала «Новая Газета», она «висела» на жалобе, лежавшей без ответа в Генеральной прокуратуре в течение всего процесса. По аналогичной жалобе ее коллеги получили по 12 лет (квартирный вопрос)».

«Но что о них говорить? Жалкие, несчастные люди, которым будет в старости страшно умирать. Меня в суде поразило другое. Обвинение допросило более полутора тысяч человек. Многих с угрозами сделать обвиняемыми (некоторых сделали). Отобрали для суда чуть больше 80. И эти люди, которые вполне обоснованно опасались за свою судьбу, не взяли грех на душу. Никто, я подчеркиваю, никто не дал показаний против нас с Платоном».

Объясняя причины своего ареста, Ходорковский пишет о двух враждующих группировках в Кремле: либеральной и силовой. Точнее, группировке адептов «игры по правилам» и адептов «игры без правил». Первые люди и успешные, и готовые к реальной конкуренции, вторые — неуверенные в себе, компенсируют эту неуверенность доступом к насилию. В деле «ЮКОСа» победили, увы, вторые.

«Не знаю, стоит ли называть фамилии, — продолжает Ходорковский, — но «та сторона» — это Сечин и куча чиновников «второго эшелона» (т. е. поддерживающих его не только из убеждений, но и в надежде на служебное продвижение или из-за имеющегося на них компромата). Это и Заостровцев, и Бирюков, и многие другие. К слову, Устинов и Патрушев до последнего момента держали нейтралитет. Это правда. На «этой» стороне, очевидно, были Волошин, Медведев, Касьянов, Чубайс, Илларионов, Дворкович, даже Греф — до определенного момента».

Акунин спрашивает, не жалеет ли его собеседник о том, что не уехал.

«А здесь — шизофрения, — отвечает Ходорковский. — Одна моя половина жалела еще тогда, когда уезжала, что должен буду вернуться, и жалеет об этом каждый день, проходящий вдали от семьи, от дома. А другая половина — она отвечает за чувство долга, мыслит в категориях порядочности и предательства и не дает существовать спокойно. Может, критерии у меня дурацкие. Может, надо быть гибче. Даже наверное. Но мне уже 45, и они как-то сформировались. Переступить через себя, наверное, смог бы, а вот как жить, переступив, — не знаю. Так что честных ответов два. Да, жалею каждый день. Нет, не жалею, потому что, уехав, не смог бы жить».

И вспоминает о том, как его поддерживает семья, как в 1991 и 1993 гг. он оставлял жене «винтовку и патроны», чтобы она могла защитить свой дом и детей. «Это в прямом смысле, не иносказательно. Знаю, она бы стреляла до конца». И теперь отказалась уехать, осталась в России, несмотря ни на что.

А для его родителей честь всегда была дороже жизни. «Своей — точно, а, возможно, и моей».

Его поддерживает даже первая жена, с которой он расстался более двадцати лет назад, и старший сын. И он, и она пишут все эти годы.

«Жена и родители, конечно, смотрели телевизор, но мы не обсуждали, «что будет». Незачем. Все делали, что должно. Это был очередной бой, из которого я мог не вернуться. И до сих пор не вернулся».

Акунин смел, он спрашивает о Боге — я так и не решилась прямо задать ему этот вопрос — не пришел ли собеседник к вере в тюрьме?

«Я, в общем, и до тюрьмы был не совсем атеистом, — отвечает Ходорковский. — Бог, фатум, судьба, предназначение — мы почти все верим во что-то, что выше нас. Да и странно было бы не верить, живя в огромном, непознанном мире, сами себя толком не зная, считать, что все вокруг — продукт случайного стечения обстоятельств.

Можно верить, что Бога нет, можно верить, что он есть. Вера доказательств не требует, как известно. Но если Бога нет, а вся наша жизнь — это секунда на пути из праха в прах, то зачем все? Зачем наши мечты, стремления, страдания? Зачем знать? Зачем любить? Зачем жить, в конце концов? Я не могу поверить, что все просто так. Не могу и не хочу. Мне небезразлично, что будет после меня, потому что я тоже буду. Потому что кто-то был до меня, и будет после. И это не бессмысленно. Это не просто так. <…> Я верю, что есть Великая Цель у человечества, которую мне не дано постичь. Люди назвали эту цель Богом. Когда мы ей служим — мы счастливы, когда уходим в сторону — нас встречает Пустота. Пустота, которую не может заполнить ничто материальное. Она делает жизнь пустой, а смерть страшной».

Если бы что-нибудь подобное написал кто-то другой, ему бы не поверили, текст сочли бы слишком пафосным.

Но слову можно верить, если оно сказано на эшафоте.

«Награда», как всегда, не заставила себя ждать.

В карцере Михаил Борисович оказался пять дней спустя, восьмого октября. В этот день у его родителей была золотая свадьба.

«Если это инициатива местных читинских властей, то это глупое служебное рвение. Если это приказ с самого верха, то это низость и подлость» [207], — прокомментировал Борис Акунин.

На этот раз дали 12 суток. Даже ничего не придумывали: ни лишних лимонов от заключенных, ни грязных бочков, ни не сложенных за спиной рук.

Так и было заявлено: за интервью. Точнее — за незаконную переписку.

«Интервью было в жанре переписки, но переписки не было», — поясняет мне Наталья Терехова. Вопросы и ответы были переданы через адвокатов.

«Ни один закон не регламентирует содержание бесед, которые адвокаты имеют право вести со своим подзащитным, а также делать любые записи в ходе этого разговора. Дальнейшая судьба этих записей не входит в сферу компетенции службы исполнения наказаний», — пояснил «Коммерсанту» Юрий Шмидт.

«Мы оспорили это взыскание, и оно тоже было снято по решению суда, — говорит Наталья Терехова. — Что это показывает? Все, что ни принималось в отношении Михаила Борисовича, незаконно. Избирательно и незаконно».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.