ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

Религия является неотъемлемой частью культуры и возникла как общественный регулятор межчеловеческих отношений. Если бы святые отцы продолжали трудолюбиво возделывать свой сад, никому даже в голову не пришло бы предъявлять им какие-либо претензии. Но рано или поздно все без исключения метафизические системы начинают заявлять о том, что они владеют истиной в последней инстанции, и все увереннее вторгаются в области, где им делать совершенно нечего. К сожалению, сегодня едва ли не во всем мире полным ходом идет процесс религиозного ренессанса, и это обстоятельство, откровенно говоря, не может не настораживать.

Все чаще приходится слышать о том, что дарвинизм следует убрать из школьной программы по биологии. Успехи естественных наук вызывают скептическую ухмылку или глухое раздражение. Уже с высоких трибун и с телеэкранов звучат слова о том, что мир и человек — результат непознаваемого творческого акта. Священники все решительнее спекулируют на сложных научных проблемах и дают рекомендации вроде следующей: если ученые не могут договориться между собой, нужно «на всю историю мироздания посмотреть с точки зрения Богооткровенного учения».

Иногда приходится слышать, что принципиальной разницы между верой и наукой нет, поскольку и та и другая покоятся на одинаково зыбких основаниях. Спору нет, любое знание, в том числе строго научное, непременно содержит в себе элемент «веры», поскольку любое живое существо обречено действовать на основе неполной и неточной информации. Человек тоже принимает решения и строит модели, отталкиваясь от знания, содержащего пробелы. Так уж рассудила природа, и в известной логике ей не откажешь. Если бы мы воздерживались от действия, дожидаясь получения исчерпывающей информации, оно бы никогда не началось, что означает прекращение жизненных процессов. Поэтому любой наш поступок — всегда риск, ибо решение принимается в условиях дефицита информации. По той же самой причине любая теория или концепция неполна по определению, и ничего с этим не поделаешь. Мы разводим науку и метафизику по разные стороны вовсе не потому, что в первом случае непроверенной информации больше, а в другом — меньше; критерий их разграничения совершенно иного рода. Единственным — необходимым и достаточным — отличием научных утверждений от метафизических является возможность опытной проверки. Ученый может прийти к тому или иному умозаключению интуитивно, когда фактов, способных подтвердить его теорему, практически нет. Это выглядит как озарение. Его догадка только тогда получит права гражданства в науке, когда подвергнется экспериментальной проверке, а до тех пор она будет оставаться не более чем остроумной гипотезой.

Вера же, напротив, в опытной проверке не нуждается и бежит от нее, как черт от ладана, ограничиваясь сугубо декларативными заявлениями. Кроме того, точные науки потому и называются точными, что оперируют строгой терминологией, не допускающей неоднозначного толкования. Всякий честный опыт может быть легко повторен другим исследователем в любой точке земного шара, если граничные условия заданы правильно.

Совершенно очевидно, что так называемые священные книги этим строгим требованиям не отвечают. Их расплывчатые тексты, изобилующие метафорами, допускают тьму толкований, на чем, собственно говоря, и строится вся экзегетика. В такой текст можно вчитать все что угодно. Прекрасной иллюстрацией к сказанному могут послужить упражнения Софуса Бугге (1833–1907), крупнейшего норвежского лингвиста, текстолога, фольклориста, рунолога и мифолога. Известный отечественный специалист по скандинавской культуре М.И. Стеблин-Каменский в своей книге «Миф» пишет, что этот эрудит благодаря своему необыкновенному комбинационному дару мог доказать все что угодно и тут же опровергнуть доказанное. Так что, если даже допустить на минуту, что Моисей действительно получил на горе Синай откровение в грозе и буре, проверить сие опытным путем у нас нет никакой возможности.

Привлекательность религиозного взгляда на мир объясняется сравнительно просто. Все метафизические системы, будь то туманно-многозначительные восточные учения или европейские схоластические конструкции, перегруженные изысканной формальной логикой, в сущности, очень просты, особенно по сравнению с реальной сложностью мира. Именно этой простотой и к тому же редкой безапелляционностью своих утверждений они и привлекают к себе людей. Любая из этих систем на пальцах объяснит нам, что мир возник так-то и так-то, что создал его тот-то и тот-то, а назначение человека состоит в том-то и том-то. Такой подход дает возможность все понять, ничего не узнав. Приращение нового знания равно нулю, поскольку ответы на все вопросы известны заранее.

Представить себе Творца, пекущегося о судьбе каждого отдельно взятого гражданина, я, например, не в состоянии. Планета Земля — это крошечный шарик, который крутится вокруг заурядного желтого карлика (астрономы именно так определяют место Солнца в звездной номенклатуре), затерявшегося на задворках галактической спирали. И таких галактик только в доступной наблюдениям части Вселенной насчитывается несколько сотен миллионов. Если Творец действительно существует, вообразите масштаб тех задач, которые ему приходится решать. Неужели ему больше нечем заняться, кроме как непрерывно вмешиваться в судорожное копошение протоплазмы на поверхности заштатной планеты? Представьте себе тысячи планет, изобилующих райскими яблоками, хотя яблони там не растут; дивизии пилатов; толпы иуд; леса распятий; непорочное зачатие у существ, сама физиология которых исключает такое понятие, поскольку они обходятся без копуляции, — перемножьте евангельский рассказ на сонм галактических миров, и вы получите карикатуру на веру. Даже гипотеза бога-демиурга, сотворившего этот мир и после отошедшего от дел, положения не спасает, потому что противоречит бритве Оккама: не следует умножать число сущностей сверх необходимости.

Религия, как и все вещи на свете, хороша на своем месте. Для чего науку и веру сталкивать лбами? Пусть вера остается верой, а наука — наукой. Им не к лицу драться за прихожан — паствы хватит на всех. А если принять во внимание, что сама паства охотно посещает оба храма, то вопрос решается сам собой. Умные теологи понимали это всегда и не стремились во что бы то ни стало подкрепить или опровергнуть тот или иной научный тезис строчкой из Священного Писания.

В Средние века в большом ходу были доказательства бытия божьего, коих насчитывалось ровно пять. Значительно позже великий немецкий философ Иммануил Кант (1724–1804) предложил свое (шестое) доказательство, ну а о седьмом наслышан всякий, читавший роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Познакомимся с доказательством известного теолога и философа Ансельма Кентерберийского (1033–1109).

«Возможно представить себе существо, которое не может быть мыслимо несуществующим. Оно выше такого, которое можно мыслить несуществующим. Следовательно, если то существо, по отношению к которому нельзя себе представить высшего, может быть мыслимо несуществующим, то оно не является тем, по отношению к которому нельзя себе представить высшего. Но это непримиримое противоречие. Следовательно, вполне достоверно, что есть существо, по отношению к которому немыслимо существование высшего существа, и нельзя себе представить такое существо несуществующим, и это существо есть ты, наш господин, наш Бог».

Эта цитата приведена по книге доктора физико-математических наук А.И. Китайгородского. Он подробно разбирает аргументацию Ансельма, поэтому предоставим ему слово.

«…Это не насмешка. Так и написано. Более того, в книге, из которой я взял эту цитату, сказано, что доказательства Ансельма имело большое влияние на Декарта, Спинозу, Гегеля… Не знаю! Если это так, то тем более удивительно.

Разобраться в доказательстве Ансельма надо с некоторым напряжением мыслительных способностей. Юными схоластами оно, вероятно, выучивалось наизусть и декламировалось нараспев.

Итак, есть существо, которое нельзя себе мыслить несуществующим. (Ну что же, согласимся с этой посылкой. Например, самого себя мне как-то тяжело мыслить несуществующим.) Обозначим его буквой Б.

Далее говорится, что есть существа, которые можно мыслить несуществующими. И с этим согласимся. Скажем, можно мыслить несуществующей собаку с тремя хвостами. Обозначим это существо буквой С.

Ансельм говорит: Б выше С. Что под этим понимается? Выше по росту, по значимости, по цене?.. Не очень ясно. Ну да ладно, пусть Б будет выше С во всех отношениях.

Впрочем, почему? А может быть, треххвостая собака выше?

Да, нельзя сказать, чтобы посылки доказываемой теоремы были очевидны.

Ну а сама теорема?

Она вполне безупречна. Вот она: Б не может не существовать, поскольку это противоречит определению Б».

Не хотелось бы, чтобы на смену строгим и внятным научным суждениям пришли такие «доказательства». Мне больше по душе высказывание деятеля ранней христианской церкви Тертуллиана (около 160 — после 220):

«Сын Бога был распят: я не стыжусь этого, хотя люди обязаны стыдиться этого. Сын Бога умер; в это нужно верить, хотя это абсурдно. Он был распят и воскрес: это несомненно так, поскольку это невозможно».

Четко и ясно. И нет нужды ни в каких естественнонаучных аргументах. Блаженны верующие, ибо их есть царствие небесное…

Итак, мы будем исходить из того, что религия есть не что иное, как самый обычный социальный институт и необходимая часть культуры, посредством которой человек приспосабливается к среде обитания. Вместо того чтобы видоизменяться, умный примат, овладевший огнем и речью, двинулся принципиально иным путем: решительно поставив на социальность, он сыграл ва-банк и в значительной степени освободился от давления естественного отбора. А поскольку корни многих общественных институтов (и религия, вынужденная как-то компенсировать изначально слабый моральный кодекс, здесь отнюдь не исключение) растут из биологии, в чем нам уже не раз пришлось убедиться, имеет смысл попытаться их вскрыть. К сожалению, проблема генезиса религии относится к числу так называемых проклятых вопросов и наряду с происхождением жизни, становлением человека как вида и возникновением языка не имеет удовлетворительного решения. Мы слишком мало знаем и потому вынуждены ограничиться самыми общими соображениями. В такой подвешенной ситуации всегда проще начать с критики предшественников, тем более что они подставляются на каждом шагу.

Биологи обычно выделяют четыре признака, которые позволяют говорить об уникальности вида Homo sapiens среди прочих млекопитающих, в том числе и приматов: прямохождение, членораздельная речь, пользование огнем и умение создавать и совершенствовать орудия труда, изготовленные из материалов, находящихся за пределами естественного биологического круговорота. Иногда говорят о врожденном религиозном чувстве, которого все другие твари вроде бы лишены, хотя проверить сей тезис не представляется возможным. Обычно пресловутое религиозное чувство (конечно, если пустить побоку идею грехопадения) принято выводить из неразвитости первобытного сознания, его принципиально иной организации и страха дикаря перед силами природы. Якобы доисторический человек был не в состоянии как следует разобраться в хитросплетении причинно-следственных связей и без конца мешал в одну кучу закономерное и случайное, не умея надежно отделить существенное от наносного. Бестолково тычась во все углы, как слепой щенок, он рано или поздно должен был наделить неподвластные ему стихии свободой воли, то есть обожествить их. Однако, следуя по этому пути, мы немедленно упираемся в тупик.

Хорошо известно, что люди, жившие в каменном веке, не испытывали никакого трепета перед природными катаклизмами и были замечательно приспособлены к среде обитания. Суровая природа пугала их не больше, чем других животных, но в отличие от них они умели поставить ее дары себе на службу. Этнографическая литература свидетельствует об этом совершенно недвусмысленно, и у нас нет оснований считать, что в глубокой древности дело обстояло иначе. Для чего далеко ходить за примерами? Даже беглое знакомство с пещерными фресками верхнего палеолита не оставляет сомнений, что люди не только не боялись природы, но и великолепно ее знали.

Иногда говорят об особом мистическом сознании первобытных людей, якобы не имеющем ничего общего с мышлением цивилизованного человека. При этом обычно вспоминают французского этнографа Люсьена Леви-Брюля, который писал о прелогическом (дологическом) мышлении людей каменного века. К сожалению, Леви-Брюля сплошь и рядом понимают неверно (быть может, тому виной перевод), потому что мышление как таковое его интересовало меньше всего, и он, конечно же, прекрасно понимал, что логика дикаря ничуть не хуже нашей. Его занимали в первую очередь такие тонкие материи, как ментальность и духовный мир доисторического человека, которые весьма причудливы и плохо стыкуются с психологией современных людей. И что же в этом удивительного? Только в плохих исторических фильмах психология, например, древнеегипетских фараонов ничем не отличается от поведения кровавых тиранов XX века. Подлинная мотивация их поступков не лежит на поверхности и вряд ли может быть вскрыта путем банального сопоставления в диахронии.

Гипотеза, выводящая происхождение религиозного чувства из столбняка, охватившего примитивного человека, едва ли не самая древняя, эту точку зрения разделяли еще античные философы, в частности Демокрит и Эпикур.

Обратимся к другим теориям происхождения религии, которых существует великое множество и которые принято объединять в своего рода кластеры по принципу их генетического сходства. Так, вышеизложенная «теория внезапного столбняка» целиком и полностью укладывается в разряд эмоционалистских теорий, танцующих от чувства ужаса, которое первобытный человек якобы переживал, столкнувшись с грозным явлением природы. Такие теории, изрядно модифицированные, до сих пор пользуются популярностью и весьма востребованы. Существует обширный класс теорий, выводящих веру в Бога из того рассуждения, которое должно было неминуемо посетить нашего далекого предка (так называемые интеллектуалистские теории), или из той пользы, которую вера в Бога приносит обществу (социологические теории), но разбирать их все мы не станем. Ограничимся курьезной теорией немецкого филолога Узенера, на которую ссылается Стеблин-Каменский.

«Когда, — пишет этот высоколобый интеллектуал, — мгновенное впечатление наделяет вещь, видимую нами… состояние, в котором мы находимся, действие силы, которое нас поражает, значением и мощью божества, то почувствован и создан мгновенный бог».

Вы все поняли, уважаемый читатель? Создан мгновенный бог — и все дела. За разъяснениями обращайтесь к Узенеру…

Сам М.И. Стеблин-Каменский полагает, что религия (даже в ее зачаточной форме) ни в коем случае не могла предшествовать мифологии. Он пишет: «Бесспорно в отношении мифа только одно: миф — это повествование, которое там, где оно возникало и бытовало, принималось за правду, как бы оно ни было неправдоподобно». При этом следует иметь в виду, что миф — это не обязательно рассказ о проделках богов (его персонажами являются и животные, и люди) и уж совершенно точно — не примитивная наука, как вполне серьезно полагали ученые позапрошлого века. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что у очень многих народов так называемые этиологические (объясняющие) мифы отнюдь не составляют основного корпуса мифологических текстов. Генезис мифа — это отдельная и очень непростая проблема, анализ которой увел бы нас далеко в сторону. Скажем только, что мифологическое истолкование реалий окружающего мира, по всей вероятности, было неизбежно на определенном этапе исторического развития, и синкретическое (нерасчлененное) мышление работало по своим непреложным законам. Мир был полон новых и удивительных вещей, еще не имевших названий, и все они вызывали живой отклик в душе доисторического человека.

С точки зрения М.И. Стеблина-Каменского, религиозные верования могли вырасти только из мифа. Обратная последовательность исключена, поскольку противоречит альфе и омеге мифологического мышления. Если мы на мгновение допустим, что вера в сверхъестественное утвердилась раньше мифа, значит, миф — явление сугубо вторичное. Сначала возникла вера вместе с обрядностью и культом, а миф подключился позже, разложив все по полочкам. Однако при таком развитии событий совершенно невозможно представить, каким образом сметанные на живую нитку байки вдруг сделались повествованием о реальных событиях, происходивших давным-давно. Если миф вторичен по отношению к религии и представляет собой что-то вроде сочинения на заданную тему, единственная цель которого — облечь в наглядные образы бесплотную религиозную идею, то совершенно непонятно, как люди, верящие в того или иного бога, могли одновременно верить в реальность того, что о нем выдумывалось. Поэтому куда разумнее предположить, что события развивались в обратной последовательности: персонажи мифа постепенно приобрели сакральное значение и стали объектом культа. И в самом деле: что может быть естественнее, чем обожествление мифических героев и фантастических чудовищ? Могущественные персонажи мифа рано или поздно должны были обрести самостоятельное существование и сделаться объектом религиозного поклонения, ибо у кого же еще искать защиты, как не у легендарных героев, знающих наверняка, что было, что есть и что будет?

Все это замечательно и местами даже очень интересно, скажет иной внимательный читатель, но все-таки весьма туманно. Где же, в конце концов, многажды обещанные биологические корни религиозных представлений? Хотелось бы, так сказать, бросить взгляд. Спокойно, уважаемый читатель, седьмое доказательство будет вам предъявлено немедленно.

Итак, что нам могут поведать этологи о происхождении религии? Оказывается, немало интересного. Пожалуй, начать наш рассказ имеет смысл с суеверий и предрассудков. Как ни странно, люди очень суеверны от природы, и особенно наглядно это проявляется в мелочах. У многих портится настроение, когда дорогу им перебежит черная кошка, а некоторые в таких случаях готовы немедленно повернуть назад и переменить маршрут. Даже если человек решает идти вперед, досадная неприятность, как заноза, еще долго будет о себе напоминать. Если нам предстоит ответственный экзамен, мы нередко стараемся одеться точно так же, как в прошлый раз, когда все окончилось благополучно. Выходя из дому по важному делу, мы непременно обратим внимание на пол первого встречного, и не дай бог встретить женщину, да еще с пустым ведром. В высшей степени суеверны спортсмены и артисты. Широко известна история, приключившаяся со знаменитым Карузо, который однажды во время гастрольной поездки вдруг обнаружил, что забыл взять с собой талисман, с которым никогда не расставался. Потрясение певца было столь велико, что он не смог заставить себя выйти на сцену.

Можно вспомнить и об одолевающих нас на каждом шагу бессмысленных страхах: потушен ли в квартире свет, выключен ли газ, закрыт ли кран на кухне и т. п. Иногда тревога не отпускает ни на минуту и бывает настолько интенсивной, что заставляет вернуться и проверить, все ли в порядке. Чтобы побороть выматывающие душу фобии, многие люди придумывают для себя специальные ритуалы. Допустим, человек говорит себе, что если он успеет сосчитать до сорока пяти, прежде чем свернет за угол, то все обойдется. Психологи и психиатры называют такие меры защитного характера ритуалами; это своего рода виртуальные талисманы, обереги, помогающие справиться с нелепым и немотивированным страхом. Дети и психически больные люди способны изобретать очень сложные ритуалы. Если вы откроете учебник психиатрии, то найдете там огромное количество самых разнообразных фобий: агорафобия (боязнь открытых пространств), клаустрофобия (боязнь замкнутых помещений), эрейтофобия (страх прилюдно покраснеть), а также страх перед острыми предметами и т. д. Этот список весьма внушителен и занимает не одну страницу (существуют даже такие экзотические вещи, как страх страха — фобофобия). Итак, мы вынуждены констатировать, что ритуальное поведение — характерная черта нашего вида.

При этом далеко не все знают, что поведение животных тоже в высшей степени ритуализовано. Всякое действие совершается в строго определенной последовательности, и животное старается не нарушать раз и навсегда заведенного порядка.

Яркий пример такого поразительного консерватизма приводит В.Р. Дольник.

«Мой говорящий попугай жако не терпит никаких перемен в комнате. Если на полу клетки вместо газеты постелить оберточную бумагу, он приходит в крайнее негодование. Когда его отправляют в клетку, он требует, чтобы сначала сказали: "Рома, в клетку!" Пройдя часть пути, в строго определенном месте он ожидает слов "Давай, давай быстрей!", перед входом в клетку ему следует напомнить, зачем он туда идет: днем — «купаться», вечером — «спать». После того как он вошел в клетку, нужно сказать: "Ай, молодец, Рома, ай, молодец!" Стоит что-нибудь упустить, и он подсказывает, говоря это за вас. Если что-то напутали — возвращается к исходной точке и повторяет всю процедуру сначала. Зоологи знают, что в естественной обстановке поведение животных столь же консервативно. Они ходят по одной и той же дороге, осматривают одни и те же кормные места, отдыхают в одном и том же месте, останавливаются у одних и тех же предметов».

Когда животное идет по хорошо знакомой местности, оно никогда не отступает от раз и навсегда выбранного маршрута: здесь следует повернуть направо, там — снова направо, тут — налево, а вот тут — проскользнуть под склонившейся над землей веткой. Приспособительный смысл таких нелепых и жестких ритуалов темен только на первый взгляд. В свое время К. Лоренц убедительно объяснил природу этого загадочного явления. Дело в том, что новое, нетрадиционное решение почти всегда сопряжено с некоторым риском, а потому гораздо безопаснее следовать проторенной дорогой. Ход рассуждений здесь примерно такой: вчера все прошло гладко, следовательно, и сегодня можно избежать неприятностей, если не лезть на рожон и соблюдать правила; вчера удалось найти вкусный гриб вон под тем кустом, следовательно, и сегодня нужно поискать там же — авось обнаружится еще один. Хотя ритуальное поведение выглядит глупостью, по-своему оно вполне целесообразно.

Слабый или неразвитый интеллект не умеет как следует разобраться в нагромождении причин и следствий, безошибочно отделить случайное и наносное от закономерного и существенного. Выстроить надежный причинно-следственный ряд не так-то легко, поскольку всегда есть опасность перепутать причину со следствием, что может обернуться бедой. Поэтому животное предпочитает не рисковать без надобности и фиксирует ситуацию целиком, не подвергая ее логическому анализу. Успешные комбинации накрепко запоминаются и в схожих условиях воспроизводятся стереотипно. Так безопаснее: если сработало раньше, значит, должно сработать и на этот раз.

В этом смысле мы почти ничем не отличаемся от животных. Не подлежит сомнению, что многие наши обычаи и традиции (вплоть до правил хорошего тона), складывавшиеся тысячелетиями, уходят своими корнями в разнообразные ритуалы прошлого. С другой стороны, любая религия, даже самая примитивная, включает в себя помимо культа еще и обряд, то есть строгий церемониал, совершающийся с соблюдением определенных правил. Понятно, что не все ритуалы, придуманные людьми, отражали реальное положение вещей: многие из них никуда не годились, но сохранялись столь же бережно, как «правильные» и работоспособные. Дело в том, что первобытное мышление было синкретичным — целостным, нерасчлененным, когда явления окружающего мира воспринимаются во всей их полноте. Первобытный человек не задавался вопросом «Что есть истина?», не разбирал ситуацию по косточкам, логический анализ в нашем понимании был ему чужд. Мир был нов и свеж, полон удивительных вещей, равновеликих в своей ценности. Христианский миссионер, пытаясь обратить язычника в свою веру, говорил ему о том, что непорочное зачатие — это чудо. Тот охотно соглашался и отвечал, что ведь и обычное зачатие — тоже чудо, так из-за чего же копья ломать? Первобытный человек был в гораздо большей степени художник, чем сухой логик, и потому мифы рождались только на определенном этапе исторического развития. Ну а со временем причудливый паноптикум, населявший мифологизированный мир, сделался объектом культа, ибо кому же поклоняться, как не могущественным персонажам мифа, в реальности которых человек не сомневался?

Другой важный момент, на который необходимо обратить внимание, — иерархическая соподчиненность всех стадных животных, о чем мы уже говорили. Предки человека тоже жили в коллективе, и этот коллектив был жестко структурирован, в противном случае австралопитек не сумел бы выжить на просторах африканской саванны. Вспомним павианов: на вершине иерархической пирамиды у них расположились несколько патриархов. Но такая пирамида, пишет В.Р. Дольник, неизбежно воспринимается как незавершенная, ибо наверху всегда остается место для сверхиерарха, пусть даже виртуального. Сверхиерарх из плоти и крови — явление в животном мире редчайшее и полностью реализовано только у собак. Свора ездовых, пастушеских или охотничьих собак находит естественное завершение, поскольку над вожаками всегда стоит хозяин иной породы — человек. В собачьих глазах человек — это недосягаемое божество, и ни одному псу даже в голову не придет претендовать на его место. У человека, как и у других стадных животных, существует инстинктивная потребность в подчинении, поэтому на вершине пирамиды рано или поздно должно появиться могучее сверхсущество, которому немедленно начнут воздавать божеские почести. Павиан, сидя на возвышении, громко кричит и воздевает руки к восходящему солнцу, как бы устанавливая с ним особые отношения. Ничего невероятного в этом нет: достаточно вспомнить хрестоматийную историю о молодом шимпанзе, который повысил свой иерархический ранг только лишь тем, что отыскал пустую канистру и научился ею грохотать к священному ужасу своих соплеменников.

Гораздо интереснее попробовать разобраться в звериной символике, которой человек испокон веку окружал институт власти. Присмотритесь повнимательнее к древним языческим культам, и вы почти всегда найдете изображения крупных кошек, хищных птиц и змей. В чем тут дело? Ларчик открывается просто. Кошачьи (и в первую очередь — леопард) были и остаются самыми опасными естественными врагами приматов, обитающих на открытых пространствах. Павианы боятся леопарда всю жизнь и нередко заканчивают свои дни у него в когтях. Мы тоже непроизвольно вздрагиваем, когда в темноте вдруг ярко загораются кошачьи глаза. Аналогичную реакцию, но только уже днем, может вызвать у нас сочетание желтого с черным, мелькнувшее в густой листве: именно так окрашена шкура леопарда. Это выплескивается наружу атавистический страх, сидящий у нас глубоко в печенках. Инстинкт подсказывает и предупреждает: будь настороже, потому что за поворотом притаилась твоя смерть. Послушаем В.Р. Дольника.

«Усиливая эти "хищные признаки" в облике животных, художники-иллюстраторы и мультипликаторы создают потрясающие по воздействию образы кровожадных хищников. Зачем? Чтобы дети пугались. Зачем же пугать их? Да потому, что им это нужно, они этого сами хотят — страшных волков, тигров-людоедов, чудовищ, страшных мест в сказках. Если их не даем мы, они придумывают их сами, то есть по сути сами устраивают для себя игровое обучение, чтобы узнавать хищников и проверять свои врожденные реакции на них. Эти хищники уже в Красной книге, давно они не едят людей, давно самая большая опасность для детворы — автомашины, но наши врожденные программы помнят о зверях, а не об автомашинах».

Между прочим, именно поэтому крупные кошки так красивы. Мы любуемся их грацией, яркой раскраской, бесшумными и уверенными движениями, исполненными скрытой угрозы. Так работает программа, она говорит: смотри внимательно и запоминай, не будь равнодушным, изучай повадки и мельчайшие движения этого зверя, чтобы не было мучительно больно, когда столкнешься с ним нос к носу. Что же касается хищных птиц и змей, то они человекообразным приматам не опасны, а вот небольшие древесные обезьяны их всегда очень боялись. Бесшумно скользя меж ветвей, змеи и совы охотились на маленьких пугливых обезьянок, так что наши атавистические страхи, выползающие из подсознания при виде гадов и кривоклювых орлов вполне объяснимы: это работает очень древняя программа.

Религиозные верования почти всех народов пестрят опасным зверьем и хищными птицами. Ольмеки, создавшие на юге современной Мексики городскую культуру еще во II–I тысячелетиях до новой эры, поклонялись ягуару, а пришедшие им на смену тольтеки воздавали почести жутковатой химере — пернатому змею Кецалькоатлю. У индейцев Центральной Америки он стал творцом мира и одним из главных божеств, а практиковавшие человеческие жертвоприношения ацтеки изображали его в высокой шапке из шкуры ягуара. В религиях и мифах Старого Света хищных птиц, змей и кошек тоже хоть отбавляй. Вспомните подвиги Геракла: еще в колыбели он задушил двух чудовищных змей, подосланных богиней Герой, а когда подрос, убил немейского льва и расправился со стимфалийскими птицами — опасными тварями, пожиравшими людей и разящими насмерть острыми железными перьями. Да и девятиглавая лернейская гидра, в ядовитой желчи которой Геракл вымочил свои стрелы, — отнюдь не безобидное беспозвоночное, а скорее кровожадный дракон, только без крыльев. Гильгамеш — шумерский мифоэпический герой — разделывался со львами, как со слепыми котятами, и разве можно после этого удивляться, что он стоял головой выше пугливых простых смертных? Герой — он на то и герой, чтобы играючи расправляться с атавистическими страхами голой обезьяны. Это всесильный сверхдоминант, и отношение к нему должно быть соответствующее — пылкая любовь, смешанная со священным ужасом. Рыцарь без страха и упрека, повелевающий кошками, змеями и хищными птицами, по праву заслуживает вакантного места на самой верхушке иерархической пирамиды. Его облик не обязательно должен быть антропоморфным; несокрушимому герою ничего не стоит обернуться кошмарной химерой, изображения которых сохранились на средневековых гравюрах и благополучно дожили до наших дней в виде геральдической символики. Таков, например, грифон — отвратительная помесь льва, орла и змеи. Между прочим, весьма любопытно, что древнеегипетский фараон, которого обычно изображали исполином, высокомерно взирающим на поверженных в прах подданных, копошащихся возле его ног, иногда предстает перед нами в виде растерянного маленького человека, прячущегося под брюхом гигантского сокола между его когтистых лап.

Атавистические мотивы без особого труда обнаруживаются даже в американском фольклоре. В увлекательной книге под названием «Однажды один человек» (сборник американского фольклора) особенно восхищает история Пекоса Билла, уроженца Техаса. Когда Билл, личность бесспорно харизматическая и обуреваемая благородными порывами, переколотил всех негодяев в округе, ему сделалось смертельно скучно, и он поехал по белу свету искать парней пожелезнее. По дороге на него набросилась гремучая змея, но Пекос не хотел, чтобы змея потом шипела, будто он напал первым, и потому позволил агрессивному пресмыкающемуся укусить себя целых три раза. После этого он элементарно вытряхнул дух из змеи. Через короткое время путь ему преградил кугуар (так в Америке зовут пуму), но бравый Пекос ухватил хищника за загривок и как следует отстегал гремучей змеей. Когда кугуар жалобно заскулил и начал лизать Биллу руки, тот взнуздал его и, нахлестывая змеей, поехал дальше. Стоит ли говорить, что когда он добрался-таки до железных парней, запросто перекусывавших зубами гвозди, и спросил, кто у них тут главный, поднялся верзила семи с половиной футов росту и сказал: «Раньше я был, а теперь ты будешь…» Вот как себя ведут настоящие герои!

Резюмируем: ритуальное поведение, доставшееся нам в наследство от животных предков, прямиком приводит нас к обрядности и строгому соблюдению традиций, которые являются не только важнейшим атрибутом всех религий, но и светского поведения в том числе, тоже стоящего на соблюдении определенных правил. Потенциальный сверхдоминант, вознесенный на вершину иерархической пирамиды, должен без труда побивать всех хищников, которых до судорог боятся инстинктивные программы, — крупных кошачьих, хищных птиц и змей. Как можно не уважать сакрального героя, одним движением пальца повергающего в прах леопардов и львов, не боящегося ползучих ядовитых гадов? Когда Геракл сражался с лернейской гидрой, на помощь ей выполз огромный рак Каркин и вцепился ему в ногу, но истинного героя такими пустяками не проймешь: Геракл беднягу просто растоптал. Напоследок еще немного из Дольника.

«Итак, наверху могут оказаться и предок-герой, и сверхчеловек, и некоторые животные, и силы природы.

Если такой объект подчинения, поклонения и задабривания образовался, то живые люди, стоящие на вершине пирамиды — иерархи, — будут изображать союз с ним, какие-то особые отношения. То есть будут выполнять роль жрецов или шаманов. Эта вольная или невольная мистификация обретает свою логику, по которой орущего на восходе Солнца павиана удобнее признать участником культа Солнца, особенным животным, наделенным священным чувством».

Что же касается моральной компоненты религиозных верований (хрестоматийные заповеди «почитай отца и мать», «не убий», «не укради», «не пожелай ни жены своего ближнего, ни вола его» и т. п.), то здесь все обстоит еще проще: изначально слабая естественная мораль настоятельно требовала жестких формулировок в виде запретов и предписаний.

Слов нет, биология очень важна (гуманитарии, к сожалению, часто об этом забывают), но она — только почва, на которой вырастает упрямый чертополох социальных связей. Например, представляется весьма вероятным, что страх смерти имеет самое непосредственное отношение к генезису религии, поскольку человек — единственное животное, знающее о конечности собственного существования. С другой стороны, очень трудно вообразить зарождение метафизики в какой бы то ни было форме на безъязыковой стадии антропогенеза. Развитая коммуникация — совершенно необходимое условие становления метафизических представлений.

Не будет большим преувеличением сказать, что без исправно функционирующей системы коммуникации, какой является членораздельная речь, человек никогда бы не сделался человеком. С другой стороны мышление и речь не тождественны, между ними нельзя ставить знак равенства. Мышление шире речи и не покрывается ею без остатка, всегда остается нечто неуловимое, для чего мы не умеем подыскать адекватной словесной формулировки. Мышление далеко не всегда связано с речью: невербально мыслят и шахматист, и ученый, и изобретатель. Хорошо известно, что великие научные открытия рождаются как бы из ничего, в моментальном акте прозрения, который со стороны выглядит совершенным чудом. Это работает интуиция, а формальная логика в это время молчит. Интуитивная догадка подобно вспышке молнии выхватывает из мрака предметы, и в ее блеске становится далеко видно во все концы земли. Интуиция противоположна логическому рассуждению, она неразложима на пошаговые этапы, и если допустить, что логика все же присутствует в интуитивном акте, то это какая-то другая логика. Основной признак интуитивного мышления — свернутое восприятие всей проблемы сразу. Отдельные звенья выпадают, и на свет божий появляется готовое решение. Вдохновение — это быстро сделанный расчет, говаривал Наполеон Бонапарт. Разумеется, он имел в виду интуицию.

Французский математик Жак Адамар (1865–1963) рассказывал, что, решая сложную проблему, он мыслит пятнами неопределенной формы, которые танцуют, мельтешат и накладываются одно на другое. Слова при таком мышлении — только досадная помеха. В конце концов это калейдоскопическое кружение прекращается, туча постепенно приобретает более строгие очертания, и в ней мало-помалу начинает брезжить некая внутренняя гармония. Проблема, по сути дела, уже решена, и вся трудность заключается теперь в том, чтобы перевести решение в общепонятный код, будь то математические символы или вербальная формулировка.

Чтобы воочию убедиться в несовпадении мышления и языка, не обязательно ссылаться на великих ученых. Каждый, кто хотя бы раз пробовал связно изложить на бумаге свои мысли, непременно сталкивался с тяжкой немотой, которую зовут в обиходе муками творчества. Когда слова ложатся на белый лист, оказывается, что они — лишь бледная тень того великолепия, которое было создано сознанием. Об этом несоответствии более ста лет назад написал Тютчев: «Мысль изреченная есть ложь». Более развернуто об этом же сказано у Мандельштама:

Когда, уничтожив набросок,

Ты держишь прилежно в уме

Период без тягостных сносок —

Единый во внутренней тьме —

И он лишь на собственной тяге,

Зажмурившись, держится сам, —

Он так же отнесся к бумаге,

Как купол к пустым небесам.

Между мышлением и его вербальной ипостасью всегда имеется зазор, люфт, откуда выплывает облако нематериального, невыразимое в слове. Что-то непременно остается за скобками. Вот из этого облака, ускользающего от всех определений, и рождается, по-видимому, представление о воплощенном совершенстве: где-то за пределами сознания, в недосягаемой вышине, живут-поживают могущественные и бессмертные покровители.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.