I. Потеха

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. Потеха

Уголок тихий, неслышный, безвестный. На карте или глобусе он был бы меньше любой из тех безымянных, таинственных точек, которыми в причудливом беспорядке усеяна бирюзовая ширь океана. Посмотреть — просто щепотки песку и пыли, а надпись гласит: Полинезия, тьма островов. В пестром узоре российских селений, густом и разбросанном, в беспорядочной их россыпи, мой родной уголок — едва заметная, затерянная точка…

Жизнь тут не мечется в бестолковой и оглушительной сутолоке, не кипит, не бурлит, не шумит… Течет ровным, медленным течением туда, куда направлен уклон, струится покорно, бесшумно, с чуть слышным плеском и шорохом, порой — с мелкой зыбью, тихо и робко докатывается до своего устья и незаметно вливается в широкую реку общенародного бытия. Порой тут, в ласковых, родных недрах этой неспешной жизни, туго меняющей привычный уклад, старые понятия и прочные навыки, среди этих хаток, пахнущих кизячным дымком, и знакомых зелено-сизых вербовых рощиц, в молчаньи сизого степного кругозора, — почти не верится, что где-то должен быть шум, «гремят витии», идет борьба, кипит волнение… Кто-то ломает голову над судьбами народов и нашего тихого уголка… Кто-то собирает дани, кто-то расхищает их и еще кто-то помогает сжигать их в огне торопливо-жадной, безумной, чадной жизни…

Не верится, ибо трудно представить себе это в нашей степной тишине, где так плавно катится по знакомому небу светлое солнце, и ночь с ласковыми звездами сменяет хлопотливый день, и чередуется знакомый будничный труд с коротким праздничным досугом, а медлительный бой часов на колокольне изредка (когда сторож Кузмич не проспит) осведомляет, что время не остановилось, идет все-таки своим порядком и в обычных хлопотах мы незаметно дойдем до немого кладбища с похилившимся забором и крестами…

С полночи деловито кричат кочета, на заре мычат коровы, гуси перекликаются звонким криком, скрипят журавцы, знакомо звучат голоса людей и пестрый собачий лай. Свежо, по-осеннему, пахнет опадающим листом, стелется туман над левадами, гумнами и в конце улицы, и в нем неторопливо двигаются странно огромные фигуры в зипунах или в каких-нибудь старых, рваных потитуках, по влажной земле звонко чмокают гигантские чирики, маячат старые фуражки, похожие на сковороды, а из-под толстых, закрученных, завязанных платков вылетают звонкие женские голоса, взмывающие над протяжным, разноголосым блеянием овец:

— Кырь-кыш-кыш-кыш! Куда ты, кароста тебя задави! Кырь-кырь-кыш!..

Начинается трудовой день, и вековой порядок его всегда один, всегда наперед установлен во всех подробностях — вплоть до дружного многоголосого чиликанья воробьев на соломе, — изменения лишь частичные в зависимости от времени года. И какие бы волны ни вставали там, в далеких шумных центрах, — сюда не скоро донесется их отголосок и, приглушенный расстоянием, он лишь слабо напомнит о связи тихого, затерянного уголка с каким-то огромным целым, со всей спутанной сетью человеческих отношений.

А когда зарядит осенний дождь, мелкий, тихий, долгий и упорный, и солонцеватый глинозем наших степей обратится в вязкую, невылазную соломату, — станица наша на недели и месяцы обрывает слабые нити общения с культурным миром, теряет возможность знать не только то, что делается на белом свете, но и какая цена на пшеницу и просо в Михайловке, в ближайшей слободе при железной дороге.

Тогда мы совсем как островитяне — далеко от общей мировой жизни, от ее приливов и отливов, далеко от начальства, от его неусыпных попечений об исправном выполнении лежащих на нас обязанностей. И чувствуется даже какое-то сиротство без этой вот именно связи, живой, привычной, ободряющей и понукающей… По инерции мы делаем усилия, чтобы не обмануть доверия, стараемся, всячески гоним мысли об уклонении. Но все это как-то вяло, нехотя, без должного воодушевления…

Однако — каким-то чудом — не погибаем, живем…

* * *

В восемь утра, в сером полусвете, сквозь тонкую, зыбкую сетку дождя я вижу: верхом на мокрых тонконогих лошадках с острыми спинами подъезжают к станичной школе оригинальные всадники — маленькие, намокшие, нахохленные, как озябшие воробьи. Сидят они обыкновенно по-двое, иногда и по-трое на одной лошадке — задний обнимает под мышками переднего, у переднего в руках поводья. Маленькие всадники вооружены: сбоку болтаются деревянные шашки, самодельные и потому весьма разнообразных фасонов — и в виде пехотного тесака, и на манер турецкого ятагана, и казачьи. За спиной — деревянные винтовки, за правым плечом на ремне качается пика. У левого бедра — сумки с книжками и провиантом…

У ворот школы всадники сползают с своих лошадок, заматывают им поводья вокруг шеи и убегают в калитку. Лошадки некоторое время стоят у школьного палисадника, иной раз с любопытством заглядывают в калитку, куда скрылись их всадники, но, не усмотрев, вероятно, ничего знакомого, ничего любопытного, разочарованно поворачивают назад и трюхают домой…

К низкому кирпичному домику, который стоит напротив, — в нем помещаются церковная сторожка и женская церковная школка, — в эту же пору подъезжают телеги с плетеными плоскими кузовами, называемые в станице одрами. В телегах битком, слепившись в мокрые кучи, сидят маленькие, закутанные девочки с сумками. У ворот церковной ограды телега вытряхивает такую кучу наземь, — девочки бегут, проворные, как перепелки, и скрываются в церковной сторожке…

В эту пору да в час или два пополудни оживляется наша пустынная улица, с широкими бурыми лужами, похожими на степные озера, особенно когда по ним пробегает мелкая зыбь или приходят поплавать ватаги гусей… Иной раз сквозь разорванные облака глянет солнце, лужи блестят и весело улыбаются, отражая в своей глубине маленькие домики с обмазанными глиной, побеленными стенами, мокрые сараи, плетни, журавцы колодцев, облетевшие вербы и черные старые груши станичных садиков.

Иногда выпадает совсем веселый денек, с морозцем, с ясным, глубоким небом, с солнышком. Лужи покрываются ледяной корой. Солонцеватый чернозем улиц пристывает и делается проходимым. Вооруженные школьники доставляются в школу уже не на конях, а обычным пешим порядком. При этом они ведут непрерывный бой со всеми дворнягами, которые вздумают приветствовать их своим заливистым лаем, — пускают в ход пики и шашки, ширяют ими в подворотни, в дыры старых плетней и заборов, — всюду, где только есть возможность подразнить захлебывающегося от злобы неприятеля…

Потом пробуют крепость льда на всех лужах, катаются, барахтаются, проваливаются и, набравши воды в чирики, вспоминают, наконец, что пора бежать и в школу, — недаром старый Семеныч уже в третий раз принимается звонить в колокольчик.

В такие дни от двенадцати до часу в мирной тишине станичной жизни, кроме задорного крика галок, далекого кагаканья гусей и редкого лая собак, я слышу заливистую кавалерийскую команду вахмистра Елисея Корнеевича и звонкие детские голоса, дружным хором считающие:

— Ррраз!..

— Рраз-два-а!..

Перед калиткой училища останавливаются проходящие бабы, старики в зипунах, девочки из церковной школки, выпущенные на перемену. Стоят и долго глядят на школьный двор, откуда несутся эти веселые, дружно-звонкие крики: идет обучение наших потешных гимнастике и военному строю.

К кучке любопытствующих зрителей присоединяюсь и я. Вахмистр Корнеевич, стройный, подтянутый, стоит перед развернутым, очень длинным и очень разномастным фронтом. Его команда разнообразием и фантастичностью своих одежд и вооружения напоминает Великую армию Наполеона после перехода через Березину. Пиджаки и женские ватные кофты, старенькие пальто офицерского покроя с светлыми пуговицами и рубахи цвета хаки, отцовские, франтовские когда-то, а теперь выцветшие и порыжевшие тужурки и мужицкие армяки… Чирики и тяжелые, неуклюжие сапоги… Казацкие фуражки, папахи, черные «русские» картузы, даже старые студенческие фуражки, Бог весть какими путями пробравшиеся в наш мало просвещенный, далекий уголок… Оружие — самых разнообразных образцов: шашки форменные, казацкого образца, и кривые турецкие, короткие — вроде финских ножей… Винтовки, сделанные, очевидно, родительским топором, пики — некрашеные и крашеные, черные, голубые, красные, кривые и тщательно оструганные…

Войско пестрое, ибо обмундировано и вооружено, как и полагается иррегулярным войскам, за собственный кошт…

— Смир-но! — лихо, разливистым голосом, командует Корнеевич.

— Ррраз! — дружно и звонко откликается команда. Видно, что каждый из этих разнокалиберных воинов старается выкрикнуть это раз как можно громче, перекричать других, и этот весело-звонкий счет, сопровождаемый коротким взмахом голов, по-видимому, даже слегка греет озябших…

— Глаза направо!

— Ррраз!..

— Короче! короче счет!.. не тянуть!.. Выровняться!.. Правило помни: «третьего вижу, четвертого не вижу»!.. Левый фланг! куда там выперли? осади назад!..

Левый фланг суетливо и бестолково отступает назад, потом мечется опять вперед, кое-как выравнивается, толпясь и ссорясь, и снова берет «глаза направо».

— Голову выше! выше голову держи!.. Грудь разверни!..

Головенки в разнокалиберных уборах как будто и без того сделали лихой поворот в правую сторону, но Корнеевичу, очевидно, кажется недостаточно боевым.

— Выше головы!.. — И они смешно — для постороннего зрителя — задираются вверх, на прелую крышу дровяного училищного сарая…

Развернуть грудь уже труднее, и левый фланг вместо этого просто выпячивает животы и на несколько мгновений застывает в таком неестественном положении. Мой знакомый малыш Мохов, левофланговый, должно быть, озяб и танцует ногами в мокрых чириках, — одна штанина у него выпущена, другая забрана в желтый, старый шерстяной чулок. Его сосед Попов, которому, по-видимому, надоело держать глаза направо, дает ему в спину пинка, Мохов с полной готовностью отвечает тем же приемом. По-видимому, им, новичкам, не твердо еще втолковано положение, что фронт — святое место…

— Смирно!

— Ррраз!..

Головы поворачиваются к инструктору.

— Поздороваться со станичным атаманом!.. Помни, ребята, говорить надо короче, не тянуть!.. — «Здорово, молодчики»!..

— Здра… жла… вашбродь!.. — отвечает команда звонко, но не совсем стройно.

— Согласней! Согласней отвечать! Халатно делаете!.. «Здорово, молодчики!»

— Здра-жла-ваш-бродь!..

— Еще короче! Не отставай! Как не можно короче!.. Чтобы не баранами счел начальник, а зверями… Здорово, звери!

— Ззздрра-жла-вашбродь!..

— Лихобабин подсигивает там! Смотри-и!.. Я тебя подсигну, милый, я тебя так подсигну!..

— Теперь поздороваться с инспектором… Ребята, помни же! — вахмистр поднял вверх указательный палец и на мгновение замер, упершись строгим взглядом в свою беспокойную команду: — инспектору отвечать «здравия желаем, ваше высокородие»! Помни… «Здорово, дети!»

— Здррра-жла-вашбродь!..

Рядом с Лихобабиным и озябший левофланговый Мохов подпрыгивает на месте в такт возгласу, греется.

— Паршивая тварь! — горячится Корнеевич: — сказано: «ваше вы-со-ко-родие»!.. А вы что лопочете?..

Повторяют снова. И еще раз пять. Как ни стараются, а все кто-нибудь отстанет или раньше вылезет, и вся гармония испорчена…

— Бараны! — говорит Корнеевич в отчаянии и делает долгую паузу. Потом откашливается и переходит к новому номеру.

— А когда инспектор будет проходить по фронту, то провожай его глазами!.. Вот я иду отсюда… с левого фланга… То вы головы поворачивайте в мою сторону… Клюев! Я тебе, стерва, там поверчусь!..

— Господин вахмистр, тут Калашников на спине пишет мелом… — из средины фронта доносится оправдывающийся голос.

— Я его не трогал, г. вахмистр!.. — тотчас же выскакивает новый голос.

— Всю спину исписал!..

— Где у него мел?

— В кармане…

— Я тебя, мерзавец! Пошел вон из фронта! К забору!.. Помни же, ребята: вот я — инспектор, и иду по фронту, то провожай меня глазами… Мохов! Попов! Гляди в мою сторону!.. Тварь паршивая! Вертятся там все время!

Беспокойный левый фланг некоторое время провожает глазами вахмистра, изображающего в данный момент какого-то инспектора. Ни Мохов, ни Попов, ни их ближайшие соседи-первоклассники ни разу еще и в глаза не видели инспектора и к особе его они вполне равнодушны. Скоро забывают требования порядка и дисциплины, начинают по-прежнему толкаться и меняться пинками между собой.

Вахмистр, кончив обход фронта, отходит на средину и с привычной залихватской отчетливостью командует:

— Смир-но!

— Ррраз! — тотчас же дружно, звонко и радостно отзывается команда.

Этот номер всегда выходит отчетливо, чисто и стройно, он уже приобрел все свойства идеальной автоматической отдачи, и даже при ученьи «без счета» нельзя отучить нашу потешную сотню от того, чтобы на команду «смирно!» она не крикнула привычного «р-раз»!..

— Слуша-ай!.. Шашк…

Сотня рук, голых и в перчатках, всех цветов — красных, фиолетовых, белых, синих, в варежках, — дружно хватается за эфесы своих разнокалиберных сабель.

— …Вон! — восторженно не выкрикивает, а выстреливает вахмистр.

— Ррраз!.. Два!..

Шашки дружно взметываются в воздух и опускаются на плечо. В этом дружном единовременном взмахе, сопровождаемом звонким криком детских голосов, в мелькании деревянных палашей, рядом с смешным, веселым, есть все-таки что-то действительно боевое, лихое…

— На кра-ул!..

— Ррраз!..

— На пле-чо!

— Ррраз!..

— Шашки в нож-ны!..

— Рраз!.. два!..

Все — как у больших — «по приемам». В промежуткам Елисей Корнеевич с серьезнейшим видом излагает перед этой разномастной, смурыгающей носами, мелкой сотней соответствующие пункты строевого устава.

— Помни же, ребята! Приемы холодным оружием, чтобы правильность была, не забывай, как я говорил. Когда я скомандую: шашк!..

Вахмистр выталкивал слово мгновенно и лихо, и хищное выражение пробегает на миг по его лицу, точно он нацелился укусить кого-то…

— То — первым долгом — пропусти кисть правой руки между локтем левой и бедром и обхвати рукоять всеми пальцами!.. При команде вон! вынь клинок из ножен кверху, лезвием влево — так, чтобы рукоять находилась выше головы… Ветютнев! ты куда морду воротишь там?.. И-и, сволочь!.. Также и при команде «в нож-ны!..» Пошел вон из строя, Лобода!.. К забору!..

При команде «в ножны», как оказывается, недостаточно просто вложить клинок в ножны, а надо соблюсти три приема, причем особенно эффектен последний: надо придержать палаш с таким рассчетом, чтобы при команде три дружно щелкнуть эфесом об ножны. И команда вся замирает перед этим торжественным моментом…

— Три! — командует вахмистр.

— Тррри!.. — с упоением повторяет команда, оглашая воздух воинственным стуком своих сабель. И все довольны. Смеются…

После шашечных приемов идут повороты и построения. Новички путают еще правое и левое плечо, ошибаются в поворотах при команде кругом, поправляют друг друга, пихаются и бодаются, как маленькие козлята. Корнеевич хоть и грозит им, но к устрашающим мерам не прибегает. Один раз, правда, подергал за ухо Жилкина, брыкавшего ногами соседей, но Жилкин — уже не новичок. И, по совести говоря, Корнеевич — педагог не плохой. Фронтовик он вдохновенный и увлекательный, команда его, звучная, бодрая, лихая, заражает восторгом его разнокалиберную сотню, военное обучение идет весело, легко и интересно…

— Помни левую руку! — кричит он в десятый, в двадцатый раз: — при команде кругом поворачивай налево… Быкадоров! халатно делаешь! без внимания!.. Кру-гом!..

— Ррраз!.. два!..

— А Дурнев опять направо повернул! Эх, ты! мужик!.. Сопли утри!.. Во фронт!

— Рраз два!..

— На первый-второй-третий рассчитайсь!

— Перв!

— Втрой!..

— Треть!..

Голоса выскакивают пестро-звонкими щелчками, коротко и мгновенно, как искорки из сухих лучинок. Голову при этом надо мотнуть влево, к соседу, лихо, браво, грозно, чтоб в тот же момент встрепенулся он и тем же жестом и отрывистым криком передал счет следующему.

Быстро бежит по фронту эта звонко-отрывистая трескотня и вдруг словно натыкается на препятствие: кто-то зазевался и не успел крикнуть свой номер.

— Заснул! — негодующе кричит Корнеевич: — слюнтяй!..

— Второй!..

— Треть!..

— Перв!…

— Слуша-ай!.. Первые номера шесть шагов вперед, вторые — три! Марш!.. Стой!..

— Ррраз!.. два!..

— Со-коль-ский гим-нас-тик!..

Под воодушевляющую команду Корнеевича, который и сам весь ходуном ходит, начинаются стройные, ритмические, согласные приемы, заставляющие баб рядом со мной охать, смеяться и изумленно всплескивать руками:

— Сердешные мои деточки! то ходили вольно, а то Бог знает чего заставили…

В быстро сменяющемся калейдоскопе движений, под звуки команды, полной боевого увлечения и порыва, возбуждающей и заражающей, от этих маленьких взмахивающих, выпадающих, приседающих фигурок получается впечатление стройного, гармонического действия.

— Руки врозь — ногти во-вну?тря! раз-два!.. Руки вверих — ноги в переплет! три-четыре-е!.. Кругом! Помни: стать на правое колено! Р-раз — два-а! Чище делай, Котенякин! халатно делаешь!.. Три-четыре!..

— Ох, чтоб-б вас! — восклицает восхищенный бабий голос из нашей группы. И мы смеемся: в самом деле, забавно…

Я и бабы, стоящие рядом со мной, столяр Жаров, который с аршином и листом стекла под мышкой шел куда-то по делу, но примкнул к нашей группе, заинтересовавшись потешным ученьем, девчата из церковной школы и сиденочный казак из станичного правления, — все мы относимся к этому зрелищу с снисходительным смешком, и никому из нас как-то нейдет в голову, что перед нами — осуществление задачи, предуказанной свыше, дело величайшей государственной важности, созидание фундамента будущего российского могущества и славы… Мы-то улыбаемся, а сколько важных людей с озабоченным видом ходят около этого задания: министры, архиереи, генералы, начальники дорог, жандармы, директора, инспектора — все, кому дорога своя карьера! Ловкие люди уже успели снять пенки с этой потехи, взмыли даже через нее на головокружительную высоту. Их легкий и шумный успех смутил покой и рядовых администраторов, — все вдруг сообразили, что надо догонять во что бы то ни стало, — дело серьезное… иначе на вид могут поставить нерадение по службе…

Припомнились мне газетные статьи, всерьез трактовавшие потешный вопрос. За их патриотическим букетом и пафосом чувствовалось неприкрытое мазурничество, в лучших случаях — ноздревщина, — и как-то невольно думалось, что все это — нарочно, в шутку, отнюдь не всерьез. Однако — оказывается — потеха-то потехой, а кое-кому и не до смеха…

* * *

Вон выходит на крыльцо Иван Самойлыч, учитель, в старой форменной фуражке с полинявшим околышем и в ватном сером пиджаке. Как и полагается сельскому учителю — человек вида тощего, поджарого и покорного судьбе…

Это — мой старый товарищ по гимназии. Курса в ней он не кончил и в книге судеб ему было определено педагогическое поприще на самой нижней ступени. Кажется, уже около двадцати лет он смиренно несет свой крест.

При встречах мы редко вспоминаем с ним гимназию — не очень веселые были годы нашего отрочества и юности, — большей частью мы спорим о бессмертии души. Очень огорчает Самойлыча, что я не совсем тверд в христианском учении, и он настойчиво, как плотничья пила, зудит мне в уши:

— Душа сотворена Богом бессмертной — какие же тут могут быть сомнения? Может, вы и в существование ангелов не верите? Этак, пожалуй, все можно отрицать…

Сегодня, впрочем, он не подымает обычного спора и, поздоровавшись — говорит просто и буднично:

— Баранину сейчас жарил на керосинке… Все не клеится никак без жены… А жену выписать — с кем дети там останутся? Ведь трое уж в гимназии учатся! Вот умудритесь-ка из двадцати пяти целковеньких-то в месяц и детей просодержать, и самому пропитаться…

Он коротко дергает головой, и этот скорбно-хвастливый жест мне давно знаком, как давным-давно я знаю все его незавидные — чисто учительские — обстоятельства, но Иван Самойлыч каждый раз излагает их подробно, обстоятельно «с чувством, с толком, с расстановкой», как безнадежно хворый человек повествует о любимой болезни…

— В прошлое воскресенье за полтора рублика нанял лошадь да съездил проведать… А раньше, пока погода была дозволительная, — пешечком… Моцион полезен. Двадцать семь верст туда, двадцать семь — обратно… Ноги, конечно, дня три гудут после такой прогулки… А все детишек поглядеть тянется… Инспектор обещает дать место в городе, да вот все вакансии нет…

С минуту мы молчим и смотрим на ружейные приемы потешной команды, слушаем звонкие выкрики Корнеевича:

— Ружья на изготовку! Сотня, п-ли!..

Мальчуганы, всерьез расставив ноги, пригибаются головами к ложам своих деревянных винтовок, щурят глаза и при команде п-ли, не взирая на запрещение вахмистра, все-таки не могут удержаться, чтобы не крикнуть детскими басами: — п-пу!.. бу!.. ба-бах!..

— Ну что, эта потеха не очень мешает вашим занятиям? — спрашиваю я у учителя.

— Воинский дух развивать надо, — не очень охотно, как-то уклончиво отвечает он. Потом вздыхает покорно и кротко.

— В прошлом году циркуляр был, строжайший, — помолчав, говорит он: — в нынешнем — другой, еще строже. Предписано усвоить, проникнуться и неукоснительно выполнить… И все год от году строже и грозней… Выучишь, можно сказать, на зубок и всегда — будь уверен — в чем-нибудь да просыплешься…

Иван Самойлыч — человек смирный, немножко как бы ушибленный, всего боится, даже роптать вслух не смеет. Но я чувствую, что потребность облегчить душу жалобой все-таки одолевает в нем привычное чувство опасения перед тем, как бы чего не вышло. Слегка понизив голос, с дружески секретным видом, он говорит:

— Помню вот, когда ждали приезда барона Таубе, — уж так мы приготовились, так приготовились… думал, комар носа не подточит! Потому что было уже известно, что генерал серьезный, шуток не любит, кое-где уже предупредил: «у меня веревок много!..» Холоду нагнал… Ну, тут и предписания были уж соответствующие. Наш окружной генерал разослал бумагу: «заведующие училищами при встрече его п — ства должны озаботиться сформированием из учащихся почетных караулов с ординарцами и вестовыми. Напоминаю, что наказный атаман очень доброжелателен к молодежи, которая при въезде в поселение встречает его на конях, а при отъезде конвоирует на некоторое расстояние»…

— Думал-таки я: хорошо бы на конях встретить. Сунулся по родителям — нет: время рабочее, никто не дает лошадей ребятишкам. Ну, нечего, думаю, делать: отшлифую их получше в пешем строю и в словесности, ординарцев-то своих этих… Ну, и приналег на словесность. Все имена и титулы на зубок заставил вызубрить! А это номер, я вам скажу, не из плёвых… Извольте-ка добиться, чтобы мальчугашка не вывихнул языка, без запинки выговорил на вопрос: — кто у нас войсковой наказный атаман? — «Его превосходительство генерал-лейтенант барон Фридрих Фридрихович фон-Таубе»… Вместо «барон Фридрих Фридрихович» он жарит себе барон Фридрихович и — никаких!.. Или не спотыкнись, например, на архиерее; его высокопреосвященство высокопреосвященнейший Афанасий, архиепископ Донской и Новочеркасский?.. Как это залпом-то?..

Иван Самойлыч посмотрел на меня веселым, выжидающим взглядом.

— Вы говорите? а-а! А я достиг!.. А вы что думали, — добился!..

Он мотнул головой сверху вниз — обычный его хвастливый жест. Помолчал, поскреб свою бородку телесного цвета. Вздохнул.

— И все-таки просыпался…

Тон у него стал горестный, но почему-то хотелось смеяться глядя на его сокрушенное, костлявое лицо, сдавленное с боков.

— И срезался-то на пустяке!.. Сперва все шло распрекрасно… — «Кто есть августейший атаман всех казачьих войск»? «Кто у нас военный министр»? Режут мои ребята без запинок, я — просто расту!.. — «А кто у вас поселковой атаман»? — у одного спрашивает. — «Да кто? Трушка Рябенький»… — «Что-о?! Это о своем ближайшем начальнике так выражаться? Г. учитель! это то такое»?.. Ко мне. Маленький такой старичишка, ершистый, шипит, свистит, ногами сучит… Ну, тут уж я в момент — ко дну… Хочу слово сказать, а у меня лишь челюсть прыгает, а выговорить не могу ни звука… Поглядел он, поглядел на меня — не стал добивать: повернулся и пошел. И вся свита за ним… А я с неделю пролежал после такого потрясения…

— Да… Вот пустяк как будто: «Трушка Рябенький»… Полагалось сказать: «урядник Трофим Спиридонов Желтоножкин», а ученик ляпнул попросту, по уличному… А я виноват…

Мы с минуту помолчали. Хотелось мне чем-нибудь выразить сочувствие старому товарищу моего отрочества, но в легкомысленном воображении прыгала его испуганная челюсть перед шипящим генералом, и разбирал легкомысленный смех. И стыдно было, а ничего поделать не мог.

— Вот вы смеетесь, а нашему брату как? — сказал учитель и сам засмеялся смиренным, грустно-покорным смехом: — вот нынешний приказ… самый свежий… Выучить-то я его выучил, проник, а как его выполнить? А ведь с меня спросят?..

Он глядел на меня вопрошающими глазами, ожидая ответа.

— А какой именно приказ?

— Какой? А вот-с, извольте…

Иван Самойлыч сделал торжественное лицо и, как примерный ученик на экзамене, прочитал наизусть быстро и с щегольскою отчетливостью следующее:

— «Главная задача казачьей школы состоит прежде всего в сохранении в молодом поколении казаков воинского духа, унаследованного от предков, утрата которого была бы равносильна уничтожению казачества. Средства, долженствующие содействовать успешному выполнению указанной задачи, суть следующие: необходимость развивать в детях любовь к воинским упражнениям, верховой езде и вообще ко всему, что потребуется от них впоследствии на службе, и — второе — практически знакомить их с улучшенными приемами земледелия, так как от этого зависит их будущее благосостояние, а вместе с тем и исправное снаряжение на службу»…

Он сделал паузу, чтобы передохнуть, и вбок поглядел на меня испытующим оком: каково, мол?

— К концу приказа улучшенные способы земледелия, впрочем, забыты или намеренно отброшены, — вроде как бы для красного словца были она вставлены, — а выдвинуты исключительно верховая езда, строй и парады в высокоторжественные дни. А главное: «приучить детей к дисциплине и развить в них уважение к власти»…

Иван Самойлыч снял свою потертую фуражку и слегка и поскреб затылок.

— Вы скажете: что же тут трудного — развить уважение к власти? Дело законнейшее, — я и сам не какой-нибудь крамольник, понимаю. Человек я — вы сами знаете — смирнейший, против власти рыднуть не смею, не то что… А вот тут, исполняя эти самые приказы, вышел как бы сказать, вроде узурпатора или подрывателя основ… И все оттого, что многоначалие пошло, смешение языков. Кому служить? кого слушать? на какую ногу хромать? — Господь ведает… С введением этого самого потешного дела над школой прибавилась новая власть — военная. И не только генералы и офицеры, но даже и простой урядник — взять хоть станичного атамана — полноправен прервать мои занятия, чтобы произвесть с ребятами репетицию предстоящего парада…

— Вот с таким-то парадом и я влез в кашу. Взяли моих учеников в один табельный день, повели в этот самый парад. После молебствия выхожу из церкви, гляжу: стоит моя школа, Корневич на правом фланге, кругом — зрители: казаки, бабы, ребятишки… Зимнее дело, холодно, поозябли все мои воины, носами всхлипывают, сапожонками сучат. Проходит десять минут, четверть часа — стоят… Никого из начальствующих нет — ни станичного атамана, ни его помощника. Корневич подходит ко мне: — «Примите парад, Иван Самойлыч, а то ребята продрогли». — Да ведь атаману это надо. — «Да, как видать, они в отлучке». — Ну ладно, приму… Застегнул пальто на все пуговицы, подобрал живот, грудь выпятил. — Здравствуйте, дети! — «Здравия желаем, вашбродь»! — С праздником вас поздравляю, с высокоторжественным днем! — «Покорнейше благодарим, вашбродь!..» — все правильно так отвечают, согласно. Одним словом — забавно, хорошо. — «Ну, за здравие Государя Императора — ура»! Прокричали уру. Пропустил их мимо себя церемониальным маршем и — по домам… Думал, что сделал дело патриотическое, так сказать, укрепляющее уважение к власти, однако оказалось совсем другое…

Учитель остановился, поглядел на Корневича и его команду, делавшую плавные приседания, крякнул. Видно, неприятные воспоминания были еще слишком свежи, чтобы можно было ворошить их хладнокровно. Покрутил головой с сердитой досадой.

— На другой день встречаюсь с станичным атаманом — он с придиркой ко мне: — «вы на каком основании приняли парад»? — Как, — говорю, — на каком основании? Детишки поозябли, нельзя же их морозить без конца… Да наконец я — сам коллежский регистратор, кажется, имею право… — «Нет, не имеете»!.. — Почему это? — «Парад только военная власть имеет право принимать»… — Эка, — говорю, — важность!.. — Он и ухватись за это слово: — «а-а, важность? хорошо, посмотрим! доведу об этом до сведения генерала»… — Вот те и фунт, думаю! Дойдет до инспектора, пожалуй — скверно выйдет… И за каким чертом я влез в эту кашу? А я — видите ли — все о переводе в город мечтал и мечтаю… детишки — сами знаете, а жалованья — четвертная в месяц… И инспектор обещал первую же вакансию… И вот… Улыбнется, мол, теперь и перевод мой… вот тебе…

— Подумал-подумал, сел и написал инспектору, так сказать, контр-объяснение… Ну, через неделю получаю бумажку: вызывает инспектор для душевного разговора. Еду ни жив, ни мертв. Однако — слава Богу — обошлось благополучно. Оказалось, атаман-то лишь покуражился, а протокола не сочинил… Напугал лишь, черт!.. А инспектор все-таки внушил: — «не трогайте вы их! свое дело исполняйте, а в это не суйтесь — лучше будет»!..

— Вольно, оправиться! — скомандовал вахмистр Корнеевич. И вся разномастная команда его разом сорвалась с места — с шумом, гиком, свистом, начала свалку, борьбу, возню, вольную гимнастику. Нашлись акробаты, умевшие стоять на голове, ходить к руках. В одном месте завязалась форменная драка; Меркулов достал из кармана обломок сухого кренделя и только было собрался полакомиться им, а Клюев не выдержал соблазна, выхватил из руки у Меркулова эту лакомую штуку и откусил от нее изрядный-таки кусок… Правда, оставшуюся часть добровольно и немедленно возвратил, но принцип собственности был грубо нарушен и Меркулов в справедливом негодовании заехал кулаком Клюеву в ухо. Клюев пустил в дело шашку, но Меркулов ловкой «подножкой» свалил противника и сел на него верхом…

— Ну, довольно вам там! — крикнул Иван Самойлыч, лениво окидывая привычным, равнодушным взглядом звонко кипящую перед нами кашу ребячьих головенок. — Да… так вот — «не суйтесь», — оборачиваясь ко мне, продолжал он: — и не сунулся бы, если бы меня самого не терзали… А то распоряжение за распоряжением: «обязать иметь поясные ремни!» «приобресть кокарды!» «оружие содержать в исправности!..» Требуешь с ребят, они — с родителей, родители — ко мне: «что это за мода пошла у вас, Иван Самойлыч? Чем бы учить их аз, буки, да рихметику — вы потеху какую-то выстраиваете! Это они и после узнают — придет время»… — Не я требую, — начальство. — «Учи, свое знай: аз! буки! рихметику! А поясные ремни да кокарды у нас состояния нет им справлять!.. Тут на одни <т>етрадки да на перья сколько расходу, а толков-то чуть»…

Учитель опять дернул головой — жест был на этот раз упрекающий и скорбный.

— Ну вот что ж вы тут попишете?

Подошел вахмистр Корнеевич, приложил руку к козырьку, почтительно прислушался к нашему разговору.

— Теперь извольте войти в мое положение, — продолжал Иван Самойлыч, бросив на вахмистра сердитый взгляд: — с одной стороны программы увеличиваются. Ты тут за три года пройди с ними и грамматику, и славянский язык, и сочинения научи их писать, и арифметику, и улучшенные приемы земледелия… Да и за Закон Божий ты же ответствен, с тебя же спросят, если ученик молитву за царя не прочтет, а законоучитель ездит себе по станице, собирает капусту да пироги — ему что!.. А мне генерал замечание сделал. Вошел в класс — в сентябре дело было, только что учиться начали, — он новичка какого-то: «ну-ка, молитву за царя читай»… А того не то молитву за царя, — говорить надо сперва научить, говорить не может правильно…

— Совершенно справедливо, — почтительно заметил вахмистр: — ему скажешь медведь, а он — вядьмедь…

— Да… А я оказался виноват, мне выговор… И теперь вот опять, сверх всего прочего, я же и за военный строй отвечай. Было одно начальство — инспектор, знал, перед кем дрожать… А теперь еще сколько прибавилось: и окружной атаман, и штаб-офицеры какие-то, и даже вот станичный атаман… урядник какой-нибудь, а храпит, куражится… может прийти, прервать занятия и увесть учеников для репетиции парада… Где же тут об учении думать?..

Вахмистр Корнеевич, представитель военно-потешного ведомства, слушал в почтительном молчании и на лице его было непроницаемое выражение. Я знаю, что по отношению к учителю он не занимает враждующей позиции, очень предупредителен и услужлив. Когда случаются у учителя гости, он подает самовар, прислуживает и в то же время принимает участие в компании. С удовольствием возит на своей лошади Ивана Самойлыча — за плату, разумеется — в город. Словом, междуведомственных трений никаких не существует. Однако тут — мне чему-то показалось — к терзаниям учителя он относился с равнодушием, с невозмутимым безразличием.

— Ну, ваши как дела, Елисей Корнеевич? — спрашиваю я у него.

Вахмистр прикладывает руку к козырьку фуражки и, любезно улыбаясь, отвечает:

— Дела — слава Богу… Только вот — балуются…

Он делает жест в сторону копошащейся и кипящей вокруг нас его пестроцветной команды.

— И что это такое? — недоумевающим тоном говорит он: — год от году все хуже и хуже… баловство все больше и больше…

— Но ведь и раньше шалили?

Корнеевич отмахивает рукой:

— Ранее того и подумать не смели. А сейчас — беда!.. Никак не слухают! Ты ему кол на голове теши, — а он все — свое!.. Окружной генерал собирал нас в августе, урядников. — «Вы должны первым долгом дисциплину водворить!..» А как тут ее водворишь? Вдарить нельзя: запрещено. Один урядник доложил ему: «ваше-ство! большого скорей научишь… ему и по шее дать можно, и слово он скорей поймет, а малому — ему рази втолкуешь? Кабы их бить можно было»… — Нет, бить нельзя… — А бить нельзя, значит — у него страха нет… а страха нет — и памяти нет… в одно ухо впустил, в другое выпустил…

— Вот видите! — торжествующим тоном говорит Иван Самойлыч, через плечо тыкая пальцем в сторону вахмистра: — рассуждение педагога современной формации…

— Да ведь мы, Иван Самойлыч, народы степные, — виноватым голосом отвечает Корнеевич: — какие мы народы? малограмотные… Нас позови расписаться…

— Собаку через ять напишете…

— Так точно! — радостно согласился вахмистр.

— Я вас и не обвиняю. Хотя, впрочем, — торопливо поправляется учитель: — я никого не имею права обвинять… Вы и не можете иначе рассуждать. Но на вас ведь задача-то какая возложена!.. Книжонку одну предписано выписать нам на авансовые — вот об этом самом потешном деле. Виньетка в старинном русском стиле, портреты высочайших особ, министров и безграмотное какое-то бормотание… Букет такой, знаете… Я ведь вот патриот, а и меня тошнит… А рекомендована в руководство. И вот в ней: «до сего времени, дескать, наши школьники долбили свои книжки, заучивали никому ненужные и бесполезные сведения, но зато быстро теряли и те скудные семена нравственности, которые были заложены в них в родительском доме. И в дни революции, дескать, такая молодежь тянулась за мятежной интеллигенцией… А ныне весьма хорошим рассадником здоровых и национальных понятий в народе должна быть армия, — из ней уходят ежегодно сотни тысяч молодых людей, они и должны разносить по всем уголкам России накопленный запас патриотических чувств и священной преданности своему царю и отечеству»…

— Вот ведь куда вас метят-то! — обернулся Иван Самойлыч к вахмистру.

— Воля начальства, — покорно-виноватым тоном сказал Корнеевич.

Лично я знаю его, Корнеевича, как человека мягкого, полированного, и — конечно — педагог он не первосортный, но и не очень плохой, а в своей среде — один из лучших. И когда он говорит об ослаблении дисциплины, в нем говорит огорчение профессионала, которому хотелось бы представить порученную его обучению малолетнюю команду именно в таком блеске и щеголеватости, каких он достигал когда-то в полку, — но команда туго поддается серьезной шлифовке… И помочь нечем. Отсюда — грустный тон…

— А требования все усиливаются, — говорит, вздыхая, Корнеевич: — генерал требует, чтобы и словесность знали, и сокольский гимнастик, и ружейные приемы, и ученье пешее по конному… И чтобы оружие у всех было исправное. А как их заставишь справить оружие? Старикам на сборе стал атаман докладывать, чтобы на станичную сумму пики хоть справить, — зашумели все: «Не надо! пущай лучше учат аз! буки! Больших, мол, перестали учить, а с малыми забавляются! не надо!..» Что же с ними поделаешь? Рази нашим втолкуешь, что начальство требует? Вот 2-го числа штаб-офицер приедет оружие осматривать, а что я им покажу? Рази это оружие?

Корнеевич взял кривую пику из рук у мальчика Мохова, торчавшего перед нами вместе с группой любопытствующих своих сотоварищей. Вахмистр пренебрежительно потрогал широкий ремень, болтавшийся на пике. Мохов, погромыхивая носом, сказал с гордостью:

— Это служивский ремень, г. вахмистр, папанька его со службы принес. А вот ножны у меня плохие… Папанька от старых саней отодрал железо, обил, а она не держится… разорилась…

— Нос-то высморкай! — сурово сказал Корнеевич, возвращая пику своему левофланговому.

— Диковинное дело, что это такое! — продолжал он, обращаясь к нам: — больших, действительно, перестали учить, а маленьких вот… Говорят, Государь Император даже смотрел?

— Смотрел.

— Диковинное дело!.. А больших вот в лагерь теперь соберут, — они никак ничего… Слоняются, как неприкаянные…

В казачьих войсках существовал так называемый приготовительный разряд: казаки-малолетки, т. е. достигшие 20-летнего возраста, проходили краткий курс строевого ученья в станицах, а затем в майском лагерном сборе, одновременно с казаками второй и третьей очереди. В годы общественного движения, когда и казаки, призванные к усмирению, стали волноваться и роптать на тягость службы, власти пришлось сделать уступки: приготовительный разряд упразднили, в видах облегчения экономической тяготы, лежавшей на казаках в связи с «образом их служения», осенние и зимние учебные сборы в станицах отменили. Но эти шесть недель — в общей сложности — ничуть не облегчили казака: центр тяготы как был, так и остался в огромных расходах на снаряжение в первоочередные полки, а расходы казака на этот предмет не только не уменьшились, но заметно возросли — цены на строевых лошадей за последнее десятилетие, например, поднялись вдвое… Отмена же приготовительных учений отразилась заметнее всего лишь в том, что молодые казаки сменных команд, за отсутствием предварительной военной шлифовки, стали походить на мужиков — обстоятельство, огорчавшее не одного службиста Корнеевича…

— Да, вот на этих сопляков теперь больше уповают, — с осторожной усмешкой говорит он, пренебрежительно кивая на свою команду: — войсковой наказный атаман приказ по войску отдал… Так как войско наше всегда на первом самом плане состояло по службе и по дисциплине, а сейчас военный дух потеряли; в других местах детей уже на высочайший смотр представляют, а мы к этому без внимания и без забот, хотя и давно обучаем… Надо, чтобы и у нас было не хуже других: военный дух не терять! и первым долгом внушать подчинение и дисциплину!

Корнеевич строго поднял палец и посмотрел на нас внушительным взглядом.

— Что же, успех-то есть?

Корнеевич не сразу ответил.

— Внушать-то внушать, — сказал он в невеселом раздумьи — все это очень прекрасно! А как им внушишь — вот это вопрос!.. Вот сейчас оружие это у них — и уж ни одной собаки они не пропустят, чтобы не подразнить! Уж они ее доймут да доймут… А то в глаза ширять один другому зачнут — того и гляди, искалечат кого-нибудь… А девчонка ежели попадется из церковной школы, — давай за ней, с пиками… И ведь какие арнауты, с-ны дети: от земли не видать, а уж норовит под подол… Кавалерия, — словом сказать!..

— Ну, вы вот что, Елисей Корнеевич — мягко перебил его учитель: — займитесь-ка с ними еще минут двадцать тем… как это?.. взводным ученьем… А тогда уж в класс…

— Слушаю.

Вахмистр приложил руку к козырьку и тотчас же крикнул своим разливистым голосом:

— Нну, смирно-о!.. стройсь…

Пестрая команда не сразу успокоилась и выровнялась. Человек двух пришлось вахмистру выхватить из фронта и поставить на колени у забора — там земля была чуть-чуть посуше, чем среди двора. Минут через пять снова перекатывалась зычная команда и звонким стеклом откликались дружные детские голосишки.

— Шаг на месте!

— Р-раз — два!.. Р-раз — два!..

Мы смотрели, как две сотни детских ног — в чириках, в худых, заплатанных, покоробленных сапожонках — топтались на одном месте, стараясь попасть в такт. Укреплялось ли этим в детских головенках уважение к порядку и власти, внедрялись ли воинственные навыки — Бог ведает. Но точно, подчиняясь налаженному, завораживающему ритму, смирная жизнь нашего уголка с ее обыденным трудом, заботами и терпением, с ее короткими радостями и долгими, прочными скорбями, топталась на месте в покорном и безбрежном молчании под какую-то далекую, неведомую, но властную команду…

Пусть это далеко от нас — шум и гул бурно несущейся жизни, неустанные заботы и попечение о славе и мощи какого-то отечества, какие-то сферы и борьба влияний, течений, кружков, лиц, партий, собирание даней и их расточение, — отраженная ими зыбь через топкие дороги, через непроездные овраги и балки докатывается и в наши немые степи — в образе предписаний и приказов. Предписано, чтобы у школьников были шашки, пики и винтовки, — делать нечего, надо исполнить: отдирает мой станичник от саней старую жесть и из планок мастерит ножны для деревянной, выструганной им шашки; от старых граблей отрубает держак и выстругивает пику, а за изготовление винтовки несет четвертак столяру Жарову. Все это на алтарь будущей мощи и славы отечества…

— Раз начальство требует — никуда не денешься, — говорит он рассудительно покорным тоном: — такое ученье… а не учить — нельзя…

* * *

А 2-го числа — точно — приезжали штаб-офицеры с адъютантами. Произвели смотр одновременно и нашим потешным, и второй очереди казаков, ожидавшей со дня на день мобилизации. На тревожном пороге грядущих событий, которые уже втягивали в свое гигантское колесо и наш далекий, безвестный уголок, он был таким же смирным, простым, тихим, чуждым шума и треска, равнодушным к грохочущей жизни центров, издали такой как будто большой и пугающе важной…

Играл трубач сбор, и в осеннем влажном и чутком воздухе звуки трубы звенели нежным серебром, бежали вдаль и ввысь, оживляли тихие, утопающие в грязи улички весело поющим, играющим зовом. На майдан — станичную площадь — тянулись казаки в шинелях и папахах, за ними на строевых конях верхом бесстрашно гарцевали по лужам ребятишки, ликующие и счастливые, оттого, что дождались случая побывать в роли больших. Бабы на маленьких тележках везли амуницию и военное снаряжение своих супругов, в домашней жизни не очень любивших обременять себя такими делами, которые и бабам под силу…

Вывел на смотр свою потешную команду и вахмистр Елисей Корнеевич. Толстый, коротконогий офицер с седыми усами произвел поверочное ученье. Ребята с звонким счетом делали шашечные и ружейные приемы, повороты, построения, осаживания, примыкания. Офицер сучил ногами, указывая, как делать шаг на месте. Командовал:

— Пики на ру-ку! К но-ге. Боевые круги!..

— Раз-два! раз-два! — звенели детские голоса — немножко менее бойко и согласно, чем во дворе школы.

Стеной стояла пестрая толпа в шинелях, в тулупах, в пальто, шубах и кофтах, в папахах с красными верхами и в платках всех цветов. Сотни лошадей топтались, ржали, чмокали копытами по грязи. В широких лужах отражалось серое осеннее небо, нахохлившиеся хатки с белыми, мокрыми стенами, журавцы, голые вербы…

— Раз! раз! раз! — сипло, но с увлечением кричал полковник.

— Раз-два! раз-два! — как битое стекло, звенели детские голоса.

Но были так нестрашны, так мало серьезны эти воинственные звуки под низеньким, серым небом, среди растрепанных хаток, на топких берегах неоглядных луж, в мирной, зябкой, знакомо-будничной обстановке. Бродила снисходительная усмешка по лицам пестрой, молчаливой толпы, — кажется, никто не думал в ней, что на этой потехе зиждется будущая военная мощь отечества… Иные какие-то думы реяли над тихой этой жизнью, повинной вечной работе и сухоте, — смутные думы на пороге больших, закутанных тайной событий…