Л. Диенеш. Писатель со странным именем

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Л. Диенеш. Писатель со странным именем

Посвящается Be. М. Сечкареву

Я уверен, что когда-нибудь… собрание сочинений Газданова будет издано… не в Париже или Нью-Йорке, а в Москве…

Юрий Иваск (1970)

В этом кратком предисловии не место ни для биографии, ни для подробного анализа творчества Гайто Газданова – я попытался это сделать в своих работах. Да и российскому читателю интереснее, мне кажется, если я расскажу о том, что ему, по всей вероятности, еще мало известно, – например, о том, какой была писательская и критическая судьба этого замечательного русского прозаика на Западе, где он прожил почти всю свою жизнь и где так же, как и в России, мы все еще ждем его полного признания.

Впервые с именем Гайто Газданова я познакомился в 1973 году, в семинаре по истории зарубежной русской литературы профессора Всеволода Михайловича Сечкарева, известного ученого и прекрасного историка русской литературы, любимого всеми преподавателя и блестящего оратора, чьи лекции привлекали сотни студентов и научили их наслаждаться шедеврами русской литературы в Гарвардском университете (Кембридж, штат Массачусетс), где я был тогда аспирантом. В семинаре мы читали самых признанных, маститых классиков эмиграции: Бунина, Мережковского, Гиппиус, читали также известных, но еще не ставших общепризнанными классиками русской литературы ни, разумеется, в советской России, ни даже на Западе – Георгия Иванова, Ирину Одоевцеву, Владислава Ходасевича, Марка Алданова, Бориса Зайцева, Ивана Шмелева, Михаила Осоргина, Павла Муратова и многих других.

Но откровением оказались не эти имена (вернее, не только эти – богатство их творчества в эмиграции ошеломило нас всех), а другие, новые, мне (и не только мне) тогда еще неизвестные, так называемые молодые авторы, поэты и прозаики, о которых мы, будущие слависты и русисты Америки, люди все-таки не совсем невежественные, никогда до этого не слышали. Это молодое, второе поколение в то время, к сожалению, было все еще почти незамеченным, за одним, всем известным исключением: именно в ту пору достигла своего апогея слава Владимира Набокова, еще при жизни признанного классиком, величайшим американским прозаиком XX века – так его многие величали за вклад в литературу США. Естественно, мы, молодые русисты, знали, что был и русский (и тоже великий) Набоков. Но чего мы не знали, так это того, что, кроме Набокова, были и другие, пожалуй, не менее крупные таланты, что рядом с Набоковым жила и творила целая плеяда интересных писателей, все еще ждущая признания. Не только в среде аспирантов, но и среди большинства западных специалистов, за исключением Bс. М. Сечкарева, Глеба Струве и еще десятка эмигрантских ученых (я не говорю сейчас о почти никогда не существовавшем эмигрантском читателе, который если когда-либо и жил, то к тому времени просто уже обитал в мире ином, – новой же, бродско-солженицынской эмиграции еще не существовало), почти никто не знал о Борисе Поплавском, Нине Берберовой, Анатолии Штейгере, Георгии Пескове, Василии Яновском, Юрии Фельзене, Илье Зданевиче, Владимире Смоленском, Сергее Шаршуне, Александре Гингере, Игоре Чиннове, и, наконец, никто не подозревал о писателе с таким странным, нерусским именем: Гайто Газданов.

И мы стали их читать. Они нам понравились по-разному. Некоторые, особенно поэты, поразили своим голосом, стилем, образами, своей музыкой стиха; другие, особенно прозаики, оказались менее состоятельными – похоже, не всем удалось полностью самореализоваться; третьи представляли интерес в первую очередь как экспериментаторы, новаторы стиля, языка или композиции, но, увы, на зрелых художников слова «не тянули». Были, однако, исключения. Одним из них можно считать Гайто Газданова. Достаточно было прочесть несколько страниц – и сразу становилось ясно: здесь звучит музыка, язык звенит, светится, даже пахнет (как о том не раз писал Адамович), это настоящее искусство слова – не эксперименты, не опыты, а достижения, причем небывалые, экстраординарные. Новый голос звучал так прозрачно, с такой невероятной легкостью и кажущейся простотой, что было совершенно непонятно: как он это делает? в чем тайна газдановской речи? Ее хотелось слушать и слушать, и сразу возникло огромное любопытство: что он еще написал? что о нем думали корифеи зарубежной России? И когда я узнал, что в начале 1930-х годов о Газданове заговорили как о втором, наряду с Набоковым, молодом писателе, подающем большие надежды, и даже как о его возможном сопернике, – не осталось сомнений: это писатель перворазрядный, очень высокого уровня, и «открыть» его, быть первым его исследователем – большая честь, большая награда.

Вел свой уникальный семинар (едва ли не единственный в своем роде, насколько мне известно, для тогдашней Америки) Всеволод Михайлович очень умно. Он знал: здесь сокрыты большие возможности для будущих исследователей, и очень поддерживал и одобрял студентов и аспирантов, когда они решали избрать эмигрантскую тему для своих диссертаций. Положение в это время на Западе было не очень благоприятным для таких начинаний. Естественно, «последние могикане» первой и второй эмиграции, такие как, например, Глеб Струве, Владимир Вейдле и Юрий Иваск, продолжали писать о литературе русского зарубежья, но почти все созданное ими было написано и напечатано по-русски – для русскоязычной западной прессы и для русского эмигрантского читателя, а не по-английски – то есть не для западных литературоведческих журналов и западного читателя. Большинство американских и западноевропейских славистов относилось к так называемой эмигрантской литературе снисходительно, если не откровенно иронически или даже враждебно. Для одних ее как бы не существовало, для других она имела совершенно второстепенное значение – это считалось «несерьезным» делом (категории «специалист по эмигрантской литературе» еще не существовало – она только зарождалась, медленно и с трудом, пока без признания и без уважения к профессии). Бытовало мнение (и, к сожалению, не только среди нерусских «специалистов»), что в эмиграции литература не выживет, что в этих условиях ее просто не может быть, а если она все-таки и есть, то скоро умрет, ибо создать новую, чего-то стоящую русскую литературу вне России совершенно немыслимо, это идея абсурдная, нелепая, – и все это вопреки в то время уже всемирно известному Набокову. Нет-нет, говорили: Набоков – исключение, лишь подчеркивающее правило. Нужна была «третья волна», чтобы об эмиграции стали говорить и думать иначе. Ведь не перестали же быть великими русскими писателями Бродский и Солженицын оттого, что пересекли границу?

Я помню, с каким наслаждением, с какой даже жадностью я стал искать и читать этого неизвестного мне писателя со странным именем – а найти его было легко благодаря невероятно богатой коллекции Библиотеки Гарвардского университета, – и чем больше я читал, тем больше убеждался: вот настоящее искусство! И каково же было мое удивление, когда я узнал, что об этом замечательном писателе почти ничего не известно, что о нем, кроме разве что небольших рецензий, ничего не написано. И какова была моя досада, когда я узнал, что умер он лишь за год перед тем, как я открыл его для себя весной 1973 года. Когда-нибудь я, возможно, напишу «историю одного исследования», историю моей «газдановианы», расскажу о встречах в Европе и Америке в 1975 году с вдовой писателя Фаиной Дмитриевной Ламзаки, с еще живыми друзьями и знакомыми Газданова, с писателями и критиками, его коллегами по радио «Свобода», об истории его архива и о том, как он попал в Америку. Придется, видимо, написать вообще о 1970-1980-х годах, когда я был практически единственным человеком в мире, который «занимался» Газдановым; в те годы я добился переиздания на русском языке его романа «Вечер у Клэр» в знаменитом американском издательстве «Ардис», издал о нем монографию в Германии и составил его библиографию для прекрасной парижской серии эмигрантских библиографий.

* * *

Можно думать об эмиграции не как о несчастье, а как о новой жизни, о новой задаче, даже как о некоем освобождении. Парадоксально, но бывает так, что преодоление трудностей само по себе становится великим стимулом и приводит к непредвиденным, зачастую весьма положительным результатам. Да, работать без стимула, ни для кого, – тяжелая доля, но, как всегда, есть и оборотная сторона медали: можно отнестись к этому как к «вызову», как к борьбе за преодоление препятствий, как к задаче – духовной, душевной, даже художественной – найти смысл жизни внутри себя, если ничто вокруг не помогает, если ничто кругом этому смысла не придает. Страшное одиночество, отсутствие читателей, иной, отличный от российского, стиль жизни могут погубить писателя – или, напротив, помочь ему, дать стимул обрести новые человеческие и художественные силы и цели. Отношение к этому Набокова сегодня общеизвестно, но оно было известно и разделялось многими еще и в довоенные времена. Часто не только говорили: «Мы не в изгнании, мы в послании», – но и действительно верили в то, что настоящая русская литература и культура сохраняются именно за рубежом, что Серебряный век продолжается не в Ленинграде, а в Париже, что эмигранты «унесли Россию» в себе и что все равно, рано или поздно, они в Россию вернутся. Набоков знал, что «веку вопреки, / тень русской ветки будет колебаться / на мраморе моей руки»; и Ходасевич был уверен, что наступит время, когда «в России новой, но великой, / Поставят идол мой двуликий». А набоковский Федор говорит в «Даре»: «Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно, через сто, через двести лет, – буду жить там в своих книгах…»

Юрий Иваск в предисловии к антологии «На Западе» писал в 1953 году: «Обреченные на эмиграцию, то есть на несчастье, зарубежные поэты… творили, творят. Полная оценка этого творчества – удел будущих… читателей. Но, думаю, справедливо было бы признать, что самый факт эмиграции обогатил русскую поэзию „новым трепетом“ и – следовательно, наше несчастье было одновременно нашей удачей». Надо ли ныне спорить о том, что эмиграция обогатила новым (набоковским, газдановским) трепетом и русскую прозу, что она была не только губительной, но и творческой?

Даже западное влияние на Газданова я воспринимаю как явление положительное. «Чистая и простая интеллектуальная проза Газданова» – результат влияния не столько, может быть, Пруста, как говорили, сколько некоторых традиций французской литературы вообще. В слиянии двух разнородных элементов – русского и западного – в одно целое – прозрачную классическую прозу с новым тревожным содержанием, с ее «арзамасским ужасом» XX века, сутратой веры и всехценностей и в то же время сдуховным преодолением пустоты и, в конечном счете, торжеством над этими разрушительными стремлениями – Газданов создал нечто новое в русской литературе, такое, чего до него не было. И его опыт, может быть, понятнее и ближе российскому читателю, после развала империи и ее идеологии.

Свобода духа и внутренняя независимость («никаких авторитетов не признавал») – самые существенные черты газдановского характера – и искусства. Даже резкие высказывания молодого автора о некоторых маститых представителях эмиграции (возможно, и сознательно рассчитанные на откровенный эпатаж), скорее всего, говорят о том, что сохранить полную внутреннюю интеллектуальную независимость было для Газданова важнее, чем быть в выгодных отношениях с теми, от кого во многом могла зависеть его писательская судьба. Газданов терпеть не мог рабской психологии, бессмысленного преклонения даже перед классиками. Он никогда не колебался и всегда настаивал на своем, если был уверен в правоте, рискуя испортить хорошие взаимоотношения с критиками, издателями или какой-нибудь «знаменитостью» и продолжал делать свое дело вопреки всему и всем – как и следует истинно свободному и независимому человеку и художнику. Газданов учит нас жить между чудом и рабством в той стране, которая называется Свобода Духа и в которой заключено, по словам Набокова, «все дыхание человечества». Вместе с тем хотелось бы сказать и о природной доброжелательности Гайто Газданова (замеченной Адамовичем только к концу жизни писателя). Все, кто знал его ближе (или прочел лучше!), единодушно говорили об этой прекрасной черте газдановского характера. Было что-то очень здоровое, очень положительное, жизнерадостное и добродушное в Газданове: крепкое начало доброты, благородства и жизненной силы, направленной к творчеству, к вере и надежде, а не к сатире и разрушению, – начало, в конце концов оказавшееся сильнее его иронии, насмешки, сомнения и всего его страшного жизненного опыта.

* * *

После головокружительных похвал начала 1930-х годов на протяжении всей последующей жизни Газданова ожидали либо пренебрежительное отношение к его творчеству со стороны критики, либо полное замалчивание его: в середине 1930-х годов критика кое-как еще хвалит Газданова, но похвала эта почти всегда двусмысленна (что порой хуже отрицания), а с 1940-х годов вокруг писателя образуется «мертвая зона» – почти полное молчание эмигрантской критики в последние двадцать лет его жизни! Ни одного отклика на его последние три романа (1953–1971)! Ни одного! Три небольшие рецензии-одиночки на рассказы за весь послевоенный период. Пришлось ждать полвека до первого полного издания и его единственному, полностью не напечатанному при жизни писателя роману «Полет» (1939) – Даже возвращение Газданова на родину произошло далеко не так благополучно, как хотелось бы. События опередили публикации; Газданов не попал в первую волну возвращавшейся литературы, а потом вместо достойного форума (каким был бы, скажем, «Новый мир», в редакции которого лежал роман Газданова «Вечер у Клэр», ожидая публикации, но предпочтение – по вполне понятным для тех времен причинам отдали Солженицыну) впервые его стали печатать в малоизвестных и малопрестижных изданиях. Первый, и навсегда оставшийся самым популярным, его роман «Вечеру Клэр», который принес Газданову славу и признание в 1930 году и заставил говорить о нем как о втором Набокове и который через полвека мог бы (и должен был бы!) стать литературным событием в России конца 1980-х годов, так и не получил адекватной своим достоинствам оценки на родине. Его рассказы, по крайней мере десять или пятнадцать самых лучших из них, являются несомненными шедеврами и, безусловно, обеспечивают Газданову постоянное место в истории русской литературы; – будь они опубликованы отдельным сборником, они могли бы произвести огромное впечатление, – но не было и этого. Когда в 1990 году однотомники Газданова вышли в Москве, было очевидно, что «уже поздно» – наиболее благоприятный момент упущен. Социальные потрясения вообще не способствуют открытию новых писателей, а особенно тогда, когда книги их, по непостижимой причине, оказываются на прилавках уже после того, как было открыто множество других имен. Итак, Газданову опять не повезло; в Москве его называют писателем «элитарным», считают, что он не для «масс» (а это только отчасти правильно). Хотелось бы, чтобы развернулось более живое обсуждение творчества Газданова, чтобы его имя прозвучало в стране громче, чтобы писателя услышали – он этого заслуживает… Подлинное, широкое признание еще впереди.

Хочется верить, что настоящее издание – самое полное собрание сочинений Гайто Газданова – станет переломным в этой ситуации. Я убежден: не можеттакого быть, что читателю, открывшему любой из этих томов, не понравятся эти замечательные романы и шедевры-рассказы, что не потрясут они русского читателя своей психологической и философской глубиной, размышлениями о жизни и смерти, о любви и случайности, о смысле и бессмысленности бытия, своим тончайшим выражением этих мыслей и «движений души», своей неповторимой, спокойной, но в то же время напряженной словесно-камерной музыкой, своим непогрешимым ритмом, интонацией, своим чистейшим, прозрачным, звенящим великолепным русским языком.

Ласло Диенеш