Наталия Жилина Пойдем за синей птицей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Наталия Жилина

Пойдем за синей птицей

— Не хочу этой птицы. Не достаточно она синяя.

Морис Метерлинк

Для нее любая птица была не достаточно синяя. Она требовала от искусства вообще и от собственной живописи в частности непрерывного развития. Полотно, законченное сегодня и с полным основанием воспринимаемое как удача, через два-три дня ее чем-нибудь уже не устраивало. Творчество художника она понимала как путь. Ее любимым режиссером был Феллини и любимой из его лент — «Дорога».

Наталия Жилина — одна из ключевых фигур петербургского культурного андеграунда. Она осталась в памяти ярким и разносторонним человеком, но разговор о ней я хочу начать с живописи, ибо она была прежде всего художником.

Один именитый коллекционер в порыве откровенности однажды сказал, что идеальный художник — такой, чтобы написал большую серию картин в одной и той же, хорошо узнаваемой манере, а потом бы внезапно умер, а он сам, коллекционер, успел бы скупить все его полотна. Оставляя за скобками сходство этой сентенции с мечтами Иудушки Головлева насчет неурожаев и урожаев, заметим, что подобная логика присуща художественному рынку вообще.

Наталия Жилина ни в один из своих творческих периодов не соответствовала этим анекдотическим требованиям. Каждое следующее полотно у нее отлично от предыдущего, иногда вступает с ним в конфликт; она без сожалений разрушает, казалось бы, блестяще достигнутое, вопреки благоразумной житейской премудрости «от добра добра не ищут». Мысль о том, что кто ниоткуда не уходит, никуда не приходит, у нее все время, можно сказать, на кончике кисти. И тем не менее ее живопись у коллекционеров постоянно вызывала вожделение. Нам же, наверное, интереснее всего понять, какую именно Синюю птицу она хотела, куда вела ее дорога.

Большую часть жизни Наташа писала дома, мастерская у нее появилась только после девяностого года, на Пушкинской, 10. Впечатление от первого визита в мастерскую было потрясающее. К тому времени мы дружили уже лет пятнадцать, и мне казалось, я неплохо знаю Наташину живопись. Выяснилось — ничего подобного. В человеческом жилье холсты вынуждены тесниться, скромничать, считаться с бытовыми потребностями хозяина, и только в мастерской они говорят в полный голос. Мастерская была просторная, и на стенах разместились десятки полотен, в первый момент прямо-таки ослепляющих красочным многоцветием. Я привык к тому, что живопись Жилиной излучает энергию, но здесь, при хорошем освещении, взаимодействуя между собой, картины создавали столь насыщенное энергетическое пространство, что мне казалось, я попал в поле высокого напряжения. Потребовалось время, чтобы с этим освоиться.

Среди полотен Жилиной некоторые были поразительно красивы, но это получалось у нее словно бы нечаянно — как всякого истинного художника, ее совершенно не занимала внешняя красота картины. Более того, возникало ощущение, что ее холсты вообще «не хотят» быть красивыми, они серьезны, сосредоточены, будто сознают, что у них есть более важная задача, чем просто ублажать праздный взгляд зрителя. Картины Наташи активно затягивали в свое внутреннее пространство, и вступать в него было легко, хотя его атмосфера поначалу казалась душноватой. Дело в том, что у Жилиной все предметы — да что там предметы! — сам воздух настаивает на своей весомости и плотности, на своих неотъемлемых качествах вещества. А художнику будто все не хватает тяжести, и он кое-где дополнительно утяжеляет контур, обводя его темной каемкой.

Эта каемочка — очень важный родовой признак, нечто наподобие орденского знака или девиза на щите рыцаря, выражающего его кредо и намерения. Что же это такое? Взгляните на белый предмет на белом фоне, и вы увидите на контуре как бы тонкую темную ниточку. Откуда два белых предмета берут темное? (Речь, понятно, идет не о тени.) Это — дифракция, следствие искривления световых лучей под влиянием массы тела, так вещи заявляют о своей весомости. Нарочитый показ дифракционной каемки на полотне — единственный способ чисто живописными средствами обозначить массу тела, если хотите — живописное свидетельство материальности мира. Художник, не знающий физики, приходит к этому отчасти инстинктивно, а отчасти в силу профессиональной обостренной наблюдательности. Мы видим эту каемку на полотнах Сезанна, затем у Матисса, Дерена и «Диких», из них прежде всего — у Ван-Донгена и Руо, и еще у многих и многих художников. Все это — живописцы, которые пытались передать на холсте глубинные, имманентные свойства предмета, его внутреннее устройство и тайный смысл, добиваясь пресловутой «вещности» изображения (от немецкого Dinglichkeit). Задача, надо полагать, нерешаемая, нечто сродни поискам философского камня, ибо не дано живописи отобразить все физические и метафизические качества вещи, но на этом пути было создано немало шедевров.

Наташа Жилина пополнила собой этот «легион, не внесенный в списки» отчаянных голов, гнавшихся за Невозможным. Но это, безусловно, основательная и весьма достойная Синяя птица. Заметим попутно, что у Наташи был личный художественный пантеон, где Жорж Руо занимал пьедестал не из худших.

На некоторых полотнах Жилиной контур обрамлен не темной, а многоцветной, радужной каймой. Это понятно: в таком светлом по настроению полотне, как «Встреча» (то бишь Сретенье), или на лице Христа(«Путь», «Моление о чаше») художник просто не может положить черный мазок. Но ведь из физики мы знаем, что дифракционная каемка представляет собой спектр, только простым глазом этого не увидеть. Вот такое совпадение, возможно, и не случайное, законов творчества и физических.

Наталия была человеком темпераментным и увлекающимся. Любое впечатлившее ее художественное произведение — будь то книга, или живопись, или новая лента Феллини — немедленно вызывало эксперименты и новации в ее собственном творчестве. Иногда эти новации иссякали скоро, а иногда бывали долговременными и продуктивными. Она не боялась браться за совершенно непривычные для себя занятия. Например, однажды она вместе с мужем взялась писать киносценарий — впрочем, эта затея не имела никаких последствий, кроме некоторого жизненного опыта. В начале восьмидесятых годов она увлеклась скульптурой. Мур и Бранкузи, особенно последний, стали ее домашними кумирами. Наташа не уставала восхищаться полной очищенностью формы, способностью жертвовать практически любыми деталями и выражать себя с потрясающей полнотой предельно лаконичными средствами. Нужно ли говорить, что она и сама немедленно занялась скульптурой? Стеллажи в коридоре квартиры стали заполняться яйцевидными гипсовыми объектами с чуть заметно обозначенными носами, ушами или глазами. Конечно, они отчаянно напоминали головы Бранкузи. Наташа их нигде не выставляла и показывала только друзьям, но продолжала с ними возиться еще около года. Сейчас я думаю — это был ее счастливый опыт. Не знаю, какую конкретную роль сыграли в ее внутреннем движении именно эти гипсовые изделия имени Бранкузи, но где-то с середины восьмидесятых в ее живописи стала чувствоваться собственная пластическая концепция с заметным влиянием великого румына. На это обратили внимание и некоторые художники, и коллекционеры. Выработать свою индивидуальную пластическую концепцию — это достаточно синяя Синяя птица, какую удается поймать не каждому талантливому художнику, ибо в любом деле много званых, но мало избранных.

Наташе Жилиной удалось сохранить ощущение непрерывности развития культуры и искусства, несмотря на смену режимов и политических формаций — это давало ей опору в жизни и внутреннюю силу. Ей удалось установить «связь времен». Она общалась и с людьми старой культуры — такими, как Татьяна Глебова и Герда Неменова, и с художниками советской складки — теми, кого не считала пустыми, и была «своя» во всех поколениях андеграунда.

Благодаря врожденному дару общения и отчасти, возможно, везению, Наташа всегда была окружена поразительно талантливыми людьми. В начале ее творческого пути это была компания молодых художников, куда, кроме ее мужа, Владимира Шагина, входили Александр Арефьев, Валентин Громов, Рихард Васми, Шолом Шварц и Родион Гудзенко. У них не было общей художественной платформы, их объединяли лишь дружеские отношения и взаимное уважение к живописи друг друга, да, пожалуй, еще романтическая любовь к Петербургу. У них всех были непростые характеры и гонору, хоть отбавляй, но в Наташе они признавали художника и общались «на равных». В отношении к городу как к неисчерпаемой и непостижимой сверхличности, учителю и хранителю культуры у них был свой идеолог — поэт Роальд Мандельштам. Он умер в шестьдесят первом году, двадцати девяти лет от роду, но продолжал в этом кружке незримо присутствовать, на него ссылались и постоянно цитировали. Наташа его почти не знала — просто не успела, но он занял в ее пантеоне подобающее место.

Мандельштам жил в условиях настоящего андеграунда, по сравнению с ним все последующее — веселая фронда. При жизни поэта не было напечатано ни одной его строчки, публиковать его стали после девяностого года. Его ближайшими друзьями были Арефьев и Гудзенко, и их творческая жизнь протекала эзотерически, втайне, как в катакомбной церкви. Когда умер Сталин, трое двадцатилетних мальчишек, обняв друг друга за плечи, устроили в комнатушке Мандельштама безумный дикарский танец с возгласами «Гуталинщик умер!».

Мандельштам был носителем атмосферы романтической лихости, «где смерть пустяк и жизнь пятак». У него был приятель, художник Преловский. Он постоянно жаловался на жизнь, ныл, что она невыносима, и заявлял о намерении повеситься. Однажды он сильно допек Мандельштама, и тот сказал — кто все время об этом болтает, никогда не вешается.

— А я повешусь, — уперся Преловский.

— Так вы поспорьте, — предложил Арефьев. Сам он был заядлым спорщиком, да еще с ноздревскими интонациями.

Поспорили. «Разбивал» Арефьев.

А через день пришли проверять. Оказалось — повесился.

Мандельштам написал стихотворение «Дом повешенного», где были слова «В этом доме повесился друг».

Не нужно видеть в таких поступках наклонности к висельному юмору — просто в тех условиях иначе было не выжить. К себе он относился не менее сурово, чемк другим. Лежа в больнице с температурой за сорок и будучи уверен, что осталось ему жить дни или даже часы, он написал стихотворение «Себе на смерть» и тайком передал друзьям. Вот короткий отрывок:

Когда я буду умирать,

Отмучен и испет,

К окошку станет прилетать

Серебряный корвет.

Потом придет седая блядь —

Жизнь, с гаденьким смешком

Прощаться. Эй, корвет! Стрелять!

Я с нею незнаком.

Наташу восхищало, что он сумел превратить континуум «жизнь плюс творчество» в одно свое главное, завораживающе яркое сверх-произведение искусства. И хотя ее саму как человека здорового и жизнерадостного подобный мрачновато-романтический модус бытия категорически не устраивал, многие настроения и образы из стихов Мандельштама остались с ней навсегда.

В частности — трамваи. Они в стихах Мандельштама имели особый смысл. Они возникают на полотнах почти всех художников кружка, но чаще всего — именно у Наташи Жилиной, да еще у Арефьева. Слово «трамвай» несколько раз даже фигурировало в названиях картин Жилиной. Трамваи в те времена красили исключительно в красный цвет, они курсировали даже ночью, правда, с часовыми интервалами и воспринимались как красные кровяные тельца в физиологии ночного города («сползла с колесованных улиц кровавая капля — трамвай»). Но у трамвая была и вторая, мистическая ипостась. Подобно тому, как для древнего человека изображение лодки символизировало путешествие в загробное царство, в компании Мандельштама трамвай на пустых темных улицах казался средством транспортировки в потусторонний мир.

Сон оборвался. Но кончен.

Хохот и каменный лай.

В звездную изморозь ночи

Выброшен алый трамвай.

Пара пустых коридоров

Мчится, один за другим.

В каждом — двойник командора —

Холод гранитной ноги.

— Кто тут?

— Кондуктор могилы!

Молния взгляда черна.

Синее горло сдавила

Цепь Золотого руна.

Где я? (Кондуктор хохочет).

Что это? Ад или рай?

В звездную изморозь ночи

Выброшен алый трамвай.

Кто остановит вагоны?

Нас закружило кольцо.

Мертвой чугунной вороной

Ветер ударил в лицо.

Лопнул, как медная бочка,

Неба пылающий край.

В звездную изморозь ночи

Бросился алый трамвай.

Трамваи на полотнах Жилиной именно такие — они выезжают из-за поворотов, как из засады, либо налетают на зрителя неотвратимым вихрем, и им не нужна никакая Аннушка с маслом, оно сами отлично справляются со своей работой.

Выставки в ДК Газа (1974) и в «Невском» (1975) Наташа — уже не Шагина, а Жилина, вместе с другими художниками, поэтами и писателями андеграунда, восприняла как маленькую веселую революцию. Все мы тогда пребывали в эйфории. И было, от чего. Подумать только: бок о бок с нами жило и творило такое множество талантливых людей, а мы из них знали лишь единицы! Больше года мы все жили в обстановке праздничного фестиваля искусств, не считаясь со временем суток, ходили по мастерским и просто в гости, непрерывно знакомились с новыми людьми и открывали новые таланты. Разумеется, в этом водовороте было много пустой пены. На тусовках люди представлялись друг другу примерно так: «Иванов, художник», «Петров, поэт», «Сидоров, писатель». Быть просто человеком, Колей или Васей, считалось тогда неприличным. И если вскоре выяснялось, что «писатель» написал один-единственный рассказ, а «художник» еще не закончил свою первую картину, это никого не смущало. Быть поэтом или художником означало не творческое состояние, а социальный статус и образ жизни.

Общая атмосфера культурного кипения так или иначе возбуждала всех. Наташа в этот период пишет много, «взахлеб», все время экспериментируя и часто меняя манеру письма — практически каждый день приносил новые впечатления и психологические импульсы.

Простая логика подсказывала: если вокруг нас вдруг обнаружилось так много талантливых людей, то, надо думать, есть шанс встретить и гения. На какое-то время любимой игрой Наталии стали поиски гения. В рамках этого проекта она познакомилась с живописью Геннадия Устюгова и объявила его гением. Конечно, применение этого слова — дело не простое, у каждого свой взгляд, но сейчас с тем, что Устюгов художник воистину замечательный, не спорит никто. Так что если Наташа тогда и переборщила в терминологии, то самую малость.

В конце концов ее поиски увенчались успехом: она нашла гения в лице Бориса Смелова. К тому времени Наташа уже разошлась с Сергеем Жилиным, но сохранила его фамилию и больше ее не меняла — слишком уж много холстов было подписано этим именем. После знакомства с Борисом они поженились почти мгновенно. Без всяких скидок на личные отношения она считала Борю гениальным фотографом, и я бы не позавидовал тому, кто в ее присутствии рискнул бы усомниться в его гениальности. Но этого никто и не делал, хотя бы потому, что Пти-Борю и так все любили. По любопытному совпадению он, подобно Наташе, тоже постоянно употреблял слово «гениально», и это их роднило, как, впрочем, и многое другое.

В доме Жилиной стали появляться фотографы и художники второй волны андеграунда, и они превосходно уживались в общении со «старой гвардией», ко взаимному духовному обогащению. Я часто заходил к Боре с Наташей, просто так, без всякого дела, и был благодарен за то, что ее дом не превратился ни в гнездо диссидентства, ни в светский салон. Общение часто сопровождалось возлияниями. Если Наташа пыталась наложить вето на поход за очередной бутылкой водки, Боря говорил с неподражаемой лукавой улыбкой: «Ну раз в жизни-то можно?» И Наташа сдавалась — перед этой улыбкой она устоять не могла. Как и многие другие люди.

Помимо художников и фотографов, у них можно было встретить самых разных людей — например, поэта Олега Охапкина, или музыканта Сергея Курехина (он тогда представлялся как «рок-органист»), или режиссера Николая Беляка, а также всяких бродячих интеллектуалов, правдоискателей и философов.

Тем временем Наташин сын Митя достиг творческого возраста, стал «митьком», и контингент гостей пополнился третьим поколением — андеграундом их уже не назовешь — скажем так, представителей неукрощенного искусства. Свободное общение разных поколений было продуктивным и для старших, и для младших, и только сейчас становится в полной мере понятным, насколько спасительна преемственность в культуре. В частности, нынешний расцвет петербургской школы фотографии объясняется именно тем, что в Петербурге сквозь все катаклизмы протянулась непрерывная линия развития фотоискусства.

Свою женскую роль хранительницы домашнего очага Наташа понимала расширительно — и как хранительницы культуры. Думаю, она была права: хранение культуры на уровне домашнего очага — самое надежное и неистребимое.

В силу пестрого состава гостей часто возникали дискуссии по любому поводу. Спорили азартно, до хрипоты, и Наташа порой принимала в этом участие. Но внезапно она умолкала и после паузы говорила:

— Хватит нам спорить. Нас так мало, нам нужно беречь друг друга.

В душное советское время дом Жилиной был оазисом, где легко дышалось. Тогда она многим помогла не задохнуться.

Кроме хранительницы, Наташа часто брала на себя и роль утешительницы. Если кто-либо из друзей готов был пасть духом, она немедленно бросалась на помощь. Однажды к ней в гости зашли ее бывший муж Володя Шагин и Саша Арефьев, уже в подпитии и с парой бутылок портвейна. Выпив вино, они проникли в ванную и выпили все спиртосодержащее — огуречную воду и лосьон. Затем Арефьев распотрошил домашнюю аптечку и, ссылаясь на то, что он бывший студент-медик, выбрал какие-то таблетки, которые они тут же и съели. Но вместо ожидаемого кайфа у обоих испортилось настроение. Арефьев, недовольный устройством мира, удалился, а Шагин уселся на пол, прислонившись спиной к зеркалу, и заявил, что жизнь прошла зря, он ничего путного не сделал и остается только умереть. Наташа, естественно, принялась его утешать, объясняя, какой он замечательный художник. Но Володя твердил свое:

— О чем ты? Я и в этом не состоялся, я уже никуда не гожусь.

Тогда Наташа, не зная, как его отвлечь, принесла краски, которые ей на днях привезли из Парижа, и, сев на пол рядом с Володей, стала показывать тюбики.

— Ты посмотри, какой красный кадмий! А желтый! А умбра!

Французские краски тогда, в семидесятых, были редкостью, но Володя держался стойко:

— Нет, нет, мне все это уже не интересно. А Наташа не унималась:

— Ты только глянь — какой краплак! И ультрамарин какой!

— Это парижская синяя, — деловым голосом поправил ее Володя и снова завел свое: — Да мне это уже не интересно…

Однако спектакль был испорчен, через минуту он перестал умирать, встал и даже согласился выпить кофе.

Наташа понимала человеческую жизнь как дорогу. И она и в жизни, и в творчестве прошла удивительно красивый путь от задиристого бунтаря, готового раскачивать основы мироздания, до мощного художника, сознающего свою личную ответственность за устойчивость нашего мира. Она никогда не приглушала свой темперамент, никогда не говорила вполсилы, все ее полотна заключают в себе огромное внутреннее напряжение — и сюжетное, и композиционное, и живописное. В ее последний, зрелый период новые полотна зачастую действовали оглушающе, диалог с ними был настолько активен, что продолжался и после ухода из мастерской, а иногда даже мешал спать. Чем достигалась такая экспрессия? Прежде всего, мощностью движения, удерживаемого в раме до предела натянутой уздой композиции. Да и чисто живописными средствами тоже. Вот, к примеру, вроде бы простенькое полотно «Недопитый стакан». Казалось бы — ну натюрморт, ну две бутылки, стакан, композиция точная, спокойная — откуда же ощущение несчастья, трагедии, недожитой человеческой жизни? Просто от противоречивого сочетания множества динамичных холодных мазков с написанной теплыми тонами столешницей. Такой пустяк — и такое щемящее чувство.

Если посмотреть на дело шире, то творчество для Наталии — прежде всего стихия, и творческий процесс состоит из двух параллельных ветвей: выпускания стихии на волю и одновременного ее обуздания.

А если взглянуть еще шире, то приходим к мысли, что богоподобие человека прежде всего — в творчестве, и если процесс Божьего творения состоит в усмирении библейской «внешней тьмы», вселенского хаоса и преобразовании его в пригодный для разумной жизни космос, то и человек повторяет тот же путь на своем уровне. Художник, в частности, превращает стихийное опасное буйство красок в гармоничное живописное пространство. Превращает дикую энергию в организованную материю.

Наташа все это прекрасно понимала, и на вопрос, куда вела ее дорога, можно ответить однозначно: дорога Наталии Жилиной вела к храму. И дело не в том, что она написала какое-то количество работ на религиозную тематику — их всего несколько — и не в том, что в одной из ее лучших картин «Счастливый день» в центре композиции храм, устремленный к небу. Для художника дорога к храму прежде всего в том, что он на своем уровне подтверждает Божий замысел.

Похоронена Наташа рядом с Пти-Борей, на Смоленском кладбище, где когда-то во время совместных прогулок он сделал много прекрасных и грустных фотографий.