Январь 1961 Из интервью Анн Герен
Январь 1961
Из интервью Анн Герен
Он любит юмор, теннис и Пруста. Не любит коммунистов, Сада и Фрейда{88}
Сейчас Владимиру Набокову 61 год. (…)
Не по-зимнему жаркая Ницца лениво раскинулась на берегу. Воскресный день на Английской набережной. За одним из этих унылых фасадов (кондитерская 1900), в княжеском, но скромно меблированном апартаменте остановился Владимир Набоков, pater familias[12] (взрослый сын исполинского роста — бас в Милане; и сдержанная элегантная супруга с убеленными сединой волосами); бывший преподаватель европейской литературы (Гарвард и т. д.); знаменитый романист («Лолита»), а теперь еще и мемуарист («Другие берега»).
В данный же момент он смеется. Он носит пенсне на черном шнурке. И смеется. С каждым приступом смеха голос повышается на октаву, трясущееся от хохота лицо морщится, и пенсне падает. Набоков подбирает его и начинает заново.
Я совсем не умею говорить, — сообщает он вместо вступления. — В мою бытность преподавателем я писал все свои лекции заблаговременно. Без записей я был как без рук. Как-то раз я должен был рассказывать о Достоевском, которого не люблю…
Простите…
…Которого, как я сказал, не люблю. Это журналист: он не творил, у него не было времени. Он писал, как Ричардсон и Руссо (коими вдохновлялся), сентиментальные романы, предназначенные для молоденьких девушек (sic!), которые, однако, нравятся также и молоденьким мальчикам. (Смеется.)
— «внучки собак Антона Чехова».
Не следует ли здесь задать традиционный вопрос о «русском начале в вашем творчестве»? Но разве не сам Набоков написал в мемуарах, что связан родственными узами с великой русской литературой только по линии своей собачки
…словом, я хотел развенчать Достоевского. Но по ошибке захватил лекцию о Чехове. Тогда я стал заикаться, запинаться… и заговорил о Чехове.
Которого вы любите?
О да. Уж он-то по крайней мере не плодит общие идеи. Ненавижу общие идеи. Посему ни разу в жизни не подписал ни одного манифеста и не был членом ни единого клуба. Кроме теннисного. (Еще сегодня утром, скинув пиджак, он выиграл партию.) И коллекционеров бабочек.
Мастером этого искусства он стал еще в детстве. Потом произошла революция. (…) О революции, столь круто изменившей его жизнь, Набоков упоминает в мемуарах вскользь (но резко). Стараясь ее не замечать?
Была лишь одна русская революция, — говорит он. — Февральская, которая привела к власти Керенского. (В его правительстве отец Набокова был министром без портфеля.) Что он нам дал, этот коммунизм? Хорошо организованную полицию. Но и при царях дело уже было поставлено с размахом: слуги моего отца служили в полиции. Одного из них, подслушивавшего у дверей, разоблачили. И он, рыдая, бросился отцу в ноги.
Славянская душа разрывалась
И что сказал ваш отец?
«Дай же ему чего-нибудь выпить» или что-то в этом роде…
Набоков медленно говорит на безукоризненном французском, который изучал еще в Санкт-Петербурге и Париже, где написал («на чемодане, положенном плашмя на биде, в ванной комнате — единственно пригодном для жилья помещении») роман «Истинная жизнь Себастьяна Найта»).
Вы сменили столько стран, а сами изменились?
В мыслях нет. И даже в стиле. (Я грамотно писал на нескольких языках, даже если славянская душа иногда разрывалась.) Изменились только словари. Единственно, что было очень трудно — перейти от «Литтре» к «Уэбстеру».
А как эта смесь культур повлияла на ваше творчество?
Слабо. Уже к моей русской культуре примешивались многие другие, особенно французская. Нет, учителей у меня не было, но некоторое родство я признаю — например, с Прустом…
Но эти вопросы совсем не интересуют моего собеседника. Он снова развеселился настолько, что это грозит положить конец нашей беседе. Сменим-ка тему.
Название «Другие берега»…
…начало стихотворения Пушкина — романтического, в духе Ламартина, где поэт вновь видит озеро своей молодости.
Набоков пишет: «Ностальгия, которой я питался все последние годы, является гипертрофированным чувством утраты детства». (Более всего за эту утрату он на дух не выносит большевиков.) В мемуарах он делит свою жизнь на три периода по двадцать лет в каждом: теза (детство), антитеза (изгнание в Англию, Францию и Германию), синтез (Соединенные Штаты).
Вынужденный неоднократно переезжать из одной страны в другую, Набоков, как кажется со стороны, озабочен лишь тем, какое влияние это оказывает на его искусство. А точнее, на его технику: языки, стиль, слова, вплоть до букв — разговор все время крутится вокруг этого.
Оригинальное название моих воспоминаний — «Conclusive Evidence» («Убедительное доказательство»). Дело не в том, насколько оно убедительное. Но уж больно приглянулись мне два «v».
В первую голову он, этот Набоков, лингвист и чувственник. Необыкновенно зорким своим глазом заметив цвет (желтый) моего блокнота, он предположил, что тот принимал солнечную ванну. Для «Лолиты» он «нашел ненаходимую книгу» о «Размерах девочек»…
Не мог же я в самом деле раздеть одну из них, чтобы измерить объем бедер!
Как? Вы не были знакомы с Лолитой?
Когда я писал книгу, никаких Лолит в помине не было. (Теперь их встречаешь повсюду.) Наибольший интерес для меня представлял феномен навязчивой идеи. (Кстати, случай Гумберта, каковой я тоже придумал, подтверждают проштудированные мной статистические данные.) А также прямо-таки научная проблема: как описать его болезненную страсть?
Вы могли бы подыскать что-нибудь другое, более нормальное…
Конечно. Кататься на велосипеде интересно. Но кататься на нем без рук, без шин, без колес еще лучше, поскольку так оно труднее.
Высокоморальная мораль
Общественное возмущение вокруг «Лолиты»? Самого автора скандал… возмущает. Так что же, «Лолита» прежде всего роман сатирический?
Ничего подобного! Это очень нежная книга. Карта Страны Нежной любви{89} внутри Соединенных Штатов. (И он с текстом в руке читает мне дифирамбические описания пейзажей.) Моя Америка — вымысел, некий макет.
Тем не менее, множество людей ее узнали.
Это не входило в мои планы.
Тогда что же такое «Лолита»? Безнравственная книжонка? Набоков сие отрицает.
Напротив. Там есть высокоморальная мораль: нельзя причинять зло детям. А вот Гумберт это зло причиняет. Можно как-то оправдывать его чувства к Лолите, но не его извращенность…
Как будто я слушаю проповедь…
Здесь природа на стороне Церкви… Увы!.. Лолита жертва, а не маленькая распутница. И потом, разве же я недостаточно показал, как все это дурно, коли дал Лолите мертвое дитя?
И все же, в конце…
Гумберт предстает более чистеньким, не так ли? Добрый читатель должен ощутить пощипывание в уголке глаза (Набоков стирает воображаемую слезинку), когда Гумберт дарит деньги своей повзрослевшей и неверной Лолите.
Я произношу слово «порнография». Набоков выходит из себя.
Вы маркиза де Сада читали? Про те оргии? Все начинается с одного человека, потом их пять, потом пятьдесят, а потом они зазывают садовника. (Раскатисто смеется.) Вот где порнография: количество без качества. Это банально, это не литература.
Пауза. Он продолжает: «Интенция искусства всегда чиста, всегда моральна… Я ненавижу маркиза де Сада».
Самая же яростная из набоковских антипатий направлена на Фрейда, этого, как он выражается, «венского шарлатана».
A disgusting racket.[13] В психоанализе есть что-то большевистское: внутренняя полиция. Чего стоят одни только символы — эти зонтики, эти лестницы! Возможно, венцам они и подходят. Но на кой ляд они современному американцу, у которого нет зонтика и который всякий раз пользуется лифтом?.. А если серьезно: фрейдисты опасны для искусства: символы убивают чувственное наслаждение, индивидуальные грезы… А уж пресловутая сексуальность! Это как раз она зависит от искусства, а не наоборот, поймите: именно поэзия на протяжении веков делала любовь более утонченной…
Эта самая поэзия скоро станет темой… набоковского романа!
Тут задачка посложнее, чем в «Лолите»: предстоит объяснить всю жизнь человека одной-единственной поэмой — наипрекраснейшей изо всех, когда-либо написанных… и которую мне осталось всего-навсего сочинить.
Работа над этим романом, над сценарием «Лолиты» и над исследованием о Пушкине не оставляет более Набокову времени на преподавание; зиму он проведет в Ницце, «засим, в апреле, мы незаметно снимемся с места и вернемся в Соединенные Штаты».
Перевод Александра Маркевича