Алла Боссарт Поповна
Алла Боссарт
Поповна
Из цикла «Любовный бред»
Случилась эта незначительная история в давние и незапамятные времена, когда у людей еще не было компьютеров и связанных с ними удобств, и печатать различные тексты приходилось на пишущих машинках. Женщин, которые зарабатывали перепечаткой рукописей, называли машинистками. Еще раньше машинистки фигурировали в обиходе как «пишбарышни», что звучит не только коряво, но и довольно пренебрежительно, и вообще, согласитесь, унижает достоинство женщины, тем более самостоятельно трудящейся, как та же машинистка Ксения - без чьей-либо поддержки и материального участия, будучи матерью-одиночкой и одновременно сиротой в свои неполные сорок лет.
Ксению я запомнила не случайно. Мы в свое время рожали с ней в одной палате, и у нее с Божьей помощью родились близнецы. Как такое не запомнить. Не каждый день рядом с тобой лежит женщина, кормящая по-македонски с двух рук.
Тогда, в роддоме, Ксения, как и все мы, от нечего делать много о себе разболтала лишнего. И, в частности, что является не только машинисткой-надомницей, но и одинокой матерью без мужа и даже любовника. Об этом, кстати, мамашки и сами догадывались и подозревали. Потому что Ксению никто не навещал. Только отдельные подруги. И еще батюшка. В смысле, еще живой в ту пору отец и он же священнослужитель - когда в цивильном, а когда и в рясе. То есть Ксения, проще говоря, была поповна.
Милая и очкастая средних лет поповна Ксения, зарабатывающая на жизнь перепиской всяких рукописей (в том числе и антисоветских) на электромашинке «Олимпия», призналась, что всегда очень хотела детей, и даже вышла для этого замуж (без любви) за молодого дьякона. Семь лет прожили, однако без толку. И дьячок с горя постригся в монахи, оставив Ксению соломенной вдовой. Было же ей к тому времени тридцать три года. «Как Христу», - смущенно улыбалась эта, скажем так, мадонна и счастливая мать двух безымянных дочерей.
И вот, как раз под Пасху, ей приснился сон. Будто бы слетает к ней с крыши птица типа голубя-сизаря, из тех, что на помойках шакалят, и говорит ей на незнакомом языке, однако Ксения понимает: на будущий год родишь детишек, греха в том нет, а мужа не ищи.
Ксения к отцу: так и так, что делать? Папа головой покивал, перекрестил: «Не нам решать, как уж Бог управит». Вот какой разумный батюшка. Можно сказать, толерантный, что для православного священника вообще нетипично.
И вызывает раз Ксению на переговорный пункт почтового отделения подруга - девочка одна из машбюро. Срочная, говорит, халтура, давай, говорит, пополам. Ксения поехала за рукописью - а там страниц шестьсот, и почерк, как у врача. Стала разбирать с середины: «…кусты. И ягод твердых высохшие четки, и елей черные кресты на белом небе вычерчены четко…» Записано в строку, но Ксения догадалась, что - стихи. Стихи ей понравились. Особенно одно - она вообще, пока печатала, многое запоминала, не то, что другие, лупят себе как заведенные, а думают, как бы яйцами разжиться к той же Пасхе (дефицит в стране царил, тотальный и повсеместный). Нет, Ксения вчитывалась и размышляла над всяким текстом, даже про какие-нибудь сверхпрочные конструкции. Рисовала в уме всякие образы и мечтала. Что удивительно, рассеянность никак не отражалась на скорости работы и абсолютной ее грамотности. Назовем это полифонизмом сознания. Ну вот, стихи, значит, вот какие ей понравились и запомнились слово в слово, она читала нам в тихий час, и мы, затаив дыхание, слушали и соглашались. «Брела блаженная, босая, ополоумев от потерь, дороги пятками листая, сквозь зной, и слякоть, и метель, забыв, что - баба, что природа велела родами кричать, чужие облегчала роды в тужурке с мужнего плеча. В его портах, в его исподнем, благоуханна и права, всех жен послушней и свободней, бредет кронштадтская вдова…»
Со своей застенчивой улыбкой Ксения говорила, что это - о ней. О Ксении Кронштадтской, любимой святой батюшки, в честь которой ее назвали. Она так любила своего мужа (не наша Ксения, у которой мужа, как известно, не было, а та, святая), что когда он умер, не могла смириться с этим фактом, надела его одежду и вообразила, что она - это он. И пошла по дорогам, принося всем, кто ее видел, счастье. Особенно детям.
Ксения печатала сутки напролет, потом пару часиков поспала и к вечеру все закончила. Подружка из машбюро сама приехала за рукописью. Работа была из тех, о которых следует помалкивать, за рубеж что ли передавали стихи, - в общем, Ксения была тут звеном во всех смыслах нелегальным. Но автор-то, небось, разобрался, что заказ выполняли две машинистки. Потому что Ксения печатала с душой, а это всегда заметно. Тем более, она вложила в толстую пачку незаметный листочек: «Уважаемый Поэт! Мне очень понравились Ваши стихи. Не сердитесь на Ирочку, я не болтлива. Меня зовут Ксения. Буду Вас ждать с десяти утра в понедельник у пригородных касс Рижского вокзала. Если придете - спасибо. Если нет, тоже ничего, я живу недалеко, только без телефона».
Стояло страшное лето, горели торфяники. Над Москвой стелилась едкая гарь. Люди старались сбежать из города, особенно в северном направлении, где еще можно было дышать. На вокзалах у пригородных касс по субботам и воскресеньям собирались так называемые группы выходного дня, одинокие люди, которым не с кем проводить свободное время, вот они и проводят его друг с другом, незнакомые и часто психологически несовместимые люди разного возраста и культурного уровня. В понедельник народу было, конечно, поменьше, группы выходного дня делились с коллегами воскресными переживаниями. Эти двое без труда вычислили друг друга. Поэт лет сорока-пятидесяти со своей квадратной черной бороденкой оказался похож на Ксениного ризеншнауцера Мефодия, которого она щенком подобрала на платформе с проломленной головой. Сразу, словно по компасу, поэт, как в свое время и щенок, направился к милой очкастой поповне в мешковатом платье из серой рогожки с вышивкой по рукавам. Такие войдут в моду лет через двадцать, о чем Ксения вряд ли подозревала, когда шила себе наряд из древней скатерти.
Хлебнул из горлышка пива, утерся и спросил без улыбки:
- Не меня ждете?
- Вас, - моргнула Ксения. - Я Ксения.
- Очень приятно, - обрадовался поэт. - А я Джон.
- Джон? - удивилась Ксения.
- А что? - поэт снова выпил и протянул бутылку женщине. - У меня папа американец. Был, конечно. На войне погиб.
- Ох… - Ксения перекрестилась. - Во Вьетнаме?
- Во Вьетнаме? - переспросил Джон. - А, да, конечно. Ну и жара. Выпей пивка-то.
- Спасибо большое, я не пью. Спасибо вам, что пришли, я не надеялась. Хотя, если честно, надеялась. И билеты уже взяла, до Истры, ничего? Там река, водохранилище, пляж хороший. Еда у меня есть. На станции можно арбуз купить. И народу сегодня мало. Спасибо вам, Джон.
Он никогда не видел столь искренних и простых женщин. Даже в деревне, где до сих пор мыкалась его слепая мать, таких уже не было, не говоря о городском окружении.
- За что ж мне-то спасибо? - усмехнулся бородатый поэт, показав плохие зубы. - Ты и билеты взяла, и еду. И сама такая… - он затруднился с определением.
- Какая?
- Ну… как надо.
- Это кому как, - заметила Ксения без кокетства. - Я, знаете, мало кому нравлюсь.
«Ну и баба», - подумал поэт, а вслух признался:
- Да я, по правде говоря, тоже.
Арбузов на станции Истра не оказалось, а пиво было. «Для рывка», - сказал поэт. И, протянув Ксении стаканчик пломбира, добавил: «Детям - мороженое».
Ксения повела Джона подальше от пляжа, кишевшего, несмотря на понедельник, дачными телами. Между ивами темнела глубокая заводь. Пологий бережок спускался в воду узеньким песчаным серпом. Это было любимое Ксенино место, куда она приезжала из своего Нового Иерусалима, а иногда, под настроение, шла и пешком, через поля - всего-то километра четыре. Джон лег на травку, глянул в небо, засмеялся: «Ну, благодать… Ты, Ксения, волшебница, а?» Ксения покраснела, деловито расстелила тонкое, прожженное утюгом одеяло, выгрузила из сумки хлеб, сыр, помидоры, банку домашних баклажан, яблоки, салфетки.
- Ой, нож-то забыла. У вас нет случайно?
- Случайно есть, - засмеялся поэт. - Что есть, то есть.
- Вы режьте пока, я за водой сбегаю. Тут родник освященный, вода - сладкая, просто живая! Или вместе сходим? Хотите?
- Да нет, устал я.
С этими словами поэт взял Ксению за руку, притянул к себе, и жестко, убедительно поцеловал в губы. Купальник у Ксении был в высшей степени закрытый. «О как!» - царапал поэт худые поповнины плечи, просовывая под бретельки железные пальцы.
Был ненасытен. Мыча, настигал Ксению даже в воде, где она пыталась остудить натруженное лоно, а потом снова и снова ловил на берегу, словно бабочку, кидаясь на нее с хеканьем. Как щенки, они перекатывались по траве, забыв о святом источнике и вообще о чем-либо святом.
- Почитайте что-нибудь, - попросила Ксения, когда оба, мокрые и обессиленные, раскинулись в тенистом предбаннике рая.
- В смысле?
- Что-нибудь свое… Стихи…
- Стихи?! Слушай, я с тобой в натуре охреневаю. Хошь, спою?
- А вы и песни пишете?
- Не, ну ты чудо в перьях…
И поэт запел: «У тебя глаза, как нож, если прямо ты взглянешь, я забываю, кто я есть, и где мой дом, а если косо ты взглянешь, как по сердцу полоснешь…» Тут он хрипло хохотнул и захрапел. «Ну, как хотите», - зевнула и Ксения. Полежала в счастливой истоме и уснула, простая душа, сладким безгрешным сном.
Проснулась Ксения под вечер, одна. Упаковала подстилку, остатки провизии, чтоб выкинуть по дороге на помойке, оделась. Куда-то девался кошелек, вывалился, наверное, из широких карманов платья. Пошарила, но так и не нашла. Да там и была-то всего мелочь на дорогу до Нового Иерусалима, где она проживала без телефона в доме при храме со своим батюшкой.
Принялся накрапывать долгожданный дождь, и вскоре ливень встал стеной. Ксения, блаженная и босая, с наслаждением окуная пятки в теплую грязь межи, брела к дому, где убежденно молился о ней и будущих внучках новоиерусалимский приходской священник отец Порфирий и тихо скулил под столом исцеленный подросток-ризеншнауцер Мефодий, так и не изживший за два года страха перед грозой.