XII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XII

Как же представляет себе Евгений Дюринг проблему денег после того, как они отняты будут из рук евреев и оевреившихся капиталистов, и какова, по Дюрингу, связанная с проблемой денег проблема распределения в будущем социалитате?

«Стоимость есть цена», – утверждает Дюринг. Энгельс по этому поводу замечает: «Если б Гегель не умер уже давно, он бы повесился». Однако опять, в который раз Энгельс не учитывает Робинзона со шпагой, а вернее Пятницу с револьвером. При экономическом уродстве практического социализма стоимость товара действительно равна цене, которая устанавливается не путем свободного рынка, а путем политического насилия над экономикой. «Закон, на котором покоится стоимость, – утверждает Дюринг, – выражающая ее в деньгах цена зависят только от производства, но не зависят от распределения, которое вносит в понятие стоимости лишь второй элемент».

«Распределение, но мнению г-на Дюринга, – пишет Энгельс, – определяется не производством, а простым актом воли». Таким образом, Дюринг переходит к плановому хозяйству: «Все отдельные хозяйственные коммуны заменят мелкую торговлю вполне планомерным сбытом… Даже если кто-либо действительно имел бы в своем распоряжении избыток частных средств, то он бы не был в состоянии найти для этого избытка никакого капиталистического применения».

«Таким образом, – пишет насмешливо Энгельс, – хозяйственная коммуна как будто благополучно сконструирована. Посмотрим теперь, как она хозяйствует». И после некоторых экономических цифровых расчетов Энгельс поясняет, что в конце года, как и через сто лет, такая коммуна г-на Дюринга будет не богаче, чем в самом начале. И что «в течение всего этого времени она не будет даже в состоянии предоставлять г-ну Дюрингу умеренную прибавку для нужд потребления, если она не хочет затронуть для этого фонд своих средств производства. Накопление совершенно забыто». А какой же выход? Выход есть, и Энгельс его сам подсказывает для того, чтобы его тут же с негодованием отбросить. Но многое, что создается и отбрасывается социализмом Маркса-Энгельса как социалистический брак, социализмом Дюринга заботливо подбирается и пускается в дело.

«Или же, – пишет Энгельс, – шестичасовой труд каждого члена коммуны будет оплачиваться продуктом не шестичасового труда, а меньшего количества часов, скажем четырех. То есть вместо двенадцати марок коммуна будет платить восемь марок, оставляя цены товаров на прежней высоте. В этом случае коммуна прямо накапливает открытую Марксом прибавочную стоимость, оплачивает чисто капиталистическим способом труд своих членов ниже произведенной им стоимости, расценивая в то же время по полной стоимости товары, которые они могут приобретать только у нее. Таким образом, хозяйственная коммуна только в том случае может образовать резервный фонд, если она разоблачит себя как облагороженную truck system на самой широкой коммунистической основе». И, делая сноску, Энгельс поясняет: «Truck system называется в Англии хорошо известная также и в Германии система, при которой фабриканты сами являются владельцами лавок и заставляют рабочих приобретать нужные им товары в этих лавках». В данном случае коммуна заменяет фабрикантов еще в более широком плановом масштабе, так что производителю, он же и потребитель, деваться некуда.

А как же деньги, это основное орудие еврейского и оевреившегося капитала, орудие порабощения евреями человечества? Деньги, отнятые у евреев и оевреившихся капиталистов, «останутся в социалитате, но в обмене между коммуной и ее членами они отнюдь не будут функционировать в качестве денег, – пишет Энгельс, – они служат всего лишь рабочими квитанциями или, говоря словами Маркса, они лишь констатируют «индивидуальную долю участия производителей в общем труде и долю его индивидуальных притязаний на предназначенную им для потребления часть общего продукта» и в этой своей функции «имеют с деньгами так же мало общего, как, скажем, театральный билет». Одним словом, и в обмене между хозяйственной коммуной и ее членами деньги функционируют просто как оуэновские «рабочие деньги», единицей которых служит часть труда… Будет ли марка обозначаться количеством выполненных «производственных обязанностей» и приобретенных за них «прав на потребление», клочком бумаги, жетоном или золотой монетой – это для данной цели совершенно безразлично. Обмен является натуральным».

Далее Энгельс показывает, что подобная подмена дает повод к злоупотреблению и эксплуатации большинства членов коммуны ее меньшинством, ибо деньги, принимаемые коммуной в уплату за жизненные средства, становятся опять тем, чем они являются в современном обществе – общественным воплощением человеческого труда, действительной мерой труда, всеобщим средством обращения. «Все «законы и административные нормы в мире» так же бессильны изменить это, как не могут они изменить таблицу умножения или химический состав воды, – пишет Энгельс. – Господа, захватившие в свои руки производство и самые средства производства, хотя бы эти последние продолжали фигурировать номинально как собственность хозяйственной и торговой коммуны, становятся также господами самой хозяйственной и торговой коммуны… Под их контролем и для их кошельков коммуна будет самоотверженно изнурять себя работой, если она вообще когда-нибудь возникнет и будет существовать». Ну, последняя фраза для нас, которые старше Энгельса на сто лет, уже несущественна, так же как и его извинения: «Впрочем, пусть читатель все время не упускает из виду, что мы здесь отнюдь не занимаемся конструированием будущего. Мы просто принимаем условно предположения г-на Дюринга и только делаем неизбежно вытекающие из них выводы… Робинзон со шпагой или Пятница с револьвером могут отнять деньги, но они не могут изменить природу денег, которые в отличие от оуэновских трудовых марок Дюринг вводит как действительные деньги, но хочет запретить им функционировать иначе как в качестве трудовых марок». И тогда «прокладывает себе путь имманентная, не зависящая от человеческой воли природа денег: деньги добиваются здесь свойственного им нормального употребления наперекор тому злоупотреблению, которое г-н Дюринг хочет навязать им в силу своего собственного непонимания природы денег». Из всего вышесказанного Энгельс делает вывод, что Дюринг «хочет сохранить современное общество, но без его отрицательных сторон».

Можно, однако, и продолжить этот вывод Энгельса, сказав, что Дюринг путем политического и идеологического насилия хочет упразднить положительные стороны капитализма, а отрицательные стороны капитализма объявить положительными сторонами социализма. При капитализме работодатель на рынке труда платит за труд деньгами и взимает за продукты труда тоже деньгами. Противоречие состоит лишь в том, что капиталист стремится заплатить за труд поменьше, а за продукты труда взять побольше. При социализме Дюринга, при котором рынок труда и капитала отсутствует, работодатель за труд платит талонами в форме денег, но за продукты труда берет подлинные деньги. Это значит, что цену за труд предлагает только покупатель, а цену за продукты труда только продавец. Но, как известно, при социализме Дюринга и покупатель труда, и продавец продуктов труда есть одно лицо, которому Дюринг дает наименование хозяйственной коммуны.

Теперь, когда со слов социалиста Генрици нам ясно, из чьих рук должны быть деньги отняты, а со слов вождя расового социализма Дюринга ясно, в чьи руки они должны быть переданы, мы можем продолжить слушание оратора от народных антисемитов Иштоци.

* * *

«Граждане различных государств, особенно угрожаемых евреями, – продолжал Иштоци, – по званию своему члены парламентов, духовные, офицеры, чиновники, адвокаты, медики, ученые, профессора, художники, журналисты, сельские хозяева, фабриканты, ремесленники, купцы – все те, которые имели случай изучать годами еврейский вопрос в теории и испытать на себе его бедственное влияние в практической жизни, – собрались в большом количестве в сентябре 1882 года на международный конгресс в городе Дрездене, где они сделали еврейский вопрос предметом обстоятельного обсуждения и, между прочим, решили в качестве сведущих в этом вопросе людей обратиться к правительствам и народам приведенных евреями в опасность христианских государств с этим нашим воззванием. Мы взываем к правительствам, то есть к христианским советникам христианских государей, дабы они не ставили искусственных препятствий к легальной самозащите их народов против еврейства, а напротив, поддерживали в ней свои собственные народы, плоть от их плоти, кровь от их крови. К христианским же народам, более или менее утесняемым евреями, взываем мы, дабы они повсюду начали и организовывали свою законную самозащиту против евреев. В парламентах, в окружных и общественных собраниях и советах, в печати и в публичных собраниях надо развернуть живую антиеврейскую агитацию. В городах и селах надо создавать оборонительные союзы. Для руководства же последними пусть образуют в каждом государстве центральные комитеты, которые бы установили общую связь и учредили бы для борьбы с Alliance Israelite Universelle – Alliance Chretienne Universelle. И если этот наш призыв не останется гласом вопиющего в пустыне, то в скором времени будет смыто с чела девятнадцатого века постыдное пятно материальной и нравственной тирании семи-восьми миллионов антикультурного еврейского племени над 450-миллионным арийским или посредством христианства ариизированным – расою, которая призвана вследствие ее физического и умственного превосходства распространить свое семя вместе с выработанной ею цивилизацией на все пять частей света. За работу, христианские братья!»

Когда Иштоци кончил и утихли аплодисменты, овации, восторги, все присутствующие одним возгласом потребовали, чтобы он читал еще раз. Но поскольку оратор читал более часу, то желание это могло быть исполнено только на другой день, и те же самые слушатели присутствовали другой раз, испытывая впечатление, совершенно подобное первому. Никогда в жизни моей, ни в каком собрании публичном или частном не видел я такого успеха! Эти строки представляют очень слабый отголосок пережитых тогда всеми нами минут, отголосок возникшего у нас впечатления о силе противоеврейского движения и о значении Виктора Иштоци, его международного вождя. Слышавшему Иштоци однажды трудно не сделаться антисемитом на всю жизнь!

В сильном возбуждении мы, делегаты русских антисемитов, покинули пивной зал на Johannisstra?e и принялись бродить по городу, чтобы как-то остыть и успокоиться. Надежда Степановна, почему-то стыдливо кашляя в кулак, как влюбленная девушка, сказала мне:

– Я знаю, вы лично знакомы с господином Иштоци, передайте ему, что благодарю его с улыбкой и слезой. Подобный душевный восторг я испытала в последний раз в прошлом году во время крестного хода от храма Спасителя, еще даже не оконченного, но уже прекрасного, в Кремль.

– Именно, – сказал Путешественник, – я тоже испытываю легкий озноб от сильного нервного возбуждения, как при посещении храма Спасителя.

Мы шли мимо ярких витрин роскошных дрезденских магазинов, гуляли по центральной городской площади, вышли к набережной, освещенной ровной цепочкой фонарей.

– Мне кажется, – сказал Павел Яковлевич, – что после речи Иштоци все споры на конгрессе утихнут. Как же теперь можно спорить, когда сказана такая объединительная речь и когда еврейский общий враг так ярко обозначен.

– Да и вообще, – сказал Путешественник, – все эти споры кажутся мне не более чем разговорами о стиле. Они напоминают мне споры между сторонниками Владимирского собора и Андреевской церкви в Киеве. Византийцы называют Андреевскую церковь беседкой или киоском, рококисты – Владимирский собор сахарницей или чайницей. А я в искусстве оппортунист.

– Ну уж, – улыбнулся Павел Яковлевич, – вы и оппортунист.

– Да, – сказал Путешественник, – там, где творчеству дана воля, где оно самобытно, оригинально, все стили хороши. Так же как и в общественно-политических движениях. Потому я и в антисемитизме оппортунист.

– Нет, дорогой Путешественник, – сказал я, – настоящий оппортунизм – не многообразие стилей, а примирение с дурным стилем. Если бы подлинные оппортунисты от антисемитизма не вынуждены были бы покинуть наш конгресс, вряд ли Иштоци удалось бы так успешно прочесть свой манифест и вряд ли он был бы встречен так единодушно. А сейчас, господа, мне пора, чтоб по свежим следам отредактировать стенограмму, ибо считаю своим национальным долгом русского антисемита как можно полнее передать это историческое выступление русской публике.

Однако, очутившись у себя в номере отеля, я понял, какой тяжелый труд мне предстоит. Пораженный глубиной мысли и силою чувств «Манифеста», я не сообразил, что «Манифест» попросту немыслим без читающего его Иштоци, как сам Иштоци немыслим для меня теперь без исторического документа, в который он вложил свою душу. Передо мной, правда, были корректурные листы «Манифеста», которые я заранее взял у самого Иштоци и которые за свой счет в миллионах экземпляров намеревался издать берлинский книгопродавец Шульце. Но вот уж когда можно было вспомнить итальянскую пословицу «Traduttore – traditore» (переводчик – изменник). В переводе «Манифест» написан таким варварским слогом, что сам автор и его немецкие и венгерские друзья исправляли этот слог, приведя в отчаяние немецких стилистов. Мне оставалось лишь одно: выбрать из различных корректур, а также из того, что я успел записать вслед за Иштоци. Конечно, я понимал, что не в состоянии передать этого пламенного чувства человека, целая жизнь которого привела его к антисемитским убеждениям, изложенным в этом охлаждаемом и ослабляемом всякой передачей документе. Поэтому, невзирая на то что Иштоци был утомлен своим чтением, я осмелился обратиться к нему, благо он жил в том же отеле, что и я. Вернее, я специально остановился в отеле Stadt Berlin, хоть он несколько дороговат, узнав, что там же остановился и Иштоци.

Иштоци принял меня радушно, хоть и был действительно утомлен, даже опечален, как я узнал позднее, не без веской причины. Этот всемирный человек, этот страшнейший из врагов, каких имеют евреи, в домашней обстановке производил впечатление кроткое, даже какое-то провинциальное. Трудно было поверить, что еще несколько часов назад его слова воспламеняли и объединяли несколько сотен людей. Действительно, это был сейчас средневековый рыцарь на отдыхе, снявший латы и надевший домашние туфли и стеганый халат.

– Виктор, – сказал я ему, – я понимаю, что ваш «Манифест» есть продукт чисто венгерской мысли и жизни, но значение его общеевропейское, а может, и общечеловеческое. К счастью, мы, славяне, не только ближе, чем немцы, чувствуем мадьярское национальное сознание – язык наш, образ мыслей более способен выразить дух мадьяр, нежели немецкий язык. Поэтому я не буду бороться с немецкой конструкцией, не стану ее распутывать, а хочу передать главным образом то, что записал с ваших слов.

– Да, – сказал Иштоци, – немцы уже раз десять изнасиловали мой Манифест. О, эти немецкие стилисты. Они все время хотят втиснуть мой бедный Манифест в грубые формы немецкой грамматической конструкции… Только, я надеюсь, вы не передадите этот наш разговор доктору Генрици… Это замечательный человек, но он пруссак, берлинец, и этим все сказано. Мне кажется, пруссаки вместе со своим умом и порядком вносят в антисемитизм слишком много мещанства… Впрочем, дело сейчас совсем в другом, – с печалью в голосе сказал Иштоци и протянул мне газету.

Это была местная газета Dresden Nachrichten.

– Они опять стреляют в народ, – тихо и гневно сказал Иштоци.

– Кто? – растерянно спросил я.

– Жандармы Франца-Иосифа стреляют в венгерский народ, поднявшийся на защиту против еврейского насилия… Читайте… Это, правда, написано оевреившимся правительственным агентом, но тем не менее вы поймете, о чем речь и что происходит.

Я развернул газету и прочел:

«Антисемитские беспорядки в Пресбурге. 27 сентября вечером на некоторых населенных евреями улицах стали появляться многочисленные толпы народа, перебившие окна в некоторых еврейских домах. Беспорядки были вскоре прекращены полицией. На следующий день вечером огромная толпа народа с криками “Да здравствует Иштоци!” начала появляться в предместьи Цукер Мантель и направляться оттуда на еврейские улицы. Отряд полицейских, пытавшихся разогнать толпу, был вскоре окружен со всех сторон и забросан камнями, так что пришлось вызывать на помощь войска. Прежде чем подоспели солдаты, толпе, насчитывающей несколько тысяч человек и над которой реяли национальные венгерские и красные социалистические флаги, удалось разбить окна и поломать оконные рамы в синагоге. Отсюда толпа направилась на другие улицы, разбила все окна в домах и выломала во многих лавках двери. Войска, подоспевшие к тому времени, стали действовать штыками и оцепили некоторые улицы. Тем не менее толпа продолжала бить окна и буянить. Некоторое время спустя появился городской голова, уговаривавший толпу разойтись. Толпа разошлась, однако с целью возобновить буйство в других кварталах. Около полуночи все окна в еврейских домах были перебиты. В некоторых местах толпа врывалась в дома и уничтожала все, что попадало под руки. Сильнее всего буйствовали поляки в предместье Блументаль. Беспорядки произвели панику среди евреев. Многие семейства покинули город и спаслись в Вену, Пешт и другие города. Члены муниципального совета подверглись оскорблениям со стороны буянов. Беспорядки явно напоминают социалистический бунт, связанный с грабежами. Стало известно, что с железнодорожного склада украден ящик динамита. Говорят о задержании иностранных агитаторов-немцев и об изъятии антисемитских социалистических прокламаций. Император Франц-Иосиф отдал распоряжение о применении огнестрельного оружия для восстановления порядка».

– Вот что значит, – сказал Иштоци, когда я кончил чтение, – пресса в руках евреев. Евреям удалось забрать непосредственно в свои руки большую часть ежедневной печати или поставить ее под свое влияние. Пресбург – родной город Ивана Шимони, и там только Ungarische Post осмеливается сказать им и их покровителям правду об антиеврейском народном восстании.

– То же и у нас в России, – сказал я. – Всякая против евреев восходящая жалоба, как бы основательна она ни была, каждая статья, даже издали опасная для еврейского господства, кладется под сукно. Но теперь как будто положение меняется к лучшему.

– Мы не двинемся вперед, пока не отнимем у евреев прессу, – сказал Иштоци. – Об этом и будет говорить Шимони в своем докладе. Это очень важно… В принципе нам бы надо выехать на родину и быть среди восставшего народа и вместе с ним подвергать себя опасности. Я венгр.

– Вы не только венгр, – сказал я дрогнувшим от волнения голосом, – вы вождь международного антисемитизма. Простите, если я говорю пышно, но это так. Вы должны быть там, где решается судьба не только Венгрии, но и всего мира.

– Не хотите ли пройтись, – помолчав, сказал Иштоци, – я чувствую, что в эту ночь мне не заснуть.

Мы вышли под моросящий дождь. По улицам двигалось факельное шествие по направлению к театру, где, согласно сообщениям газет, император вручал орден Черного Орла одному из саксонских министров. Перед театром молодежь с красными фонариками в руках выстроилась, изображая букву W.

– Генрици прав, – тихо сказал мне Иштоци. – Еврейский вопрос не может быть решен, пока не будет уничтожен существующий порядок.

– Читальня уже закрыта, – сказал я. – Но давайте зайдем в Italienisches Dorfchen. Там получают много иностранных газет. Мне интересно, как пишут о событиях в Пресбурге русские газеты… Ну и заодно выпьем рейнвейна.

В «Московских ведомостях» Каткова в маленькой заметке сообщали:

«Императорский комиссар Экельфалуши принимает меры для предотвращения новых беспорядков в Пресбурге. В беспорядках принимали участие и крестьяне, прибывшие из соседних деревень в целях грабежа. Драгунам отдан приказ в случае нужды применять огнестрельное оружие. Одна еврейка умерла от побоев. Сто пятьдесят бунтовщиков арестовано».

– И этот человек смеет называть себя русским патриотом-националистом, – сказал я. – Катков занимал такую же по сути проеврейскую позицию и во время восстания в прошлом году против евреев в русских губерниях, где еврейское засилье особенно сильно, оправдывая это требованием соблюдения законов государства… Иное дело другой наш известный издатель – Суворин, в котором русский патриотизм сочетается с элементами критики существующих порядков, унаследованных от разночинцев, из среды которых он вышел, и от пламенной страсти Белинского, горячим сторонником которого он был… Это все качества, которые необходимы русскому антисемиту.

– Члены конгресса, – сказал Иштоци, – имеют довольно темное понятие о происходящем в России. Я, может, более других знаю русские проблемы, но ведь и я знаю не слишком много. Тем не менее, по аналогии мы понимаем, что народ одной с нами расы – арийской – и одной религии и культуры – христианской должен много страдать от присутствия на его земле большинства всего еврейского племени, и эти страдания, доведенные до крайней степени, необходимо должны были вызвать народную реакцию, так же как и у нас сейчас в Пресбурге.

– О русских народных антиеврейских выступлениях лучше всего расскажет Надежда Степановна, – сказал я, – это первая сознательная женщина-антисемит… Она специально посещала места народных выступлений.

– Завтра, – сказал Иштоци, – после второго чтения Манифеста, я внесу резолюцию о международном сочувствии русским христианским братьям в их борьбе с евреями.

– От этих ваших слов, Виктор, – сказал я, не в силах скрыть волнение, – меня еще больше охватывает радость и счастье от того, что я русский, ариец, христианин, ваш брат по расе, – и в едином порыве мы горячо пожали друг другу руки, как бы благословляя друг друга на спасительную антиеврейскую миссию, которую каждый должен был выполнить в своей стране и в христианском мире в целом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.