Технология
Технология
Рецептов, как говорить с людьми, нет. Есть только опыт. Но на чужом опыте строить — как на земле, взятой в аренду. И тем не менее, призвав читателя к осторожности, изложу свои приемы работы.
Первое. Кому-то из великих принадлежит мысль, звучащая примерно так: человеку дано всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы научиться слушать. Не правда ли, это вроде про нас? Хоть бери и пиши на журналистском знамени: истинный критерий профессионализма! Мол, если ты постиг наисложнейшее умение слушать, ты состоялся как журналист, не постиг — учись, когда-нибудь постигнешь и состоишься.
Так вот я с большим сомнением отношусь к этому критерию. Потому что жизнь меня убедила: нет более верного способа разбудить интерес человека к беседе, чем собственная разговорчивость. Еще мой отец, надеясь, что Анатолий будет журналистом, говорил: «Идешь на первое интервью, не давай собеседнику рта раскрыть! Во второй вечер уже можешь не только говорить, но и слушать, и вот тогда разговор выйдет». Действительно, позже и мне было дано понять: в тех случаях, когда я первым заговаривал и первым раскрывался, я мог рассчитывать на взаимную открытость собеседника. Когда же прибегал к нелегкому умению слушать, беседа не клеилась, мы оба просиживали с крепко сжатыми челюстями.
О чем же говорить нам, журналистам, при первой встрече? Если коротко — о жизни. Важно начать, и начать, естественно, не натужно, ни в коем случае не подыгрывая собеседнику, не примеривая к нему свое настроение, не боясь опростоволоситься, не следя за выражением его глаз, — говорить только о том, что действительно волнует, смешит, тревожит, что занимает наш мозг в данный конкретный момент. Если угодно, можно начать с жалобы на нелегкую журналистскую жизнь, с того, что надоело мотаться по командировкам, если и вправду надоело; или сказать о собственной дочери, которая пошла в детский сад и все не может к нему привыкнуть, прямо сердце обливается кровью; или начать с города, в котором живет собеседник, со своих впечатлений о нем; или пофилософствовать о погоде, которая определенно взбесилась, потому что зимой поливает нас дождем, а летом вдруг посыпает снегом; или посетовать на стенокардию, рассказав при этом о докторе Бутейко, предложившем новый метод ее лечения, который не очень-то признают, так как Бутейко исходит из убеждения, что кислород человеку вреден; или припомнить последнюю игру киевского «Динамо» с московским «Спартаком», высказавшись попутно относительно молодых болельщиков, непомерные страсти которых переросли уже спортивные рамки; или начать с кометы Когоутека, с разницы между «Жигулями» и «Фиатом», с последнего фильма В. Шукшина, с положения на Ближнем Востоке, с рыбной ловли на мормышку, с теории относительности, с современной моды, с летающих тарелок — одним словом, с чего угодно, но вовсе не для того, чтобы поразить собеседника энциклопедичностью своих познаний, а для того, чтобы раскрыть ему себя, свое состояние, свое отношение к жизни, свои мысли, гвоздями сидящие в голове. В конце концов, можно начать даже с объяснения своей корреспондентской задачи, не скрывая при этом сомнений в возможности ее выполнить, если они есть.
Это не должен быть монолог, его необходимо переливать в беседу, но не торопясь, без насилий над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, ради Бога, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, можно ответить, — все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо его лечить». — «Вот это точно!» обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.
В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди. Надо уметь проявлять в себе «человеческое». Когда это трудно делать, положим, из-за стеснительности — не беда, это пройдет. Но если журналист по каким-то иным причинам не может раскрыться, например боясь и не желая рисковать, — это значит, что он обладает такими «тайнами» характера, которые не помогают, а мешают ему работать. Между тем наша профессия требует совершенно определенного набора качеств, и именно таких, которые не подлежат сокрытию. Требует честности — но не лживости, порядочности — но не подлости, принципиальности но не беспринципности, доброты — но не злобности, тонкости — но не тупости, прогрессивного мышления — но не косности, сострадания — но не черствости. Наш собеседник по-орлиному зорок, от него ничего не скроешь, он за любой формой разглядит нашу суть. И если суть гнилая — провал. Тогда, как говорил мой отец, надо прощаться с журналистикой и идти торговать селедкой.
Сдается мне, что не только о технологии идет у нас речь, но что поделаешь, если в нашем деле все связано, переплетено, стянуто в тугой узел?
Второе. Разумеется, журналист может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убеждении в том, что интеллектуально он, по крайней мере, равен собеседнику. Однако всегда ли есть и может быть такая убежденность? А ну, как мы беседуем с гением-академиком? Или министром, в присутствии которого попробуй-ка «раскуйся»? Или, чего доброго, с психологом? Или просто со старым, умудренным опытом, кадровым рабочим, который видит нас насквозь и никогда «не клюнет» на нашу удочку?
На что, собственно, все они должны «клюнуть»? На нашу искренность? Нашу естественность? А если «не клюнут», так и останутся «застегнутыми» на все пуговицы, — чья вина? Чья неудача?
Да это факт из их биографии! — я бы только так оценил ситуацию.
Говорят, Л. Кербелю в свое время поручили лепить бюст Ю. Гагарина, а космонавта обязали позировать. Один сеанс, второй, третий — все шло прекрасно, и Гагарин дисциплинированно сидел в кресле. А потом ему, видимо, надоело смотреть в одну точку, и он стал шевелиться. Тогда Кербель совершенно серьезно заметил: «Молодой человек, если вы действительно хотите остаться в истории, не мешайте мне работать!»
В этом анекдоте суть нашего отношения к собственной персоне. Все малое и великое, обязаны мы думать, только тогда имеет смысл, когда зафиксируется нами, пройдет через нас, через нашу газету, через наш талант! Без внутреннего ощущения того, что журналистика (равно как и хлебопечение для хлебопека, философия для философа, педагогика для педагога) на любых пьедесталах почета занимает, безусловно, первое место, делать в профессии вообще нечего. Если мы не будем уважать себя, наши претензии на уважение со стороны напрасны. Если не мы «пупы земли», то «пупами» автоматически становятся все остальные. И потому, с кем бы нас ни сталкивала судьба, с кем бы мы ни беседовали, каких бы чинов, званий, положений и интеллектов ни были наши герои, именно мы, находясь во время беседы «при исполнении», имеем перед ними приоритет. Стало быть, психологически мы должны снимать их с пьедестала, иначе никогда не получить нам творческой самостоятельности, никогда не осмыслить, не оценить происходящее.
Снизу вверх журналист не должен смотреть на своих героев. Снизу вверх еще ни один стоящий материал не делался и не писался. Ан. Аграновский как-то написал в «Журналисте», что, по его мнению, М. Горькому удалось лучше других рассказать о В. Ленине, потому что он не вытягивался перед Владимиром Ильичем на цыпочках, и крамолы в этом не было; общеизвестно, как Ленин высоко ценил Горького, и Горький это прекрасно знал.
Разумеется, говоря о равном и ровном общении с собеседником, я категорически отметаю мнимое равноправие, достигнутое развязностью, нахальством, болтливостью, пересказом сплетен, враньем о «связях» и даже правдой о них, оказывающей давление на собеседника, панибратством, «тыканьем» и т. д. Все эти приемы недостойные, я уж не говорю о том, что они могут вызвать у собеседника чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывает журналист, и вот тут вина за провал становится фактом из нашей биографии.
Нет, только искренность, только естественность, предельное уважение, рыцарское благородство, интеллигентность, сдержанность, корректность и сохраненное собственное достоинство — наши помощники. Здесь очень важно не перепутать, не перейти грань, не соскользнуть с почтительности на подобострастие, со смелости на нахальство, с уверенности на самоуверенность, со всей ступни на цыпочки.
Третье. А как все же быть с перепадом знаний, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями других профессий? Мы все равно не станем физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнем всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным. То есть решительно невозможно полемизировать «на равных» почти с каждым собеседником, что, кстати сказать, вполне естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» профан?
Много лет назад (в 1964 году) я, работая в «Литературной газете», напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Г. Флерова синтезировала 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную к Флерову, там уже была дюжина корреспондентов. Я с ужасом наблюдал, что происходит: журналисты входили в кабинет академика, получали уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались. Не скажу чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.
«Что делать? — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. — Как привлечь внимание Флерова, чтобы получить для газеты хоть несколько лишних слов? Как выделиться из массы, как остановить его глаз на своей персоне? Встать на голову? Сбегать куда-нибудь за гитарой и спеть шлягерную песню? Заговорить по-немецки, да еще стихами?» Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне «тассовку». «Простите, а сколько человек в группе авторов?» спросил я сдавленным голосом. «Там написано», — ответил Флеров.
И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне пропасти! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич!» Академик кивнул. «Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Флерова. Он тоже посмотрел на нее, испещренную формулами, потом на меня, и на лице академика появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так пишешь — кружочек!» — «Позвольте, — сказал я с упорством маньяка, — но запятую рисовать легче!» — «Вы думаете? — заметил Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. — Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны — миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Флеров. — И еще Перелыгина!»
Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро посмотрел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка, повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» У них на лице сначала появилось нечто «психиатрическое», а Флеров не без удовольствия потирал руки, как автор удачной цирковой репризы. Однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв о моем существовании. Им было интересно! Ведь атом, содержащий ядро размером десять в минус тринадцатой степени сантиметров, увидеть человеку пока не дано, он может всего лишь условно представить его внешний вид, а если условно, то почему непременно в виде шара? «Теперь я знаю, как выглядит атом!» — открыв ядро, воскликнул, говорят, Резерфорд, но на самом деле, убедившись, что атом не примитивный шарик, а невероятно сложный мир, великий физик узнал, как он не выглядит!
«Что вы делаете сегодня вечером?» — спросил меня Георгий Николаевич, когда они закончили спорить, так ни к чему и не придя. Что делаю? Трепещу! Вечером, приглашенный академиком, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, излазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый месяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.
С тех пор, защищаясь от «знающих» собеседников, я, как самым безотказным оружием, пользуюсь советом старшего брата «не стыдиться незнания», что, конечно, и достойней, и полезней, чем скрывать невежество. А если открытое признание журналисту удается сделать в форме, вызывающей интерес собеседника, или, по крайней мере, его улыбку, он вообще может считать себя победителем.
Представим, что газетчику некто говорит во время беседы: «Эх, хорошо бы вам, товарищ корреспондент, зайти в наш ОКС! Вы бы наверняка убедились…» — и журналист не перебивает, не спрашивает, что такое ОКС, а строчит в своем блокноте, полагая, что потом как-нибудь выяснит, сейчас вроде бы неловко обнажать незнание. А собеседник между тем уже перечисляет недостатки этого загадочного ОКСа, принципы его работы и собственные предложения, как перестроить дело. Увы, журналист полностью отключен от плодотворной беседы, он автомат, без понимания, механически записывающий, словно диктант, каждое слово говорящего. Всего лишь секундное малодушие помешало ему узнать, что ОКС — это отдел капитального строительства. Кто подсчитает потом, сколько дельных вопросов умерло, не родившись, сколько толковых ответов и мыслей прошло мимо блокнота, сколько умного содержания выпало из разговора! Когда все это наверстывать?
Нет, я не боюсь заявить собеседнику даже в том случае, если что-то и понимаю в предмете беседы: «Прошу вас, считайте меня первоклашкой». Потому что, если мне будет предельно ясно объяснено существо дела, я с б?льшим успехом смогу рассказать это читателю. Когда же мне не удается уловить мысль собеседника, я прямо и откровенно говорю: «Простите, вы плохо рассказываете. Можете допустить, что я не самый отпетый тупица на земле? Благодарю. В таком случае, что поймут из вашего рассказа миллионы читателей? Растолкуйте мне, как дважды два, и тогда я растолкую им!»
Ю. Тынянов, выступая однажды перед учеными и газетчиками, собравшимися в одной аудитории, говорил о том, что если ученых что-то и тянет к журналистам, так это, скорее всего, дилетантизм последних. «Во всем, Фелица, я невежда, но на меня весь свет похож…» — напомнил Тынянов знаменитую строку Державина. Мы, газетчики, воистину чаще дилетанты, чем знатоки, и по сравнению с нашими собеседниками и вправду невежды. Но на нас действительно «весь свет похож!» Чего же стесняться? Тем более что именно мы, и никто, кроме нас, и вряд ли кто-то лучше нас способен рассказать читателям о богатствах, лежащих в закромах замечательных собеседников. Стало быть, негоже нам скрывать свое незнание, уж коли мы претендуем на роль посредников между людьми знающими и «всем светом». Нам расскажут — мы расскажем, мы поймем — и все поймут!
Между прочим, В. И. Ленин, как это явствует из воспоминаний Н. К. Крупской, просил ее читать его рукописи и критиковать их «специально с позиций неразвитого читателя».
Четвертое. Искусство беседы — дело до такой степени индивидуальное, что давать излишне категоричные советы очень опасно. Все случаи жизни вообще невозможно предусмотреть, тем более в журналистике, особенно богатой на различные сюрпризы.
Возможны случаи, при которых как раз необходимо «притворство знанием», точнее говоря, журналисту следует делать вид, что он хорошо информирован, хотя на самом деле — нет. «Вы, конечно, слышали о нашей неприятности с кронштейнами?» — сказал мне «между прочим» собеседник, когда я собирал материал на «Красном Сормове». Я был бы любителем, а не профессионалом, если бы сделал большие глаза и ответил: «Первый раз слышу!» Тогда бы я действительно услышал об этой неприятности в первый и последний раз, потому что собеседник немедленно прикусил бы язык. Но я спокойно подтвердил: «Конечно, конечно…» — и даже изобразил на лице элементы сочувствия. Хотя язык собеседника полностью не развязался, но и не был прикушен. А позже, имея весьма скудное представление о неприятностях с кронштейнами, сидя в другом кабинете и беседуя с другим человеком, я мог легко и ненавязчиво оперировать небольшими своими знаниями, надеясь на то, что они обогатятся. «По всей вероятности, — сказал я, — получилось то же, что и с этими злополучными кронштейнами?» Тут уж новый собеседник не скрыл удивления: «Вы уже информированы?! На второй день пребывания?! Откуда?!» — «На то мы и журналисты», — скромно улыбнулся я. «Надо же! — сказал собеседник. — У нас комиссия неделю работала, да так и уехала, ничего не узнав про кронштейны. И слава Богу, потому что неприятность, как вы знаете, грошовая, а прокол принципиальный…» Блокнот трещал от записей.
Следовательно, с одной стороны, не надо скрывать незнание, а с другой полезно делать вид, что знаешь больше того, что рассказал собеседник. Вполне диалектично. Потому что главный вывод оттого и называется «главным», что лежит за пределами конкретных ситуаций: надо проявлять гибкость ума!
Пятое. Разговор с каждым — без исключения — собеседником я продумываю заранее и также заранее в блокноте, на отдельном листочке, под номерами и в логической последовательности выписываю сведения, которые намерен и надеюсь получить в процессе беседы. Положим: 1. Такие-то биографические данные. 2. Мнение о таком-то человеке. 3. Подробный рассказ об эпизоде, происшедшем тогда-то. 4. Размышления о таком-то явлении в местном масштабе и вообще. 5. Предложения, позитивная программа и т. д. Затем придумываю и записываю конкретные вопросы, с помощью которых надеюсь получить сведения.
Разумеется, для всего этого мне нужно заранее представлять собеседника и знать его возможности. Знаком ли он с человеком, который меня интересует? Был ли свидетелем нужного мне эпизода? Способен ли размышлять о явлении? Не бессмысленно ли говорить с ним о позитивной программе? Наконец, какой он по натуре: горячий, спокойный, умный, веселый, злой, благодушный, самолюбивый, воспитанный? — от всего этого зависят качество и характер вопросов, которые я должен и могу ему задавать.
Значит, еще до беседы надо проделать какую-то работу, дабы «проявить» будущего собеседника. Не могу не вспомнить в связи с этим одного человека, которого, без преувеличения, знали все московские журналисты: М. Розова. Я познакомился с ним лет двадцать пять назад, когда работал в журнале «Юный техник», главным редактором которого был В. Н. Болховитинов, и если М. Розов добрался до нас, стало быть, вся газетная и журнальная иерархия Москвы уже была им пройдена. Он был слесарем, ходил с авоськой в руках, набитой бумагами, и носил с собой идею «рембригад». «Десять услуг за одну!» — был его лозунг, который он решительным образом пропагандировал как панацею от всех наших экономических и нравственных бед. При жэках, говорил Розов, должны быть организованы на общественных началах бригады из жильцов, представителей разных профессий: стекольщиков, полотеров, сантехников, плотников, электромонтеров и прочих умельцев. Семье плотника нужно натереть пол? — пожалуйста, полотер к их услугам. Вставить стекло? — стекольщик. Исправить унитаз? — сантехник и т. д. Но если кому-то понадобится плотник, он тоже обязан «сделать услугу». И получается десять услуг за одну! Такова примерно идея Розова, но я рассказал о «рембригадах» попутно, главное же — метод, с помощью которого идея пропагандировалась. Сам Розов назвал его «методом отбора кадров», но открыл это название много позже, лет через десять, когда уже стал совершенно седым, забросил слесарничество, надел белую рубашку с галстуком, заменил авоську на большой желтый портфель из свиной кожи и профессионально занялся реализацией спасительной идеи.
Что же это за метод? Явившись в «Юный техник», Розов не пошел сразу к главному редактору, а мудро постучался к самому рядовому литсотруднику. Просидев со мной два или три часа, не пожалев ни времени, ни доводов, ни эмоций, он полностью убедил меня в верности идеи, в абсолютной жизненной необходимости «ремонтных бригад», без которых я уже не представлял себе дальнейшего существования. Затем он взял меня под руку и сказал: «Веди к своему прямому начальнику». Моим «прямым» был И. Лаговский, заведующий отделом «Юного техника», и мы пошли к нему. Розов чувствовал себя спокойно и уверенно, потому что знал: сейчас Лаговский его выслушает, потом спросит мое мнение, а я уже полностью принадлежу Розову, я им у Лаговского «отобран»! И действительно, через полчаса мы уже втроем — Розов, Лаговский и я — сидели в кабинете у заместителя главного редактора М. В. Хвастунова. В какие-то десять минут мы «отобрали» Хвастунова у Болховитинова, и, когда пришли к главному редактору, он был совершенно обезоруженным, «без войска», и нам ничего не стоило «голыми руками» получить под идею Розова две полосы в ближайшем номере журнала.
По какой далекой аналогии я вспомнил «метод отбора кадров», говоря о том, что надо собирать сведения о людях, с которыми мы намерены беседовать, не знаю. Но и без Розова моя «идея» была бы неубедительна. Во всяком случае, с кем бы я ни беседовал, стоило мне вспомнить Розова, как я начинал интересоваться людьми, которых знал мой собеседник, но с которыми мне только предстояло встретиться. «Вы упомянули, — говорил я, — Петрова. Это который играет на кларнете и при этом хорошо поддает?» — «Что вы! — мягко отвечал собеседник. — Он, как женился, пить сразу бросил». — «Чего так?» — «Да жена его в вытрезвителе работает, они там и познакомились, и характер у нее, можете представить. Однажды у них история из-за кларнета вышла…» — только успей открыть заслонку: водопад сведений! И в блокноте рядом с фамилией Петрова, с которым еще предстоял разговор, ложились данные, позволяющие построить беседу с ним в верном ключе.
Ну а если человек является для разговора сам, без приглашения? Или когда беседа возникает спонтанно и нет сведений? Даже в этих случаях я не тороплюсь. Задаю для начала несколько ознакомительных вопросов: где работает, к чему имеет отношение, кого из уже знакомых мне людей знает, какого мнения о последнем нашумевшем в городе событии — короче говоря, стараюсь немного отодвинуть суть дела, по которому мы встретились. А иногда, извинившись, делаю паузу на пять-десять минут, чтобы сосредоточиться, сбросить с себя посторонние мысли и подумать о содержании предстоящего разговора.
У собеседника, мне кажется, всегда должно быть ощущение, что журналист не бродит в потемках, а точно знает, что ему нужно. Это ощущение обеспечивает успех.
Шестое. Вопросы я стараюсь ставить так, чтобы они не были лобовыми. Потому что вопрос «в лоб» не требует от собеседника размышлений и еще потому, что отвечать на него неинтересно. Положим, нужны некоторые биографические данные:
— Будьте любезны, расскажите свою биографию.
— Я родился 14 октября 1940 года в селе Березовка, Ярцевского района. Школу окончил в 1956 году. Затем поступил…
Скучно, никаких мыслей, собеседник поглядывает на часы, и этот взгляд не ускользает от внимания журналиста.
Другой вариант того же вопроса:
— Вспомните, если сможете, добрых людей, которые попадались вам в жизни, а потом и тех, кого лучше бы не вспоминать.
Тут уж собеседник посмотрит в окно, и вздохнет, и закурит, и сделает долгую паузу, и, я убежден, начнет говорить, и все необходимые журналисту биографические сведения окажутся в его рассказе:
— Был у нас дед в деревне, до самой смерти в лаптях проходил, хотя вокруг уже на каблуках топали, но он из принципа: мол, город городом, а деревня чтоб чистая была, незагрязненная. Так вот однажды, а я ведь не городской, всего двенадцать лет как из села уехал, случилось мне вернуться в мою Березовку, в мой Ярцевский район, и около сельпо встречаю деда Алешу, его до восьмидесяти лет, до самой смерти так и звали Алешей…
Все, что относится к биографии человека, я никогда не собираю «от рождения», только «рваным методом». А потом, если возникнет надобность, всегда можно соединить; правда, надобности такой почти не бывает, потому что читателю скучно иметь дело с биографией «сложенной», он предпочитает такую, как она рассказывается «живьем».
— Вам приходилось кого-нибудь спасать? Спасал ли кто-нибудь вас от чего-то? Если вам снятся сны, какие преимущественно? Или, по крайней мере, несколько раз повторявшиеся? А почему, не задумывались?
Ответ на любой из этих вопросов непременно потянет за собой сумму биографических данных. Или вот еще пример «не лобового» разговора с собеседником. Положим, вам нужно получить сведения о профессиональных заботах человека. Можно спросить:
— Расскажите, пожалуйста, как вы работаете.
— А как работаю? Да ничего, — в девяносто девяти случаях из ста ответит собеседник. — Нормально. План на сто три даю, с качеством не жалуются, заработок — сто восемьдесят без вычетов.
И все. Ни одной живой детали, ни мысли, ни чувств, и что дальше делать журналисту — неизвестно, хоть заново повторяй вопрос. Но можно и так:
— Давайте вместе сосчитаем, сколько шагов вы делаете за рабочую смену?
— А зачем?
— Да, говорят, чем больше шагов мы делаем, тем лучше сердце работает!
Одним словом, считаем. И здесь будет все: куда шаги, зачем, и хорошо ли это, плохо ли, и как отражается на выработке, и не горит ли из-за шагов качество, и стоит ли количество шагов еще увеличивать или сокращать, и как зависит от них зарплата — вся картина профессиональной деятельности собеседника налицо, а журналист уже не может его остановить.
Еще пример. Положим, нужно выяснить бюджет собеседника, его материальное положение. Так и можно задать вопрос: «Расскажите, пожалуйста, о своем материальном положении».
Кто попробует из читателей мысленно ответить на него, тот поймет, как сворачивает скулы от нашей журналистской прямолинейности.
В очерке «Студент»[46] я обнажил прием, которым, кстати, пользуюсь довольно часто: в двадцать пять конвертов я мысленно вкладываю по десять тысяч рублей новенькими купюрами, раздаю конверты двадцати пяти студентам одной группы и говорю, словно я Крез: «Тратьте!» Игра игрой, но, помню, лишь двоим удалось мгновенно разделаться со всей суммой сразу, и то потому, что эта пара догадалась купить автомашины, хотя, мне кажется, студентам больше подошел бы мотоцикл. Остальные моты и транжиры, не использовав и половины денег, подняли руки вверх.
Вот как распорядился десятью тысячами мой главный герой. Ни секунды не медля, он сказал: «Во-первых, я всем объявлю, что у меня есть шальные деньги!» Это значит, весь курс имел шанс быть приглашенным Лебедевым в ресторан. Затем он купил матери стиральную машину с центрифугой, отцу — «что он пожелает», а себе — книги. Добавлю от себя, чтобы особенно много не перечислять, что по ходу дела, тратя мифические деньги, мой герой полностью и без всякого принуждения «раскрыл» передо мною свой гардероб. Это дало мне возможность написать потом в очерке, что, прожив в Горьком около месяца, я видел Лебедева в одном и том же костюме, в котором он ходил на занятия, валялся на диване, если не замечала мать, и пошел бы в ресторан на банкет. Что у него еще было одно пальто цвета маренго, по поводу которого одна весьма заинтересованная студентка сказала, что оно «ужасное», пара свитеров и, наконец, ботинки сорок пятого размера, про которые, очевидно, и поется в студенческой песне: «Мне до самой смерти хватит пары башмаков».
Но главное, что дал этот прием, — вывод, который я мог сделать с предельной четкостью, суммируя все «траты»: мои студенты — народ не меркантильный, но в то же время с явно заниженными потребностями. Я уж не говорю о том, что кроме гардероба и Лебедев, и его товарищи раскрывали передо мной свои характеры, свое отношение к «презренному металлу», свои жизненные планы и надежды. Множество живых человеческих деталей и подробностей, указанных мною в процессе игры, нашли потом отражение в очерке. Потому и называю я вопросы типа только что продемонстрированного вопросами-«кладами».
Седьмое. Такими же «кладами» можно считать вопросы ситуационные в отличие от статичных. Собственно говоря, игра с десятью тысячами рублей типичный ситуационный вопрос. Он ставит собеседника в положение, которое заставляет его действовать, что-то предпринимать, забыв о том, что он сидит в кабинете за столом перед журналистом, который пишет в блокноте.
— Скажите, если бы вас уволили с работы, что бы вы делали?
Первая реакция буквальная: как это — уволили? за что? когда? и кто? Дело свое собеседник знает, претензий к нему нет, на работу не опаздывает, скандалит редко и не без повода — недавно, например, поругался с таким-то из-за того-то, но наверху вроде бы разобрались, выводов не сделали… Ах, абстрактно? Ну, если абстрактно, другой вопрос. Уволили бы, памятник им поставил! Потому что истинное призвание собеседника не то, чем он занимается, — а сцена! Да-да, вот уже восемь лет играет в самодеятельном оркестре народных инструментов на кларнете. Ушел бы наконец в профессионалы, и на душе было бы легче, и денег побольше.
— Если бы вам подарили лошадь?
Лошадь?! А что, остроумно. Только где ее разместить? Квартира хоть и большая, но на пятом этаже и без лифта, да и к тому же, говорят, что лошадь вниз по лестнице ходить не умеет. Пришлось бы передарить тестю, он бы продал «Москвич», купил бричку и возил пассажиров от вокзала до рынка, у него эта черточка имеется, он клубнику разводит для продажи, недавно собаку отвез на дачу — сторожить…
— Если бы вам дали Государственную премию?
А дали бы… она сколько — пять или десять? Взял бы! Чего скрывать? Поехал бы в командировку, как всегда толкачем, и тут же тебе — номер в гостинице: лауреат! А то приедешь — и первые три ночи спи в холле, на раскладушке. Последний раз даже в здание не пустили, а дело было ответственное, вымотался до осточертения: план горел, поставка задерживалась, и директор сказал, что если не «толкнуть», предприятие останется без «тринадцатой»…
— Если бы вас заставляли бросить жену?
Хоровод мыслей у собеседника: а почему, собственно, ее надо бросать, кто может заставить? И поток сведений: когда и как познакомились, как замечательно живут, кому бы пришла идея их рассорить, по какой причине…
Живая жизнь! Попробуйте заполучить ее в журналистский блокнот, задавая статичные вопросы типа: «Ваше отношение к работе? Чем занимаются ваши родственники? Как у вас обстоит с честолюбием? Как относится жена к вашей профессии?…» В результате — страдает блокнот.
Я часто прошу собеседника представить какую-либо ситуацию. Вместо «лобового»: «Скажите, какой у вас вкус?» (и сам не стал бы отвечать на подобный вопрос, будь он мне задан!), спрашиваю: «Что бы вы подарили такому-то в день его рождения? А такому-то?» Вместо: «Ваше отношение к вещам?» интересуюсь: «Скажите, если, не дай Бог, случится у вас дома пожар и можно будет вынести только три вещи, что будете спасать?» Собеседнику, как правило, даже интересно задуматься над тем, о чем он прежде никогда не думал. Он сам себя познает!
В ту пору, когда я работал над повестью «Остановите Малахова!», я предложил своему герою совершить три чуда. Вероятно, нет нужды цитировать нашу беседу, скажу лишь, что, оказавшись в положении мага-волшебника, мой Андрей Малахов ухитрился вложить в свои три чуда и яростный эгоизм, и трезвый расчет, и горький жизненный опыт, и даже оплатил векселя, предъявленные ему в свое время родителями. К моменту нашей встречи он уже два года из семнадцати прожитых сидел в колонии. Я думал, новая жизнь успела «разбавить» его старые представления, чуть изменить прежние взгляды, — но нет, заложенное в семье оказалось крепким и устойчивым.
Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из одного чуда Андрея: Малаховы воспитали чужого для себя ребенка, не пожелавшего родителям не только вечной, но даже долгой жизни. А казалось бы: маг-волшебник, три чуда — игра!
Восьмое. «Девять авторов открытия, девять непохожих друг на друга людей; я говорил с каждым из них и каждого просил дать характеристику восьми остальным. Получилось, как в шахматном соревновании по круговой системе: каждый „сыграл“ со всеми по одной партии. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости их оценок и даже беспощадности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. „Упрям как осел“, — сказал категорически один. „Упрям и упорен“, — сказал другой. „Усидчив“, — сказал третий. „Настойчив“, — сказал четвертый. „Напорист“, — пятый. „Потянет любую работу“, — шестой. „С железным характером“, — сказал седьмой. И последний закончил: „Ему можно доверить все!“ Гамма красок, спектр оттенков…»[47]
Это кусочек из документальной повести «Взятие сто четвертого», посвященной физикам Дубны. Метод, условно называемый мною «шахматным турниром», хорош, когда собираешь материал о микроколлективах: заводской бригаде, экипаже самолета, соавторах открытия, театральной труппе, учебном классе и т. д. Короткие характеристики, взаимно розданные членами коллектива, во-первых, дают журналисту те самые предварительные сведения о людях, с которыми впоследствии он будет вести разговоры, и, во-вторых, сами по себе довольно часто используются в очерке при описании отношений внутри коллектива.
Но к краткой характеристике, так сказать «назывной», я прибегаю только в «шахматных турнирах». Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Положим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: «Он очень независимый, для него не существует авторитетов». — «Докажите!» — немедленно предложил я. «А как это доказать?» — «Очень просто: начните со слова „однажды“. Ведь если я напишу в очерке „независимый“, читатель мне не поверит!» Лебедев, помню, задумался. «Ну хорошо, — сказал. — Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор вещал. И тогда он, громко топая подкованными ботинками, прошествовал на свое место. Годится?»
Слово «однажды» воспринимается мною как ключ к кладовой, где лежат необходимые «живые» детали, лучшие доказательства, любые характеристики.
Девятое. Не могу исключить из техники разговора и вопрос-«провокацию» типа «украденной» работниками чешского телевидения вагонетки с людьми. Например, беру лист бумаги, незаметно от собеседника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю не моргнув глазом:
— Скажите, это правда, что вы скряга?
Нет предела возмущению собеседника: «Я — скряга?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один костюм, а у детей по три! Транзистор? Валяйте! Жене и дочери по свитеру? Мне не жалко! В театр? Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирается. В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся — никогда не считаю! Это, наверное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принципиальных соображений в компанию не вхож: он форменный алкоголик! Но чтобы я хоть раз кому на подарок или в долг не дал. Вот Сарычеву — не дам, потому что он, кроме прочего, еще к директору бегает, мы при нем слово боимся сказать…»
Когда собеседник выложился, я прошу его перевернуть лист бумаги и прочитать, что там написано: «Уважаемый Имярек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием». — «Ну, даете! — может сказать собеседник. — Выходит, у каждой профессии свои хитрости?»
И вообще, спор как метод беседы весьма плодотворен. Это отметил еще А. Аграновский в своих «Записных книжках»: «Вся русская литература начиналась с „не“ — отрицания, диалога, спора…» Я тоже никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, негодует, поражается моему непониманию, растолковывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает, бросает на стол карандаши — ничего, и ему, и мне надо потерпеть. Во имя общего дела. В итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.
Десятое. Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит он правду или, скажем, слегка привирает? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости — набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем.
Но, мне кажется, единственный способ гарантировать себя от всяческих недоразумений — это исходить только из того, что подтверждается объективно. Как говорил один мудрый, опытный адвокат, «выслушай все стороны, взвесь обстоятельства, а потом еще раз их взвесь и приди к выводу, что нужно вновь выслушать все стороны». Этот принцип, сформулированный для участников судебного процесса, на мой взгляд, полезно было бы взять на вооружение и журналистам.
Одиннадцатое. Чем пользоваться газетчику: блокнотом, диктофоном или памятью? Дело сугубо индивидуальное. Я, например, пользуюсь блокнотом. Не доверяю своей памяти. Пишу сразу, параллельно рассказу собеседника, не стесняясь, иногда даже не поднимая на него глаз, если некогда, — а что делать? Способ, конечно, несовершенный, сковывающий партнера. Но потом к нему привыкают. Я заметил: даже входят в ритм. Пишешь — собеседник говорит, прервал писанину — и тут же он умолкает. Чтобы не сбить его с ритма, в тех случаях, когда конкретный кусок рассказа мне не нужен, а переделывать вроде неудобно, я все же не перестаю писать в блокноте, но заполняю его описанием внешнего вида рассказчика, манеры говорить, атрибутов кабинета и прочего, что, кстати сказать, мы часто забываем фиксировать, а потом, если удается, с великими трудностями восстанавливаем по памяти.
Лично я за блокнот, потому что в него есть возможность писать самое важное и самое главное. Можно сразу, по ходу записи, сортировать материал, производить его первичную обработку. Память тоже это делает, но, согласитесь, с большими потерями. А диктофон в этом смысле туп. Но я против диктофона еще и потому, что он куда больше пугает, сковывает, настораживает собеседника, чем блокнот. От наших записей, думает собеседник, он всегда может «отпереться», а вот попробуй от пленки! Кроме того, журналист, пользующийся диктофоном, напоминает художника, рисующего натуру с цветных фотографий, которые он сам предварительно делает. Ведь пленка все равно нуждается в прослушивании и переписке, с нее очерки не сочиняются. Впрочем, кулик всегда хвалит свое болото, а как его хвалить, не ругая соседние? Диктофон — современное вооружение современного журналиста, против научно-технического прогресса не попрешь, каковы бы ни были твои симпатии. По всей вероятности, я напоминаю сейчас врача, который доверяет своему уху больше, чем самому усовершенствованному стетофонендоскопу, — при этом он должен понимать, что его ухом может пользоваться только он сам. (Кто-то из социологов, наверное в шутку, провел исследование и установил, что мужчины, курящие «беломор» и никогда его не меняющие, предположим, на сигареты, бреются безопасными бритвами: сказывается консерватизм характера, не признающего ничего «нового». Добавлю от себя, что, если эти мужчины еще и журналисты, они непременно пользуются блокнотами, а не диктофоном. Таким образом, мои рассуждения о технике пользования блокнотом предназначены, будем считать, только для «курящих».)
Допускаю ситуацию, когда записывать невозможно: в пути, на ходу, на морозе. Делаю тогда в блокноте символические пометки типа закорючек, которые помогают впоследствии вспомнить и записать необходимое, но это «впоследствии» должно быть скоро, при первой же остановке. Наконец, и собеседник далеко не всегда разрешает пользоваться авторучкой: как только вытащишь, мгновенно замолкает и ревниво следит за блокнотом. В таких случаях (это бывает, как правило, во время бесед с негативными героями) я прибегаю к «уводу в сторону» и к «ложным записям» — методу, которому меня научил мой мудрый старший брат. Я так называл Анатолия, а он, если его спрашивали, как он «ставит» меня среди журналистов, говорил серьезно: «Валерий, безусловно, второй в стране!» «А кто первый?» — неизменно задавался тут же «жгучий» вопрос, на который Анатолий, после паузы, отвечал с небрежной интонацией в голосе: «Ну, первых — много…» Но иногда он говорил обо мне щедро и публично: «Валюшка — это мое второе, исправленное и дополненное, издание!» Я всегда надеялся, что в первом случае брат шутит, а во втором говорит истинную правду, но, кажется, увы, ошибался…
Итак, что значит «увод в сторону»? Положим, идет разговор, блокнот спрятан, авторучка тоже. Собеседник достаточно откровенен, руки у журналиста чешутся, но, увы, «вето» на запись наложено. Дело происходит, представим себе, на ферме, потенциальный герой — председатель колхоза. Дошли в разговоре и на самом деле до загона, где находится корова-рекордистка. Вот тут-то и пришло время «уводить в сторону»:
Сколько она дает литров? А в прошлом году сколько давала? А сколько даст в будущем? Как ее зовут? Какова жирность молока? Спокойный у нее характер? Короче говоря, уймища фактологических вопросов. И наконец: — Вы не возражаете, если я запишу?
Собеседник, естественно, «не возражает», какие у него, собственно, основания противиться записи элементарных сведений, и журналист спокойно вынимает блокнот. Время от времени подбрасывая все новые вопросы фактологического характера, он беспрепятственно записывает и то, что несколько минут назад не смог внести в блокнот из-за решительного протеста собеседника. Аналогичным образом можно «уводить в сторону» и начальника цеха («Простите, какой принцип действия этого станка?»), и тренера по гимнастике («Какова технология сальто назад с доворотом на девяносто градусов?»), и народного судью («Объясните, пожалуйста, что такое дееспособность? А презумпция невиновности?»), и т. д.
Скажу в заключение, что, конечно, сколько журналистов, столько и методов работы. Однако я убедился: все начинающие и молодые газетчики работают в основном по-разному, а старые и опытные — одинаково, с небольшими отклонениями. Полагаю, это естественно: жизнь диктует самый рациональный путь, и все мы рано или поздно на него выходим.
Жаль только, если очень поздно.