История одного детства Мария Войтешонок, писательница, 57 лет
История одного детства
Мария Войтешонок, писательница, 57 лет
— Я — осадница. Я родилась в семье ссыльного польского офицера-осадника (osadnik — по-польски «поселенец», получивший земли на Восточных Кресах после окончания советско-польской войны в 1921 году). А в 1939 году (секретный протокол пакта Молотова — Риббентропа) Западную Беларусь присоединили к СССР, и тысячи осадников-колонистов вместе со своими семьями были сосланы в Сибирь как «опасный политический элемент» (из записки Берии — Сталину). Но это большая история, а у меня своя… маленькая…
Не знаю дня своего рождения… и даже года… Все у меня приблизительное. Не нашла никаких документов. Я есть, и меня нет. Не помню ничего и помню все. Я думаю, что мама уезжала беременная мной. Почему? Меня всегда волнуют паровозные гудки… и запах шпал… и плач людей на станциях… Могу ехать хорошим, фирменным поездом, но прогрохочет рядом товарняк, и у меня слезы. Не в силах видеть вагоны для скота, слышать рев животных… Нас увозили в этих вагонах. Меня еще не было. И я была. У меня в снах нет лиц… сюжетов… все мои видения из звуков… запахов…
Алтайский край. Город Змеиногорск, река Змеевка… Ссыльных сгрузили за городом. У озера. Жить стали в земле. В землянках. Я родилась под землей, выросла там. Земля мне с детства пахнет домом. Течет с потолка, отрывается ком земли, упал и скачет ко мне. Это — лягушка. Но я маленькая, я еще не знаю, кого надо бояться. Сплю с двумя козочками, на теплой подстилке из козьего «горошка»… Первое слово «ме-е-е»… первые звуки… а не «ма»… «мама». Старшая сестра Владя вспоминала, как я удивлялась, что козочки не говорят, как мы. Мое недоумение. Они казались мне равными. Мир был целостный, неразделенный. Я и сейчас я не чувствую этой разницы между нами, между людьми и животными. Всегда разговариваю с ними… и они меня понимают… А жучки, паучки… они тоже были рядом… такие цветные, такие раскрашенные жучки. Мои игрушки. Весной мы вместе выбирались на солнце, ползали по земле, искали еду. Грелись. А зимой обмирали, как деревья, впадали в спячку от голода. У меня своя школа, меня учили не только люди. Я слышу и деревья, и траву. Больше всего в жизни мне интересны животные, действительно интересны. Как мне отделиться от того мира… от тех запахов… Не могу. Вот наконец солнце! Лето! Я — наверху… вокруг красота ослепительная, и никто никому не готовит никакой еды. И еще все звучит, все в красках. Я пробую на вкус каждую травинку, листок… цветок… все корешки… белены раз наелась, чуть не умерла. Целые картины в памяти… Помню гору «Синяя борода» и синий свет на этой горе… освещение… Свет шел именно с левой стороны, со склона. Шел он сверху вниз… Какие это были зрелища! Боюсь, что у меня не хватит таланта это передать. Воскресить. Слова — это только дополнение к состоянию. К нашим чувствам. Красные маки, лилии-саранки, марьин корень… Все это расстилалось перед глазами. Под ногами. Или другая картина… Я сижу возле какого-то дома. По стене ползет солнечное пятно… и оно разных цветов… все время меняется. Долго-долго сижу на том месте. Если бы не эти краски, я бы, наверное, умерла. Не выжила. Не помню, что мы ели… была ли у нас какая-нибудь человеческая еда…
Вечером я видела, как шли черные люди. Черные одежды, черные лица. Это ссыльные возвращались с рудников… они все были похожи на моего отца. Я не знаю, любил ли меня отец. Любил ли меня кто-нибудь?
У меня очень мало воспоминаний… Мне их не хватает. Ищу в темноте, стараюсь больше оттуда вытащить. Редко… очень редко вдруг что-то вспомнится, чего я не помнила. Мне горько, но я счастлива. Я тогда страшно счастлива.
Ничего не могу вспомнить про зиму… Зимой я сидела в землянке весь день. День был похож на вечер. Все в сумерках. Ни одного цветного пятна… Были ли у нас какие-то вещи, кроме мисок и ложек? Никаких одежд… чтобы что-то из одежды… обкручивались какими-то тряпками. Ни одного цветного пятна. Обувь… Что из обуви? Галоши… помню галоши… у меня тоже галоши, большие и старые, как у мамы. Наверное, мамины… Первое пальто мне выдали в детдоме, и первые рукавицы. Шапочку. Помню: в темноте едва-едва белеет лицо Влади… Целыми днями она лежит и кашляет, она заболела на рудниках, у нее туберкулез. Я уже знаю это слово… Мама не плачет… Не помню, чтобы мама плакала, она мало говорила, а потом, видимо, вообще перестала говорить. Когда кашель отступает, Владя зовет меня: «Повторяй за мной… Это — Пушкин». Я повторяю: «Мороз и солнце, день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный!». И представляю себе зиму. Как у Пушкина.
Я раба слова… я слову верю абсолютно… Всегда жду слов от человека, и от незнакомого человека тоже, от незнакомого даже больше жду. На незнакомого человека еще можно надеяться. Как будто и самой хочется сказать… и я решаюсь… Готова. Когда я начинаю кому-то рассказывать, потом на том месте, о котором я говорила, я ничего уже не нахожу. Там пустота, я теряю эти воспоминания. Там мгновенно — дыра. И нужно долго ждать, чтобы они вернулись. Поэтому я молчу. Я все обрабатываю в себе. Ходы, лабиринты, норки…
Лоскутки… Откуда у меня взялись эти лоскутки и обрезки? Разноцветные, много малинового цвета. Кто-то мне их принес. Из этих лоскутков я шила маленьких человечков, стригла себе волосы, делала им прически. Это были мои подружки… Кукол я не видела, ничего не знала о куклах. Жили мы уже в городе, но не в доме, а в подвале. Одно слепое окошко. Но у нас уже появился адрес: улица Сталина, дом семнадцать. Как и у других… как и у всех… у нас уже был адрес. Там я играла с одной девочкой… девочка была не из подвала, а из дома. Ходила в платьях и в ботиночках. А я — в маминых галошах… Я принесла ей показать эти лоскутки, на улице они смотрелись еще красивее, чем в подвале. Девочка стала их у меня просить, на что-то хотела выменять эти лоскутки. Я — ни за что! Пришел ее папа: «Не дружи с этой нищенкой», — сказал он. Я поняла, что меня взяли и отодвинули. Мне надо тихо уйти, скорее уйти с этого места. Конечно, это уже взрослые слова, не детские. Но чувство… то чувство я помню… Тебе так больно, что уже нет обиды и нет жалости к себе, у тебя вдруг много-много свободы. А жалости к себе нет… Когда жалость есть, то человек еще не так глубоко заглянул, он еще не ушел от людей. А если он ушел, люди ему совсем не нужны, ему хватает того, что в нем самом. Я слишком глубоко заглянула… Меня трудно обидеть. Я редко плачу. Мне смешны все обычные беды, женские обиды… Для меня это шоу… шоу жизни… Но если я услышу, что плачет ребенок… никогда не пройду мимо нищего… Никогда не пройду мимо. Запах этот я помню, запах беды… Какие-то волны идут, я до сих пор к ним подключена. Это запах моего детства. Моих пеленок.
Я иду с Владей… мы несем пуховую шаль… Красивую вещь для какого-то другого мира. Готовый заказ. Владя умела вязать, на эти деньги мы жили. Женщина рассчиталась с нами, а потом говорит: «Давайте я вам нарежу цветов». Как — нам букет? Стоим две попрошайки, в какой-то мешковине… голодные, холодные… И нам — цветы! Мы всегда думали только о хлебе, а этот человек догадался, что мы способны думать еще о чем-то. Ты был заперт, замурован, а тебе открыли форточку… окно распахнули… Оказывается, кроме хлеба… кроме еды… нам можно дать и букет цветов! Значит, мы ничем от других не отличаемся. Мы… такие же… Это было нарушением правил: «Давайте я вам нарежу цветов». Не нарву, не соберу, а нарежу в своем саду. С этого момента… Возможно, это был мой ключ… мне дали ключ… Меня это перевернуло… Я помню тот букет… большой букет космей… Всегда их теперь сажаю у себя на даче. (Мы сидим как раз у нее на даче. Растут тут одни цветы и деревья.) Я недавно ездила в Сибирь… Город Змеиногорск… вернулась туда… Искала нашу улицу… наш дом… наш подвал… Но дома уже нет, дом снесли. У всех спрашивала: «А вы помните?». Один старик вспомнил, что да, в подвале жила красивая девушка, она болела. Люди больше запоминают красоту, чем страдание. И букет нам подарили, потому что Владя была красивая.
Я пошла на кладбище… У самых ворот стояла сторожка с заколоченными окнами. Долго стучала. Вышел сторож, он был слепой… Что за знак? «Не скажите, где хоронили ссыльных?» — «А… та-а-ам…» — и махнул рукой то ли вниз, то ли вверх. Какие-то люди повели меня в самый дальний угол… Одна трава там… одна трава… Ночью не спала, потому что задыхалась. Спазм… такое чувство, что кто-то меня душит… Убежала из гостиницы на станцию. Пешком через весь пустой город. Станция была закрыта. Села на рельсы и до утра ждала. На откосе сидели парень с девушкой. Целовались. Рассвело. Пришел поезд. Пустой вагон… Входим: я и четверо мужчин в кожаных куртках, бритые, похожи на уголовников. Стали угощать меня огурцами и хлебом. «Бум в карты играть?» Мне не было страшно.
Недавно вспомнила… Ехала и вспомнила… в троллейбусе ехала… Как Владя пела:
«Я могилу милой искал,
Но найти ее нелегко…».
А оказывается, любимая песня Сталина… когда ее пели, он плакал… И я ее сразу разлюбила, эту песню. К Владе приходили подружки, звали на танцы. Я все это помню… Мне было уже шесть или семь лет… Я видела, как в трусы вместо резинки они зашивали проволоку. Чтобы нельзя было сорвать… Там же одни ссыльные… зэки… Убивали часто. Про любовь я тоже уже знала. К Владе приходил красивый парень, когда она болела — лежала в каких-то тряпках, кашляла. А он так на нее смотрел…
Мне больно, но это — мое. Я никуда от него не бегу… Не могу сказать, что я все приняла, благодарна за боль, тут нужно какое-то другое слово. Сейчас я его не найду. Знаю, что в этом состоянии я далеко от всех. Я одна. Взять страдание в свои руки, обладать им полностью и выйти из него, что-то оттуда вынести. Это такая победа, только в этом есть смысл. Ты не с пустыми руками… А иначе зачем было спускаться в ад?
Вот кто-то подводит меня к окну: «Посмотри, вон везут твоего отца…». Незнакомая женщина тянула что-то на санках. Кого-то или что-то… закутанное в одеяло и перевязанное веревкой… Потом мы с сестрой хоронили нашу маму. Остались одни. Владя уже плохо ходила, у нее отказывали ноги. Кожа отслаивалась, как бумага. Ей принесли бутылочку… Я думала, что это лекарство, а это была какая-то кислота. Яд. «Не бойся…» — позвала она меня и дает эту бутылочку. Она хотела, чтобы мы вместе отравились. Я беру эту бутылочку… Бегу и бросаю ее в печь. Стекло разбивается… Печь была холодная, там давно ничего не варилось. Владя заплакала: «Ты вся в отца». Кто-то нас нашел… Может, ее подружки? Владя лежала уже в беспамятстве… Ее — в больницу, меня — в детдом. Отец… Я хочу его вспомнить, но как ни стараюсь, не вижу его лица, нет в моей памяти его лица. Потом я увидела его, молодого, на фотографии у тети. Правда… я на него похожа… Это наша с ним связь. Отец женился на красивой крестьянской девушке. Из бедной семьи. Хотел сделать из нее барыню, а мама всегда носила платок, надвинув его низко-низко на брови. Не барыня. В Сибири отец недолго жил с нами… он ушел к другой женщине… А я уже родилась… Я была наказанием! Проклятием! Ни у кого не было сил любить меня. И у мамы тоже не было этих сил. Это запрограммировалось в моих клетках: ее отчаяние, ее обида… и нелюбовь… Мне всегда не хватает любви, даже когда меня любят, я не верю, мне постоянно требуются доказательства. Знаки. Они нужны мне каждый день. Каждую минуту. Меня трудно любить… я знаю… (Долго молчит.) Я люблю свои воспоминания… Люблю свои воспоминания за то, что там все живы. У меня там все есть: мама… папа… Владя… Мне обязательно надо сидеть за длинным столом. С белой скатертью. Я живу одна, но у меня на кухне стоит большой стол. Может, они все со мной… Я могу идти и вдруг повторю чей-то жест. Не мой… Владин жест… или мамин… Мне кажется, мы прикасаемся руками…
Я — в детдоме… В детдоме сирот-осадников воспитывали до четырнадцати лет, а потом отправляли на рудники. И в восемнадцать лет — туберкулез… как у Влади… Это судьба. Где-то далеко, говорила Владя, у нас есть дом. Но очень далеко. Там осталась тетя Марыля, мамина сестра… Безграмотная крестьянка. Она ходила, просила. Чужие люди писали письма. Не понимаю и сейчас… ну как? Как она добилась? В детдом пришло распоряжение: отправить меня вместе с сестрою по такому-то адресу. В Беларусь. В первый раз до Минска мы не доехали, в Москве нас ссадили с поезда. Все повторилось: Владю — у нее начался жар — в больницу, меня — в изолятор. Из изолятора — в приемник-распределитель. Подвальное помещение, пахло хлоркой. Чужие люди… Я все время живу среди чужих людей… Всю жизнь. А тетя писала… писала… Через полгода нашла меня в приемнике. Снова я слышу слова «дом», «тетя»… Меня ведут к поезду… Темный вагон, только освещен проход. Тени людей. Со мной — воспитательница. Доехали до Минска и взяли билет в Поставы… я все эти названия знаю… Владя просила: «Ты запоминай. Запомни: наше поместье Совчино». Из Постав идем пешком в Гридьки… в тетину деревню… Сели возле моста передохнуть. А в это время сосед ехал с ночной смены на велосипеде. Спросил, кто мы. Ответили, что приехали к тете Марыле. «Да, — сказал он, — правильно идете». И, видно, передал тете, что видел нас… она побежала навстречу… Я увидела ее и говорю: «А вот эта тетя похожа на мою маму». И все.
Стриженная «под нулевку» сижу на длинной лавке в хате дяди Стаха, маминого брата. Дверь открыта, и через проем видно, что люди идут и идут… останавливаются и молча смотрят на меня… Живопись полная! Никто друг с другом не разговаривает. Стоят и плачут. Абсолютная тишина. Вся деревня пришла… И они перекрыли мой поток слез, каждый плакал со мной. Все они знали отца, кто-то у него работал. Не раз я потом услышу: «В колхозе нам “палочки” начисляют, а Антэк (отец) всегда рассчитывался». Вот оно — мое наследство. Наш дом перевезли с хутора на центральную усадьбу колхоза, в нем до сих пор сельсовет. Я все знаю про людей, знаю больше, чем хотелось бы. В тот же день, когда красноармейцы погрузили нашу семью на телегу и повезли на станцию, эти же люди… тетя Ажбета… Юзэфа… дядя Матей… разнесли из нашего дома все по своим хатам. Мелкие постройки разобрали. Раскатали по бревнышку. И молодой сад выкопали. Яблоньки. Тетя прибежала… и унесла только вазон с окна на память… Не хочу я это помнить. Гоню из памяти. Я помню, как деревня меня нянчила, носила на руках. «Идем, Манечка, к нам, мы грибов наварили…», «Давай молочка тебе налью…». Сегодня я приехала, а назавтра у меня все лицо покрылось волдырями. Жгло глаза. Не могла поднять веки. Меня за руки водили умываться. Во мне выбаливало все, выжигалось, чтобы я посмотрела на мир другими глазами. Это был переход из той жизни к этой… Теперь я шла по улице, и меня каждый останавливал: «Какая девочка! Ай, какая девочка!». Без этих слов у меня глаза были бы как у собаки, которую вытащили из проруби. Я не знаю, как я смотрела бы на людей…
Жили тетя с дядей в кладовке. Хата в войну сгорела. Поставили кладовку, думали, на первое время, и там остались. Соломенная крыша, маленькое окошко. В одном углу бульбочка (тетины слова) — не «бульба», а «бульбочка», а в другом — поросенок визжит. Никаких досок на полу — земля накрыта аиром и соломой. Скоро сюда же привезли Владю. Пожила она немного и умерла. Радовалась, что умирает дома. Последние ее слова: «А что будет с Манечкой?».
Все, что я узнала о любви, я знаю из тетиной кладовки…
«Моя ты птушачка… — звала меня тетя. — Моя жужалка… пчелка…» Я все время лопотала, теребила ее. Я не могла поверить… Меня любили! Любили! Ты растешь, а тобой любуются — это такая роскошь. У тебя все косточки распрямляются, все мышцы. Я танцевала ей «русского» и «яблочко». Меня научили этим танцам в ссылке… Пела песни…
«Есть по Чуйскому тракту дорога.
Много ездит по ней шоферов…»,
«Умру, в чужой земле зароют,
Заплачет мамочка моя,
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка — никогда…».
Набегаешься за день так, что ноги все синие-синие, ободранные — обуви же не было никакой. Ляжешь вечером спать, а тетя твои ножки закрутит в подол своей ночной сорочки, согреет. Она меня пеленала. Лежишь где-то возле живота… как в утробе… Поэтому я не помню зла… Я зло забыла… где-то далеко оно у меня спрятано… Утром просыпалась от тетиного голоса: «Я драники испекла. Поешь». — «Тетя, я спать хочу». — «А ты поешь и спи». Она понимала, что еда… блины… для меня как лекарство. Блины и любовь. А дядя наш Виталик был пастух, носил на плече кнут и длинную берестяную трубу. Ходил в военном кителе и галифе. Приносил нам с пастбища «торбу» — там и сыр, и кусочек сала — все то, чем его угощали хозяйки. Святая бедность! Она для них ничего не значила, не обижала, не оскорбляла. Как для меня важно все это… драгоценно… Одна подруга жалуется: «Нет денег на новую машину…», другая: «Всю жизнь мечтала, а так и не купила себе норковую шубу…». Как через стекло слышу… Единственное, о чем я жалею, что не могу уже носить короткую юбку… (Вместе смеемся.)
У тети был необычный голос… дрожащий, как у Эдит Пиаф… Ее звали петь на свадьбах. И если кто-то умирал. Я всегда с ней… рядом бегу… Помню… Вот она стоит-стоит возле гроба… долго стоит… В какой-то момент отлучается как-то от всех, подходит ближе. Медленно подходит… она видит, что никто не может сказать этому человеку последних слов. Люди хотят, но не все умеют. И вот она начинает: «И куда ты, Анечка, от нас пошла… светлый день и ночку оставила… кто теперь будет ходить по твоему двору… кто деток твоих поцелует… кто вечером коровку встретит…». Тихо-тихо подбирает слова… Все бытовое, простое, и оно же высокое. Печальное. Какая-то самая последняя правда в этом простом. Окончательная. Голос дрожит… И все за ней начинают плакать. Уже забыто, что корова не подоена, муж пьяный дома остался. Меняются лица, уходит суета, на лицах проступает свет. Все плачут. Я стесняюсь… и жалею тетю… Вернется она домой больная: «Ой, Манечка, головка шумит». Но такое было у тети сердце… Из школы прибегу… Маленькое окошко, иголка с палец… Тетя зашивает наши тряпочки и поет:
«Огонь зальешь водою
Любовь ничем нельзя…».
Я озарена этими воспоминаниями…
От нашего поместья… От нашего дома остались одни камни. Но я слышу их тепло, меня тянет к ним. Приезжаю туда, как на могилу. Я могу там заночевать в поле. Хожу осторожно, боюсь ступить. Человека нет, а жизнь есть. Гул жизни… разных живых существ… Хожу и боюсь разрушить чей-то дом. Я и сама могу обустроиться где угодно, как мурашка. У меня культ дома. Чтобы росли цветы… было красиво… Я помню, как в детдоме меня ведут в комнату, где я буду жить. Белые кровати… Ищу глазами: не занята ли кровать у окна? Будет ли у меня своя тумбочка? Я ищу, где будет мой дом.
Сейчас… Сколько это мы сидим и говорим? За это время отгремела гроза… соседка приходила… телефон звонил… Все это влияло на меня, на все это я откликалась. А на бумаге останутся только слова… Другого ничего не будет: соседки не будет, телефонных звонков… того, что я не сказала, но оно мелькало в памяти, присутствовало. Завтра вообще я обо всем, может быть, расскажу иначе. Слова остались, а я встану и пойду дальше. Я научилась с этим жить. Умею. Иду и иду.
Кто это мне дал? Все это… Бог дал или люди? Если Бог дал, то он знал, кому давать. Страдание меня вырастило… Это мое творчество… Моя молитва. Сколько раз я хотела кому-нибудь все рассказать. Проговаривалась. Но никто меня ни разу не попросил: «А дальше что… дальше?». А я все время ждала хороших или плохих людей, не знаю, но все время ждала людей. Всю жизнь жду, что меня кто-то найдет. И я все ему расскажу… и он спросит: «Ну а дальше что?». Сейчас стали говорить: социализм виноват… Сталин… Как будто у Сталина была власть, как у Бога. У каждого был свой Бог. Почему он молчал? Моя тетя… наша деревня… Я помню еще Марию Петровну Аристову, заслуженную учительницу, которая навещала нашу Владю в больнице в Москве. Чужая женщина… она и привезла ее к нам в деревню, внесла на руках… Владя уже совсем не ходила… Мария Петровна присылала мне карандаши, конфеты. Писала письма. А в детприемнике-распределителе, где меня мыли, дезинфицировали… Я на высокой лаве… вся в пене… могу соскользнуть, разбиться о цемент. Скольжу… сползаю… Чужая женщина… нянечка… подхватывает меня и прижимает к себе: «Мой ты птенчик».
Я видела Бога.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
История одного центуриона
История одного центуриона Он родился в деревне, в провинции, неподалеку от столицы. Роста парень был невысокого, но хваткий, крепкий. Выбирая жизненный путь, решил пойти в армию. Незадолго до этого как раз окончилась очередная война — может быть, это свою роль сыграло, а
ИСТОРИЯ ОДНОГО РАССЛЕДОВАНИЯ
ИСТОРИЯ ОДНОГО РАССЛЕДОВАНИЯ Вначале я хочу рассказать вам историю «расследования» загадочного успеха одного спектакля.…Было это лет десять назад. В редакции сказали: в Театре имени Ленинского комсомола двести раз при полном зале прошел спектакль «Колесо счастья».
История одного опыта
История одного опыта Фундамент центральной догмы закладывался еще в первой половине ХХ века, и один из важнейших этапов связан с именами Сальвадора Лурии и Макса Дельбрюка, позже ставших нобелевскими лауреатами. Макс Людвиг Хеннинг Дельбрюк – 1906–1981 – Американский
История одного девелопера
История одного девелопера Тогда в каждом районе корпорация стала искать людей, готовых стать заказчиками строительства на полученных ею участках. В 2003 году с ней согласился работать Владимир Россихин, предприниматель, создавший под это дело строительную компанию
ИСТОРИЯ ОДНОГО ПРИВИДЕНИЯ
ИСТОРИЯ ОДНОГО ПРИВИДЕНИЯ Вот и с Башмачкиным известное несчастье случилось тоже на Сенной. «Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею. Вдали, бог знает где,
5. Вера Засулич: история одного оправдания
5. Вера Засулич: история одного оправдания Не так давно, 5 февраля (24 января по ст. с.) 2003 года исполнилось 125 лет со дня выстрела Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова, а 13 апреля (1 апреля по ст. с.) того же года исполнилось 125 лет со дня ее оправдания судом
Вместо большого предисловия: история одной любви, одного предательства и одного прощения
Вместо большого предисловия: история одной любви, одного предательства и одного прощения Одной из тысяч. И даже одной из десятков тысяч. Историй, которые начинались в Сети. Или раньше, но через социальные сети получили свое продолжение, свое второе дыхание. Историй, в
Глава 2. История одного стереотипа
Глава 2. История одного стереотипа В той или иной форме антисемитизм отравлял человечество почти столько же времени, сколько существует сам еврейский народ. Это явление возникло еще до современного расизма, представляющего собой ненависть или предубеждения на основе
Дарья Акимова История одного макияжа
Дарья Акимова История одного макияжа О молодости авангарда
Обычная история одного города
Обычная история одного города Города Среднерусской возвышенности, имена которых вошли в средневековые летописи. Вехи русской истории, центры жизни купечества и культуры московского государства, а затем - хрестоматийных фигур императорской России... Что стало с ними,
История одного дома, и не только
История одного дома, и не только Людмила Тормозова. Василий Львович Пушкин в Москве. - М.: ИПО "У Никитских Ворот", 2014. – 112 с., ил. – 2000 экз. Много ли мы знаем о дяде Александра Сергеевича Пушкина – Василии Львовиче? Специалисты – да, простые же читатели – навряд ли. И вот
История одного портрета
История одного портрета История одного портрета Игорь Минеев-Самарин Ленин Культура Общество Как воссоздавалось одно из самых известных изображений В.И.Ленина Весна 1970 года выдалась в Тбилиси холодной, ветреной. Поёживаясь, я открыл дверь квартиры и окунулся в
ИСТОРИЯ ОДНОГО ДОМА
ИСТОРИЯ ОДНОГО ДОМА 18 ноября 2003 0 47(522) Date: 18-11-2003 ИСТОРИЯ ОДНОГО ДОМА Наша страна полна многообразных явлений и никого уже не удивишь новостью о воровстве чиновников, распутстве депутатов и прочих привычных, к сожалению, вещах. Но вот история, произошедшая с жителями