КНИГА ВТОРАЯ. ХАЙФА. 1923 ГОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КНИГА ВТОРАЯ.

ХАЙФА. 1923 ГОД

I

Яхта Кингскурта опять плыла по Красному морю, но в обратном направлении.

Борода и волосы Кингскурта побелели, как снег. И на висках Фридриха уже заблестели первые серебряные нити.

Старик позвал его на палубу.

– Ола! Фритц! Поднимитесь-ка наверх!

– Что скажете, Кингскурт? – сказал Левенберг, выходя из каюты.

– Черт побери! Ничего не понимаю! С тех пор, как мы едем по Красному морю, не вижу почти пассажирских судов. Грузовых много. А, помните, двадцать лет тому назад, в 1902 году. Какое тогда было движение! Ост-индские пароходы, китайские! А эти неуклюжие грузовые суда идут только в африканские гавани и в Мадагаскар. Я спрашивал у этого идиота, у лоцмана, про каждый проходящей пароход. Оказывается, в этих водах теперь нет ни японцев, ни китайцев, ни ост-индийцев: ходят только торговые суда. Очевидно, Англия за эти двадцать лет утратила свои. Индийские владения. Но кому же они принадлежат теперь, черт возьми!

– Спросите у лоцмана, если это вас интересует.

– Ничего больше спрашивать не буду. Приеду в Европу – узнаю. Я не любопытен – а вы, Фритцхен?

– Я тем менее, Кингскурт. Для меня все безразлично. За эти двадцать лет я утратил всякий интерес ко всем событиям вне нашего милого острова. У меня нет в живых ни друзей, ни родных. О чем мне узнавать? Про кого мне спрашивать?

Кингскурт удобно уселся в глубоком мягком кресле и закурил толстую сигару.

– А ведь пребывание на пустынном острове пошло вам в прок, Фритц! Когда я вспомню только, какой вы были двадцать лет назад, зеленый, худенький еврейчик, с впалой грудью… А теперь – красавец-мужчина, богатырь! Мне кажется, вы теперь опаснейший для женщин человек.

– Вы с ума сошли, Кингскурт! – сказал Фридрих смеясь. – К чести вашей, я хочу думать, что в Европу вы тащите меня не с тем, чтобы меня женить?

Кингскурт громко расхохотался:

– Экая скотина! Женить! Дурак я, что ли, по вашему? Чтобы я стал тогда делать с вами?

– Быть может, вы рассчитываете таким путем отделаться от меня. Ведь я вам порядком-таки надоел.

– Эта скотина еще напрашивается на комплименты! – воскликнул старик; чем благодушнее он бывал настроен, тем охотней и сильней он обыкновенно, ругался. – Вы прекрасно знаете, Фритцхен, что я без вас не мог бы жить больше. И все это путешествие я затеял только ради вас. Чтобы вы развлеклись, и согласились потом провести со мной еще несколько лет.

– Послушайте, Кингскурт, я не умею так крепко выражаться, как вы, но это… это, чтоб не сказать больше…

– Ослиная глупость?

– Нечто в этом роде? Выказал я хоть раз малейшее недовольство? Я был счастлив на нашем острове, совершенно счастлив. Эти двадцать лет прошли для меня, как сон. Словно вы вчера только, в этом же Красном море, обращались с прощальной речью ко времени? Я никогда не уехал бы с этого благословенного острова, никогда! И теперь вы уверяете меня, что ради меня едете в Европу! И вам не стыдно прибегать к таким уловкам. Вам хочется знать, что делается на свете, вас тянет к людям, вас – но не меня! Лучшим доказательством моего полнейшего равнодушия к миру и к людям, служит то, что я ни разу за все эти годы не брал в руки газет.

– Не говорите глупостей: ведь у нас их не было. Это у меня первое правило нравственной гигиены – не читать газет.

– Вы ошибаетесь! Несколько лет тому назад мы получили посылку из Раротонга. Все вещи были завернуты в английские и французские газеты. Меня чуть было не одолело искушение прочитать их. Если это даже были старые, очень старые номера – я-то, во всяком случае, мог вычитать в них много нового. Это было в 1917 году и я пятнадцать лет ничего не слыхал о мире, и о людях. Но я собрал все газеты и сжег их, не читая. А вы говорите, что я соскучился по Европе.

Старик ухмыльнулся.

– Ну, раз вы уличили меня во лжи – ничего не поделаешь, надо сознаться. Да, я хочу знать, что стало с гнусным миром? И все так же ли злы люди и глупы, как двадцать лет тому назад?

– Мой добрый Кингскурт, держу пари – мы с радостью уедем опять на наш тихий остров.

– Я даже в этом не сомневаюсь. И за неимением партнера – ваше пари следовательно, состояться не может.

Яхта прошла Суэцкий канал. В Порт-Саиде они сошли на сушу. В гавани шла оживленная выгрузка и нагрузка товаров, но на городских площадях не было уже прежнего оживления и пестрой разнородной толпы, составлявшей когда-то оригинальность этого города. Здесь, в прежнее время, скрещивались пути всех судов, шедших с запада на восток и с востока на запад. Когда-то здесь можно было встретить представителей всех стран, блестящее яркое разнообразие типов, нравов, костюмов. Теперь перед грязными кофейнями болтались лишь редкие группы полупьяных матросов.

Кингскурт и Фридрих вошли в лавку купить сигары. Им показали несколько коробок. Они спросили лучшие сорта. Но лавочник, грек, уныло ответил:

– Не держим. Никто не спрашивает. Хороших сигар здесь некому теперь покупать. Только матросы приходят за дешевыми папиросами да за махоркой.

– Ничего не понимаю! – сказал Кингскурт. – Неужели теперь никто не едет в Индию, в Австралию, в Китай?

– Давным-давно уже едут другим путем.

– Другим путем! – воскликнул Фридрих. – Какой же может быть другой путь? Не вокруг же мыса Доброй Надежды!

Лавочник раздражительно ответил:

– Вам угодно подсмеяться надо мной. Каждому ребенку известно, что теперь в Азию не едут уже на Суэцкий канал.

Кингскурт и Левенберг обменялись изумленными взглядами. Старик проворчал:

– Конечно, это каждому ребенку известно. А мы вот такие невежды и ничего про этот проклятый новый, канал не знаем.

Грек гневно стукнул кулаком по столу:

– Вон убирайтесь! Нашли над кем потешаться! То сигар им дорогих подавай, то о каналах им рассказывай! Вон!

Кингскурт бросился было на грека с кулаками, но Фридрих удержал его и поспешно увел из лавки.

– Очевидно, в нашем отсутствии произошли великие события, о которых мы не знаем, Кингскурт.

– Черт меня побери, – очевидно! Надо разузнать, в чем дело.

Вернувшись в гавань, они обратились с расспросами, к капитану одного немецкого купеческого судна. Сообщение между Европой и Азией поддерживалось теперь другим путем: на Палестину.

– Но разве там имеются гавани, железные дороги? – спросил Фридрих.

Капитан от всего сердца рассмеялся:

– Имеются ли в Палестине гавани и железные дороги? Вы что же с луны свалились? Или вы никогда не видали газет, путеводителей?

– Нет, когда-то видали… Мы и Палестину знаем немного, но как запущенную бедную страну…

– Ха, ха, ха! Запущенная страна! Если вы называете Палестину запущенной страной, то вы должно быть… очень избалованы.

– Послушайте, капитан, – сказал Кингскурт, мы, так и быть, скажем вам всю правду. Мы оба страшные невежды. Мы лет двадцать жили себе в свое удовольствие и ни о чем не думали, ничем не интересовались. Расскажите нам, пожалуйста, что случилось с этой Палестиной?

– О, это отняло бы больше времени, чем поездка туда. Если вы временем своим располагаете, пожертвуйте двумя днями и съездите. Если бы вы пожелали оставить свою яхту, то в Яффе и Хайфе вы найдете самые быстроходные пароходы во все европейские и американские гавани.

– Нет, яхту мы не оставим – но в Палестину съездить можно. А, Фритцхен, вы как полагаете? Давайте, посмотрим опять страну ваших предков.

– Меня так же мало тянет туда, как в Европу. Мне все равно…

И они поплыли в Хайфу.

В яркое весеннее утро, после мягкой теплой ночи, они увидели перед собой побережье Палестины; Оба стояли на капитанском мостке и пристально смотрели в бинокли.

– Я поклясться готов, что это бухта Акка – заметил Фридрих.

– Трудно сказать, – возразил Кингскурт. – Я отлично помню вид этой бухты. Двадцать лет тому назад она была пустынна, безлюдна. Но здесь, направо, никак Кармель, а по ту сторону налево очевидно Акка.

– Как все изменилось! – воскликнул Фридрих. – Положительно, здесь какое-то чудо свершилось.

Когда они подплыли ближе, они стали различать подробности развернувшейся перед ними картины. На рейде между Аккой и подножием Кармеля стояли огромные суда, какие начали строить уже в конце девятнадцатого столетия. За этим флотом выступала красивая линия бухты. На северной вершин Акка поднимались темные здания старо-восточной архитектуры, огромные купола храмов и стройные минареты, прелестно выделявшиеся на воздушном фоне лазури. В общем эта часть побережья мало изменилась. Но на южной стороне, на изгибе береговой линии возникло истинное чудо. Из моря пышной зелени выступали изящные белые виллы. Вся местность от Акки до Кармеля казалась одним роскошным садом, и вершина холма сверкала короной прелестных зданий.

Так как они подъезжали с юга, то выступ горы некоторое время закрывал от них вид гавани и города Хайфы. Но когда и эта картина открылась перед ними, Кингскурт пришел в необузданный восторг и ругался всеми духами преисподней.

Дивный город раскинулся над беспредельной лазурью моря.

Далеко в море тянулся великолепный мол, и путешественники с первого взгляда убедились, что перед ними прекраснейшая, лучшая гавань на всем Средиземном море. Корабли всевозможных типов и размеров красовались в этом удобном надежном убежище.

Кингскурт и Фридрих не могли придти в себя от изумления.

На той морской карте, которую они знали и намека не было на эту гавань. Точно волшебством каким-то создалась она у этих берегов. Очевидно, мир эти двадцать лет не дремал.

Яхта стала на якорь. Они пересели в лодку и сквозь строй судов, шум, гул и веселый говор матросов подъехали к пристани.

В ту же минуту какой-то господин спускался в электрическую шлюпку, которая, очевидно, его ждала. При виде Кингскурта и его спутника, он остановился; как вкопанный и, широко раскрыв глаза, уставился на Фридриха.

Старик заметил это и проворчал:

– Что это с ним? Должно быть никогда культурных людей не видал!

Фридрих улыбнулся:

– Ну, это трудно предположить. Эти люди как будто культурнее нас с вами. Вернее, у нас вид не вполне современный. Поглядите-ка наверх – какая красота! Какие изящные костюмы! И я думаю, наши платья вышли уже из моды!

Они сказали лодочнику, чтоб он подождал их на том же месте и пошли по лестнице вверх, в город, об оживлении и великолепии которого они уже на набережной получили некоторое представление. О незнакомце, так странно и пристально разглядывавшем их, они совершенно забыли. Но он шел за ними. Он старался уловить звуки языка, на котором они говорили. Наконец, подошел совсем близко, опередил их шага на два и остановился перед ними.

– Милостивый государь! – сказал Кингскурт, – что вам нужно от нас?

Незнакомец, не отвечая ему, обернулся к Фридриху и спросил мягким, дрожащим от волнения голосом:

– Вы доктор Фридрих Левенберг?

Фридрих вздрогнул от изумления, услышав свое имя в этом чуждом далеком городе, и ответил:

– Да, это я.

Тогда незнакомец бросился к нему на грудь и горячо расцеловал его в обе щеки. Затем он отступил на шаг и вытер слезы, дрожавшие на его ресницах. Это был цветущий стройный молодой человек лет тридцати со смуглым лицом, обрамленным небольшой черной бородкой.

– А вы кто? – спросил Фридрих, придя в себя от бурного приветствия.

– Я! Вы наверно забыли меня. Мое имя – Давид Литвак.

– Маленький мальчик из кофейни на Альзергрунде?…

– Да, доктор… Тот самый, которого вы спасли когда-то от голодной смерти…

– Ах, не говорите об этом – прервал его Фридрих.

– Напротив! Мы еще много будем об этом говорить. Своим положением, своим настоящим, всем, всем я обязан вам… Но к этому мы еще вернемся… Пока же вы мой гость, и если этот господин ваш друг, то я буду счастлив видеть его у себя.

– Это мой лучший единственный друг в мире – мистер Кингскурт.

II

И прежде чем они успели опомниться, Давид Литвак уже увлек их за собою.

И только когда они очутились наверху, перед ними стала раскрываться во всей полноте красота этого удивительного города.

Перед ними лежала огромная площадь, окаймленная великолепными стильными зданиями. Посредине зеленел пальмовый сад, обведенный ажурной железной решеткой. Пальмы, обычные в этой стране дерева, росли также вдоль всех улиц, выходивших на площадь. Пальмы эти, очевидно, служили городу двойную службу: днем они давали тень, вечером свет, так как на верхушках висели, словно стеклянные фрукты, большие электрические фонари.

Это была первая подробность, на которую Кингскурт обратил внимание. Потом он осведомился, что представляют собою дворцы, окаймлявшие площади. Давид. Литвак ответил, что это Колониальные банки и конторы разных европейских торговых обществ. Площадь и называется поэтому Народной.

И действительно, не только здания, но и весь вид площади с разноплеменной пестрой толпой и оживлением, вполне оправдывал ее название.

Здесь, очевидно, были представители всех стране и всех народов. Китайцы, персы, арабы деловито сновали по площади, яркие ткани востока красиво оттенялись преобладающими темными тонами европейских костюмов. Город производил впечатление выдающегося европейского центра какого-нибудь большого итальянского приморского города. Лазурь неба и моря, богатство красок напоминали благословенную Ривьеру. Но здания здесь были красивее, новей, и уличное движение при всем лихорадочном оживлении, не сопровождалось обычным шумом. Отчасти это объяснялось сдержанностью восточных людей, но главным образом тем, что стука колес, топота копыт, окриков кучеров совершенно не слышно было. Мостовые были гладки и ровны, как панели, и автомобили катились почти беззвучно, лишь изредка предупреждая пешеходов сигнальными звонками.

В воздухе раздался глухой гул; путешественники быстро подняли головы.

– Тысяча чертей! Это что такое! – воскликнул Кингскурт, указывая на летевший над пальмовыми верхушками вагон, из окон которого выглядывали пассажиры. Колеса вагона были не внизу, а наверху, над крышей. Он висел в воздухе и несся по рельсам, вделанным в высокий мост.

Давид Литвак ответил:

– Это электрическая подвесная дорога. Вы, вероятно, и в Европе уже видели ее.

– Мы двадцать лет не были в Европе.

– Подвесная дорога не новость. Она уже в девяностых годах проведена была между Барменом и Эльберфельдом. Мы тотчас же выстроили в наших городах такие дороги; они во-первых значительно облегчают уличное движение, а во-вторых требуют несравненно меньше затрат, чем метрополитены и обыкновенные дороги.

– Позвольте, позвольте – прервал его Кингскурт. – Вы говорите о городах! В Палестине, значит, много таких городов?

– Неужели вы этого не знаете, господа?

– Нет – ответил Фридрих – мы ничего не знаем, решительно ничего не знаем. Мы двадцать лет были мертвы.

– Я и считал вас мертвым, дорогой доктор – сказал Давид Литвак, любовно пожимая руку Левенберга.

– Разве вы разузнавали про меня? И откуда вы знаете мое имя? Насколько я помню, я тогда не назвал себя.

– Когда вы убежали от нас – очевидно, вы хотели избегнуть нашей благодарности – мы были прямо в отчаянии. И я подумал быть может, вы постоянный посетитель этой кофейни, тогда я наверно увижу вас там. И я много ночей ждал вас у подъезда. И отец мой тоже.

– Он еще жив, отец ваш?

– Да, слава Богу, и мать моя, и Мариам, которую вы видели еще грудным ребенком…

Наконец, мне пришла в голову мысль описать вашу внешность кельнеру. Он тотчас узнал вас по моему описанию и назвал мне ваше имя. Но каково было мое горе, когда он тут же сообщил мне, что вы пали жертвой несчастного случая в горах и что в газетах было сообщение о вашей смерти… Мы так горько оплакивали вас, доктор. И ежегодно зажигали свечу в день вашей смерти, о котором я вычитал в газетах…

– Зачем же вы свечу зажигали? – спросил Кингскурт.

– Это такой обычай у евреев – объяснил ему Фридрих. – В день годовщины чьей либо смерти, родные, близкие усопшего зажигают в память его свечу.

– Ах, я много, много должен вам рассказать, доктор! – сказал Давид Литвак. – Но зачем мы здесь стоим… Первым делом, я повезу вас к себе и прошу вас считать отныне дом мой своим… Пойдемте, господа!

– А наша лодка, наша яхта?

Давид Литвак обернулся к ливрейному лакею, следовавшему за ним в некотором отдалении и сказал ему несколько слов. Слуга удалился.

– Ну вот, господа. Все будет сделано. Лодка вернется к яхте, и ваши вещи доставят в Фридрихсгайм.

– Куда?

– В Фридрихсгайм. Это название моей виллы. Вы догадываетесь, в честь кого я так назвал ее. Что же, господа, поедем!

При всей задушевности и любезности, в тоне его звучало что-то самоуверенное, твердое, и Кингскурт добродушно проворчал:

– Фритц, команда перешла к этому молодцу… Посмотрим, что из этого выйдет!

Давид Литвак остановил автомобиль и предложил своим гостям занять места. Когда он хотел войти за ними в экипаж, кто-то окликнул его!

– Господин Литвак, господин Литвак! Он обернулся.

– А, это вы! Что скажете?

– В утренних газетах сказано было, что вы председательствуете сегодня в собрании в Акке. Это правда?

– Я сейчас хотел поехать туда, но я принужден отказаться… У меня сегодня более важные дела. Я сию минуту дам знать им по телефону.

– Позвольте мне это сделать за вас!

– Сделайте одолжение. Очень обяжете меня.

– Вероятно, какие-нибудь важные гости? – полюбопытствовал господин, указывая через плечо, большим пальцем левой руки на автомобиль.

Давид улыбнулся, но, не отвечая на вопрос, кивнул ему головой и крикнул машинисту:

– В Фридрихсгайм!

– Мне знакомо, как будто, это лицо – сказал Фридрих, когда автомобиль покатил по мостовой. – Я, кажется, видел его когда-то, но без седых бакенбардов и без пенсне.

– Да, он также из Вены. – Я часто заставлял его рассказывать мне про вас. Я не хотел сейчас позвать его с собой… Сегодня вы принадлежите мне одному… Он тоже был завсегдатаем этой кофейни на Альзергрунде. Ну, угадайте, кто это!

В голове Левенберга, как зарница, вспыхнуло воспоминание.

– Шифман! – сказал он, смеясь. – Как? И этот здесь?

– И этот, и много, много других евреев изо всех стран и городов.

Кингскурт, с жадным любопытством смотревший во все стороны, вставил вопрос:

– Уж не хотите ли вы этим сказать, что совершилось возвращение евреев в Палестину?

– Именно, это я и хочу сказать!

– Гром и молния! – воскликнул старик. – Их изгнали из Европы!

Давид добродушно рассмеялся:

– Ну, не рисуйте себе только каких-нибудь ужасных средневековых картин. По крайней мере, в культурных странах изгнание такого характера не имело. Операция совершилась большей частью без кровопролития. В конце девятнадцатого и в начале двадцатого столетия дальнейшее пребывание евреев в Европе стало невозможным.

– Ах! Их выжили!

– Преследования были и социального и экономического характера. В делах их бойкотировали, рабочих морили голодом, к свободным профессиям всячески преграждали доступ, не говоря уже о высших нравственных страданиях, которые каждый интеллигентный, чуткий еврей переносил в те годы. Враги еврейства ни пред какими средствами не останавливались. Они вызвали из тьмы прошедших времен легенду об употреблении евреями христианской крови. Евреев обвиняли в отравлении прессы, как в средних веках их обвиняли в отравлении колодцев. Евреев-рабочих ненавидели за то, что они понижают заработную плату, евреев – предпринимателей ненавидели, как эксплуататоров. Их ненавидели за то, что они зарабатывают деньги, и ненавидели за то что они тратят их. Они не должны были ни производить, ни потреблять. От государственных должностей они были отстранены, административные власти относились к ним с явным, нескрываемым предубеждением, в общественной жизни достоинство их страдало на каждом шагу. И при таких условиях, они или должны были сделаться смертельными врагами общества, основанного на несправедливости и человеконенавистничестве, или же найти себе убежище… Совершилось последнее, и мы здесь. Мы спаслись.

– В обетованную землю! – тихо сказал Фридрих.

– Да – серьезно и взволнованно ответил Давид Литвак. – На нашей старой дорогой земле мы основали новую общину. Я вас подробно ознакомлю с ней.

– Черт побери! Это ужасно интересно! Да у вас тут премного, видно, занимательных вещей! Я не решался прерывать чтение обвинительного акта против Европы, а мне очень хотелось расспросить вас о нескольких зданиях, мимо которых мы проехали.

– Я вам все покажу.

– Послушайте, милейший вы человек и еврей, я должен сделать вам одно признание, дабы вы не раскаялись потом в своем внимании ко мне. Надо вам знать, что я… я не еврей. А, так как же?…. Меня не вытурят, не выживут отсюда?

– Ну, что вы, Кингскурт! – пристыдил его Левенберг.

Давид Литвак спокойно ответил:

– Я с первых ваших слов понял, что вы не еврей. Но ни я, могу вас уверить, ни мои друзья ни какой разницей между людьми, кроме их нравственных отличий, не делаем. Мы не допрашиваем человека, какого он вероисповедания или происхождения. Он человек, и для нас этого совершенно достаточно…

– Черт побери! И все обитатели этой страны такого же образа мыслей?

– Нет, не скажу – ответил Давид. – Есть и другие течения…

– То-то! В этом я и не сомневаюсь.

– Я не желаю вас утомлять теперь описанием борьбы политических партий… Она здесь такая же, как во всем мире. Одно только могу сказать: основные законы гуманности соблюдаются безусловно всеми. Что касается религиозной терпимости, что рядом с нашими храмами вы увидите и христианские, мусульманские, буддийские, и браминские, последние встречаются преимущественно в приморских городах, как например, здесь в Хайфе, в Тире, в Сидоне и в больших городах, лежащих вдоль железнодорожной ветви, ведущей к Эвфрату, как Дамаск и Тадмор.

Фридрих изумился:

-Тадмор! И город Пальмира вновь ожил?

Давид утвердительно кивнул головой, и сказал:

– Но великое зрелище единения народов вы увидите только в Иерусалиме.

– Лопни глаза мои, если я что-нибудь понимаю! – воскликнул Кингскурт.

Они были в это мгновенье на перекрестке нескольких улиц, где ввиду большого скопления экипажей, произошло небольшое замедление в движении. Автомобиль должен был остановиться. Тут только они убедились, как практичны подвесные железные дороги. Высоко, над самой серединой улицы неслись с быстротою молнии большие вагоны, никого не стесняя, и не смущая.

Благодаря вынужденной остановке, Кингскурт и Левенберг имели возможность полюбоваться перспективой улиц, скрещивавшихся в этом месте, и красивым разнообразием стилей. Затем, они опять продолжали путь по оживленным кварталам города. Дома были большей частью небольшие, изящные, очевидно, приспособленные для помещения одной только семьи, как во многих бельгийских городах. Среди них выделялись своими размерами и роскошью внешней отделки торговые дома и общественные учреждения. Давид указывал им на некоторые здания, мимо которых они проезжали: вот морское министерство, министерство торговли, просвещения, электрическая станция…

Внимание путешественников привлекло большое светлое здание, фасад которого украшал прелестный расписанный фресками подъезд.

– Это дом правления по строительной части – объяснил им Давид. – Здесь живет Штейнек, наш главный архитектор. По его плану строился этот город.

– Нелегкая, вероятно, это была задача – заметил Фридрих.

– Конечно, нелегкая, но приятная… Он широко пользовался знаниями и искусством, уже достигнутыми Европой. Никогда в истории города не строились так быстро и притом так красиво, как у нас потому что в прежние века люди не располагали такой усовершенствованной техникой. Продуктивность культурного человечества уже в конце девятнадцатого столетия достигла в этом отношении поразительных размеров. Нам оставалось только воспользоваться готовой культурой. Как мы это сделали, я расскажу в другой раз.

Они находились теперь в дачном предместье города. Дорога пошла в гору и через несколько минут они выехали на Кармель, Из пышных душистых садов весело белели нарядные виллы. На нескольких домах мавританского стиля они заметили деревянные решетки красивой плетеной работы.

Давид предупредил вопрос:

– Здесь живут знатные магометане. А вот и друг мой Решид Бей.

В кованой железной калитке одного сада, мимо которого они проезжали, стоял красивый мужчина лет тридцати пяти, в темном европейском платье и турецкой феске. Он еще издали послал им обычное восточное приветствие: сделал в воздухе широкое движение, которое означало, что он поднимает прах с земли и лобзает его. Давид бросил ему несколько слов по-турецки, на что тот ответил по-немецки с легким северным акцентом: «Желаю вам приятно провести время».

Кингскурт сделал большие глаза.

– Это что за мусульманчик?

Давид рассмеялся:

– Он учился в Берлине. Отец его в свое время сообразил экономическую выгоду переселения евреев, принял участие в наших первых промышленных предприятиях и разбогател. Решид Бей, впрочем также член нашей новой общины.

– Новой общины? – повторил Фридрих. Кингскурт добавил:

– Милый вы человек, мы все равно что новорожденные телята… и вы все, безусловно все должны нам объяснять. Мы понятия не имеем ни о старой ни о новой общине.

– Нет, старую-то вы наверно знаете или знали – сказал Давид. А с новой я ознакомлю вас, когда в нашем распоряжении будет больше времени.. Мы сейчас же будем дома.

С извилистой дороги открывался теперь широкий ласкающий душу вид: город и гавань Хайфы, далекая бухта, окаймленная пышными садами, и на другом конце Акка с своими живописными уступами. Наконец они выехали на северную вершину Кармеля. Направо и налево, к северу и югу тянулось дивное побережье Палестины, а беспредельная гладь моря, лазурная, золотистая таинственно и нежно сливалась с небесами в голубой дали. Белые пенные гребни волн, как чайки, налетали на берег и таяли, а вслед за ними набегали другие.

Давид остановил экипаж, чтоб дать своим гостям возможность насладиться волшебной картиной.

– Вот, доктор – сказал он, обращаясь к Фридриху – это страна отцов наших.

И Фридрих не мог объяснить себе, отчего при этих простых словах Давида, глаза его наполнились. слезами. Это было далеко не то настроение, которое он переживал двадцать лет тому назад, ночью, в Иерусалиме. Тогда перед ним была облитая лунным блеском пустыня, смерть, теперь перед ним яркая смеющаяся жизнь. Он перевел глаза на Давида. Несчастный еврейский мальчик, побиравшийся в зимние ночи у подъездов кофеен! Теперь это сильный и свободный, здоровый, образованный человек, который очевидно, чувствует под собою твердую почву. Давид ничего еще не говорил о своих делах, но вероятно, он поставлен был очень хорошо, раз он имел возможность жить в этой прелестной местности, застроенной одними виллами и замками. И по-видимому, он занимал также видное общественное положение. Фридрих заметил, что на всем протяжении пути масса народу почтительно кланялась ему; даже пожилые люди, заметив его, поспешно снимали шляпы. Он стоял рядом с ними и с выражением глубокого счастья на лице, смотрел на волшебную даль. И только в это мгновенье Фридрих узнал в этом свободном сильном человек удивительного мальчика с Бриштенгауэр, который мечтал когда-то поехать на родину в Палестину.

III

Фридрихсгайм представлял собою высокий приветливый замок, окруженный большим парком. Перед белым крыльцом лежал огромный каменный лев. И Фридрих опять вспомнил слова маленького сынишки разносчика, когда зашла речь про льва Иегуды. Мальчуган сказал тогда: Иегуда опять может вернуть то, что было у него. Наш старый Бог еще жив!.. И мечта его исполнилась…

Когда Давид с своими гостями вошел в ворота, привратник нажал кнопку звонка, и на крыльце их встретили два лакея.

– Попросите барыню и барышню вниз – распорядился Давид, и один из лакеев тотчас пошел наверх по широкой устланной коврами лестнице. Второй лакей распахнул перед гостями двери из светлого обширного вестибюля в гостиную. Они вошли в большую высокую комнату, украшенную великолепными произведениями искусства. Стены обтянуты были розоватым шелком; живописными группами стояла мебель тонкой художественной работы. С потолка, играя золотом и хрусталем, спускалась электрическая люстра. В зеркальные стекла окон широкими волнами вливался яркий свет. За окнами мягко зеленела лужайка с цветочными клумбами вплоть до мраморной балюстрады, за которой ласково голубело безбрежное море; По обеим сторонам входной двери стояли два серебряных канделябра величиною в человеческий рост. В узком простенке висела большая картина, изображающая старика и старуху в простых темных платьях…

– Это мои родители! – сказал Давид, заметив, что Левенберг смотрит на картину.

– Я никоим образом не узнал бы их ответил Фридрих улыбаясь.

– А это кто? – он указал на висевший над камином писанный масляными красками портрет молодой женщины поразительной красоты.

– Это сестра моя, Мириам. Вы сейчас же убедитесь, схож ли портрет с оригиналом.

В то же мгновенье в дверях показалась Мириам и цветущая молодая женщина, жена Давида.

– Сара, Мириам – взволнованным голосом обратился к ним Давид. – У нас дорогой нежданный гость, и этот день принес мне величайшую радость в моей жизни. Угадайте, какое счастье послала нам судьба! Угадайте, кого вы видите перед собою! Того, кого мы считали умершим, нашего благодетеля, нашего спасителя.

Дамы с недоумением смотрели на гостей.

– Неужели… неужели Фридрих Левенберг? – нерешительно спросила молодая девушка…

– Он сам. Мириам! Он сам! Вот он!

Она быстро подошла к гостю и протянув ему обе руки, радостно и сердечно приветствовала его, как старого доброго друга.

Ему и странно и отрадно было слышать свое имя в этих милых девичьих устах. И ему показалось на миг, что это все сон, что он в грезах очутился в этом волшебном месте, среди этих чудесных людей.

– А это мистер Кингскурт, друг доктора, следовательно и наш друг и драгоценный гость. Давид в нескольких словах рассказал дамам, как он в гавани обратил внимание на двух иностранцев и тотчас узнал Фридриха. Он мальчиком еще глубоко запечатлел в своей памяти его черты, и к тому же Фридрих в сущности мало изменился. В отель, разумеется, они ни в каком случае не переедут, весь его дом в их распоряжении.

Сара хотела тотчас же проводить гостей в отведенные им комнаты. Но Давид не хотел ни на минуту расставаться с ними и сам повел их наверх.

– Пойдемте! Я хочу вам показать молодого человека, которого также зовут Фридрихом.

Все пятеро поднялись в первый этаж. Перед последней дверью в коридоре Давид остановился.

– Здесь помещается сия особа – сказал он с счастливой улыбкой.

Это была большая белая комната. Посередине восседал на высоком детском стуле румяный, толстощекий мальчуган. Он сбросил с ножек туфельки и усердно. болтал толстыми ножками, надеясь очевидно, таким способом сбросить и чулочки. Перед ним стояла пожилая няня с тарелкой молочной каши, и ребенок плескал по ней ложкой, считая это занятие, вероятно, и важнее и занимательнее самого процесса еды.

– Этот глупыш – мой сын Фридрих – честь имею представить! – сказал Давид, и в первый раз еще гости уловили в его голосе горделивые нотки.

Но Фридрих младший уронил ложку. Внимание его всецело поглотила белая борода Кингскурта. Он радостно вскрикнул и потянулся к старику обеими ручонками, Кингскурт протянул ему указательный палец, и малыш решительно и крепко ухватился за него.

Все направились обратно к двери, только Кингскурт не трогался с места.

– Что же вы, мистер Кингскурт!

– Да, этот озорник меня не пускает! – ответил он, видимо польщенный вниманием малыша, и битый час еще пробыл в его комнате..

С этого мгновенья между старым человеконенавистником и юным Литваком завязалась тесная дружба. В какой форме проявлялось взаимное расположение, никто о точностью сказать не мог, потому что ребенок говорить не умел, а Кингскурт, отчаянно ругаясь, уверял, что никакой нежности к ребенку не питает. Но потом из сообщений предательницы-няни узнали, что Кингскурт часто прибегал в детскую, когда знал, что никого там не застанет и проделывал перед мальчиком самые невероятные штуки. Сажал его к себе верхом на плечи и скакал с ним по комнате, или ложился на пол, и изображал собою мост, по которому малыш шествовал с шумной радостью. Когда же ребенок капризничал, Кингскурт делал какие-то странные прыжки, должно быть, европейские танцы и пел старинные немецкие песни, причем делал заметные усилия, чтобы придать своему резкому голосу приятную благозвучность.

В первый день своего знакомства с мальчиком, Кингскурт явился к обеду с смущенным лицом. Но его тайные опасения оказались напрасными. За столом все время шел перекрестный оживленный разговор о Палестине, и его внезапная слабость к ребенку этот раз не подвергалась обсуждению.

Они сидели в изящной, выложенной деревом столовой, и с аппетитом ели вкусный обед. Вина привели Кингскурта в отличное расположение духа. Он тут же к изумлению своему узнал, что это исключительно палестинские вина и частью из виноградников Давида. Еще в восьмидесятых годах прошедшего столетия местные колонисты начали культивировать здесь виноград. Они разводили самые лучшие дорогие сорта, которые все отлично привились.

Мириам, извинившись перед гостями, встала из за стола, до окончания обеда. Ей надо было уходить в школу.

Когда она вышла, Давид ответил на вопрос Левенберга:

– Да, Мириам учительница. Она преподает в женской гимназии. Ее специальность: французский и английский языки.

Кингскурт грубовато заметил:

– Вот как! Она принуждена, бедная, давать уроки. В этих словах был прозрачный укор Давиду, на который он ответил с добродушной улыбкой.

– Она не ради хлеба делает это. Настолько-то я, слава Богу, обеспечен, чтобы сестра моя ни в чем нужды не знала. Но у нее есть обязанности, которые она и исполняет, потому что у нее есть и права. В нашей новой общине женщины и мужчины совершенно уравнены в правах.

– Черт побери!

– Право голоса им, разумеется, предоставлено. Они работали рука об руку с нами при созидании новых учреждений, и их страстное отношение к делу окрыляло и вдохновляло мужчин. С нашей стороны было бы черной неблагодарностью замкнуть их интересы в пределах семейной только жизни или позорного сераля.

– Вы говорили по дороге – вставил Левенберг, – что Решид-бей член вашей общины. Ваши слова подсказывают мне один вопрос.

– Я его угадываю, доктор.

Мы никого не принуждаем вступать в нашу общину, а для членов вовсе не обязательно пользоваться своими правами. Это всецело предоставляется на их усмотрение. Разве вы и в старой Европе не знавали людей, которые нисколько не интересовались выборами и никогда не решились бы подойти даже к урне? Так же обстоит дело с избирательным правом женщин в нашей общине. Вы не думайте только, что семейные, материнские обязанности страдают от общественного положения женщин. Моя жена, например, никогда не бывает ни в одном собрании.

– В этом только Фритцхен виноват – сказала Сара, улыбаясь.

Кингскурт представил себе детскую, с толстощеким шалуном и мечтательно заметил;

– Да, я думаю… Давид продолжал:

– Сара сама кормила нашего мальчика и, благодаря этому обстоятельству, немного отстала от общественных интересов. Раньше она принадлежала к радикальной оппозиции. Я и познакомился с ней, как с противницей. Теперь она только дома делает мне оппозицию, но, разумеется, самую мирную.

Кингскурт громко расхохотался.

– Да это чертовски остроумный способ сближения с оппозицией. И как это упрощает разные политические конфликты…

– Женщины у нас настолько благоразумны продолжал Давид, – что не жертвуют собою и своим личным счастьем во имя общественных интересов. Да в нормально устроенной общине и надобности в этом нет. Правоспособность женщин определилась еще в прошедшем столетии. Во многих странах женщины уже пользовались правом голоса и допускались в качестве избирателей и выборных в разные общества. Они проявили много деловитости и серьезного отношения к делу. Словом, опыты предоставления женщинам прав удались вполне и мы, конечно, не преминули воспользоваться ими. Впрочем, у нас политика ни для женщин, ни для мужчин не существует, как занятие или призвание. От этого зла мы сумели себя оградить.

Мы тотчас распознаем людей, которые рассчитывают жить не трудом, а краснобайством; мы их презираем и стараемся обезвредить их. И в судебных разборах слова «профессиональный общественный деятель» квалифицируются, как оскорбление чести. Один этот факт, кажется, достаточно характеризует наш общественный строй.

– Как же вы распределяете общественные должности? Ведь судя по зданиям, которые вы показывали нам, и у вас, очевидно, должны быть разные должности, раз имеются общественные учреждения.

– Конечно. У нас есть платные и почетные должности. На первые назначаются обыкновенно люди, по характеру своих профессиональных знаний пригодные для исполнения тех или иных обязанностей. Приверженцы партий, каких бы то ни было, в общественные учреждения, в качестве ответственных служащих не допускаются, и чиновники не имеют права принимать участие в публичных прениях общественно-политического характера. Что касается почетных должностей, то в этом отношении мы придерживаемся чрезвычайно простой системы. Мы со всевозможной деликатностью обуздываем политический пыл разных честолюбцев и карьеристов, и на почетные должности приглашаем лиц, которые совершенно их не добиваются. Мы все ставим себе в гражданский долг отмечать истинные заслуги и охранять нравственные устои нашей общины. Нынешний президент наш – старый русский окулист. Он очень неохотно принял эту честь, так как принужден был отказаться от своей практики.

– Разве она была так доходна? – спросил Кингскурт.

– О, нет, он лечил преимущественно бедных. Он передал свою практику дочери. Она тоже очень знающий врач. Теперь она заведует глазной лечебницей. Чудесная женщина. Не вышла замуж и всю свою жизнь посвятила бедным больным. Она представляет собою блестящее доказательство огромной пользы, которую могут приносить в разумно устроенном обществе старые девушки, одинокие женщины. Когда-то их вышучивали, тяготились ими. У нас они подвизаются на многих поприщах, на пользу себе и другим. Вся общественная благотворительность в руках таких женщин. И в деле благотворительности мы ничего нового не создали. Мы только усовершенствовали существовавшие уже в Европе типы учреждений и централизировали их. Больницы, санатории, детские сады, летние колонии, дешевые кухни, словом, все благотворительные учреждения, какие вы знавали уже в Европе, объединены у нас общим управлением. Благодаря такой организации есть возможность помочь каждому нуждающемуся, каждому больному. Правда, у нас к благотворительности не предъявляются такие тяжелые требования, как в европейских странах, потому что у нас экономическое положение народа гораздо нормальнее. Но и у нас есть нуждающиеся, потому что совершенно пересоздать людей мы, конечно, не могли. Слабости, беспечность, вольные и невольные проступки и у нас, конечно, не проходят безнаказанно. Мы больным помогаем медицинским уходом, а нуждающимся – доставлением работы. У нас каждый гражданин имеет право на работу, следовательно, и на хлеб, Но зато он сознает и исполняет свой долг труда. Нищенства у нас не допускается, и здоровый человек, протягивающий руку за подаянием подвергается, в виде наказания, самой тяжелой черной работе. Неимущий больной должен только сделать заявление в благотворительный комитет. В помощи никогда никому не отказывают. Все больницы соединены, разумеется, телефонами с главным госпиталем и, благодаря своевременным переговорам, предотвращается возможность отказа больному в приеме, за неимением свободных кроватей. У нас немыслимо, например, чтобы больной скитался из одной больницы в другую, как это бывало в прежнее время в Европе. Если больница переполнена, то во дворе имеется дежурная карета, которая отвозит больного в ближайшую больницу, где место его уже ждет.

– Но, ведь, это требует, вероятно, огромных затрат? – сказал Фридрих.

– Нет. Целесообразным распределением сумм государственного бюджета достигается большая экономия. Европейские страны уже в конце прошедшего и начале нынешнего столетия были достаточно богаты, но там не было системы, не было разумной организации. Европа была переполненной сокровищницей, в которой могло не оказаться, например, такой простой вещи, как суповая ложка, если бы в ней встретилась надобность. Люди не были ни глупее, ни хуже нас или, если хотите, мы нисколько не умнее и не лучше тех людей. Причина успеха нашего социального опыта совершенно другая. Мы создали наше государство, так сказать, помимо исторических, наследственных традиций. Правда, мы воспользовались плодами многовекового политического опыта, но все общественно-политические учреждения мы значительно видоизменили и обновили. Народы с беспрерывной государственной жизнью должны нести бремя, которое взяли на себя их отцы. Мы от этой необходимости избавлены. Возьмите, например, государственный бюджет в какой-нибудь знакомой вам европейской стране. Какую огромную статью составляют проценты и погашения давно просроченных долгов. Наше новое государство с самого начала очутилось в более благоприятных условиях. Я подробно ознакомлю вас с экономическим строем нашей страны. Теперь я отвечу только на ваш вопрос о расходах на благотворительные учреждения. Хотя эти учреждения оказывают безусловно всем больным и нуждающимся своевременную, целесообразную помощь, они обходятся нам все-таки несравненно дешевле, чем в былое время Европе. Расходы на постройку зданий и обзаведение ассигнуются из общественных сумм, как это и прежде делалось в культурных странах, если, конечно, расходы не покрываются кружковыми сборами и частными пожертвованиями. Затем, служащий персонал, кроме заведующих учреждениями, у нас даровой. Все члены Новой Общины, мужские и женские, обязаны посвящать два года общественной службе. Но к исполнению своих обязанностей они допускаются только по окончании своего образования, в возрасте от восемнадцати до двадцати лет. И надо вам знать, что для детей наших членов обучение обязательно и притом со включением университетского курса. Таким образом, благодаря этой двухлетней общественной служб, в нашем распоряжении огромная армия даровых интеллигентных работников, которые исполняют в благотворительных учреждениях самые разнообразные обязанности. Жалованье, как я вам уже говорил, получают очень немногие.

– Я понимаю – сказал Фридрих. – Ваша армия состоит из действительных офицеров и добровольцев.

– Допускаю это сравнение, – ответил Давид. – Но это не больше, как красивое сравнение. В нашей общине боевой армии нет.

– Ой, ой! – насмешливо протянул Кингскурт. Давид улыбнулся.

– Чего вы хотите, мистер Кингскурт! Совершенства нет на земле; нет его и в нашей общине. У нас нет государства, как у европейцев в ваше время. Мы составляем общину из граждан, которые путем труда, знаний стараются создать себе светлую радостную жизнь. У вас обращают большое внимание на физическое развитие подрастающего поколения. У нас много гимнастических стрелковых обществ, какие уже были много лет назад у швейцарцев. Культивируем и разные виды английского спорта: крокет, гонки, футбол. Все это мы переняли от Европы. Когда-то еврейские дети были бледные, хилые, робкие. А теперь!.. И эта поразительная перемена объясняется чрезвычайно просто. Из подвалов, из лачуг, из зараженных нуждою помещений мы вытащили их на свет Божий. Растения гибнут без солнца, люди тоже. Растения можно спасти, пересадив их на родную почву, людей тоже. Евреи очутились на родной почве и они ожили. Фридрих Левенберг задумчиво сказал:

– Слушая вас и припоминая то, что вы нам показали и обещаете показать – приходится верить, что это не утопия, что это действительность. Я начинаю понимать и размеры, и характер вашей общины. Все это меня пока не поражает. Меня другое смущает. Я допускаю даже, что вы нас ничем невиданным не удивитё, потому что приблизительно в тех же чертах мы видели эти формы общественно-политической жизни в Европе. Но я гляжу и слушаю – и не понимаю… не понимаю, как это могло случиться. Как бы мне выразиться ясней? Я понимаю настоящее положение, но каким путем вы добились его? Этот переход от того положения еврейства, которое а знал, к теперешнему – для меня совершенно непонятен. Если бы сегодня явился на свет, просто, без рассуждений, взглянул бы на весь этот порядок вещей, словом, отнесся бы к нему так, как в свое время относился к существовавшему тогда порядку вещей. Быть может, если бы я тогда вернулся в Европу после двадцатилетнего отсутствия, мне и там многое показалось бы странным, невероятным. Если бы мы, например, уехали в 1880 году и вернулись в 1900, нас, наверно, еще больше поразили бы такие завоевания в области науки, как электричество, телефон, фонограф и проч. Вы же ничего нового нам, кажется, показать не можете, и все таки… Я не верю своим ушам, своим глазам. Для меня этот переход – тайна, загадка.

– Об этом мы еще много будем говорить, – ответил Давид. – Я расскажу вам историю моей жизни, в которой вы сыграли такую значительную роль. Только не здесь, не теперь. Вы устали с дороги. Отдохните первым делом. Вечером, если вам угодно будет, мы пойдем в какой-нибудь театр, в оперу или в немецкий, английский, французский, итальянский, испанский театр!

– Черт побери! – воскликнул Кингскурт, – и все это имеется здесь! Как в Америке, в мое время! Там тоже гастролировали артисты изо всех стран света. Но найти такое обилие развлечений здесь…