1.4. Преобразование политики: изживание традиционной демократии
1.4. Преобразование политики: изживание традиционной демократии
Удивительно, как быстро летит время.
Демократия как политический строй сложилась в Древних Афинах в начале VI века до нашей эры — в ходе реформ Солона. Понятие «демократия» активно применялось в целях пропаганды существующего политического строя уже Периклом в V веке до нашей эры (Аристотель, подведший под него прочную до сих пор научную базу, жил спустя целый век после него). И, несмотря на столь почтенный возраст, идея демократии до сих пор сохраняет всю свежесть концептуально нового энергичного призыва, переворачивающего, обновляющего и возрождающего старый затхлый мир!
Такова сила политического интереса.
Демократия как идея наиболее полно и целостно выражает слитное стремление масс и отдельных личностей к праву самостоятельно управлять своей жизнью, самостоятельно определять свою судьбу, — и в этом качестве она перебарывает само время и оказывается постоянной, пусть даже порой исчезающей на поколения и даже века доминантой всей нашей цивилизации.
Уже более двух с половиной тысяч лет мы произносим слово «демократия» и верим в свою возможность создать на ее основе качественно новую, на порядок более эффективную, чем раньше, систему управления. При этом вот уже точно более полутора сотен лет (с момента формирования соответствующих ценностей) мы верим в возможность объединить на основе демократических институтов и традиций личные интересы с общественными, а национальные — с общечеловеческими.
Вера в демократию является незыблемой, приобретшей (по крайней мере в последние полтора века) характер религиозной догмы константой в нашем текучем, стремительно меняющемся мире — и это прекрасно: человек по своей природе нуждается в незыблемых «истинных ценностях».
Однако даже основные демократические институты — инструменты практической, политической реализации незыблемых демократических принципов и идеалов — были созданы почти четверть тысячелетия назад (или, для большей наглядности, более десяти поколений назад), еще в XVIII веке. С тех незапамятных для современного человека времен они лишь улучшаются и дорабатываются, оставаясь в своей основе неизменными.
Подчеркну: это касается не принципов, а инструментов.
Не только в технологической, но и в социальной сфере важнейшие инструменты даже простого человеческого существования (не говоря уже о развитии) сменились за это время не раз и не два.
Трансформировались кажущиеся незыблемыми основы — семейные отношения, являющиеся фундаментом общественных.
Иным стало и содержательное понимание демократии, о чем пойдет речь в следующем разделе.
А вот политическое продолжение этих неуловимо, но и неумолимо меняющихся основ — институты демократии — претерпели за это время лишь поверхностные, косметические изменения. Они развивались не столько вглубь, сколько вширь, охватывая новые пространства человеческих обществ.
Вопреки многочисленным и авторитетным апологетам достижения современным им человечеством высшего совершенства — от Гегеля до Фукуямы — развитие человечества и его качественное, принципиальное изменение все же продолжается.
Подобного рода изменение неизбежно меняет и требования к организации общественного управления, создавая необходимость трансформации в том числе и его институтов, более глубокой, чем та, к которой мы привыкли и которую считаем поэтому максимально возможной.
Стабильность институтов имеет свою безусловную ценность. Однако в условиях стремительной, ускоряющейся и расширяющейся изменчивости общества она не только поддерживает его устойчивость, являясь одним из конституирующих его элементов, но с определенного момента неминуемо начинает мешать его развитию, противореча объективным требованиям реальности.
Мы приближаемся к моменту, когда демократия, окостеневшая в состоянии религиозной догмы, должна ожить и начать трансформироваться вместе со всем человечеством. Охватывающие мир кардинальные изменения должны ради сохранения демократических принципов коснуться святая святых — обеспечивающих реализацию этих принципов демократических институтов и даже самого понимания демократии как таковой: как явления и как ценности.
Разумеется, эти изменения должны быть технологичными и, как минимум, обеспечивающими решение хотя бы основных проблем, с которыми уже столкнулась демократия в ее традиционном западном понимании (находящаяся сегодня в полноценном кризисе управляемости) и с которыми в своем нынешнем виде она, как убедительно показывает мировая практика, в принципе не в состоянии справиться.
Не следует забывать о том, что демократия представляет собой главную мировоззренческую ценность современной западной цивилизации, наполняющую конкретным политическим смыслом фундаментальное понятие свободы и играющую поэтому ключевую роль во всем созданном Западом современном «мировом порядке». Условность и заведомая практическая недостижимость общепринятых и повсеместно распространенных представлений о демократии лишь подчеркивает ее колоссальную значимость как идеала, структурирующего стремлением к себе всю сумятицу и разнообразие современного мира.
Утрата подобным идеалом не только привлекательности, но даже и правдоподобия, потенциальной осуществимости представляется одним из наиболее серьезных и угрожающих проявлений глобального кризиса. Его обновление и приближение, с одной стороны, к практическим нуждам современного человека, а с другой — к его возможностям, ограниченность которых он осознает все более болезненно, станет ключевым элементом идущей на наших глазах и с нашим участием трансформации всей человеческой цивилизации, надолго вышедшей из относительно стабильного, равновесного состояния.
Что же такое демократия?
Достаточно быструю эволюцию (причем отнюдь не только в нашей стране, но и во всем мире) содержания, вкладываемого в это вроде бы остающееся неизменным понятие, весьма убедительно иллюстрирует сопоставление двух классических для своего времени энциклопедических определений.
Согласно Малому энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона, вышедшему в свет еще в царской России, демократия — это «народовластие, государственная форма, в которой верховная власть принадлежит всему народу».
Однако чуть более чем через полвека Большая советская энциклопедия определяет демократию гораздо более сдержанно и со значительно большим количеством подразумеваемых оговорок. Теперь демократия — это всего лишь «…форма политической организации общества, основанная на признании народа в качестве источника власти, на его праве участвовать в решении государственных дел и наделении граждан достаточно широким кругом прав и свобод».
Изменение смысла, вкладываемого в один из наиболее популярных терминов современности, весьма показательно. За не столь уж и долгие годы был пройден (причем далеко не только советской властью) непростой путь от прямого указания на непосредственную принадлежность власти всему народу к признанию этого народа всего лишь «в качестве источника» (и совершенно не факт, что единственного источника) власти, который имеет право не более чем «участвовать» в государственном управлении (а не всецело определять его характер). При этом народ как совокупность граждан отнюдь не обладает по самой своей природе, но лишь «наделяется» (из контекста следует, что государством) «достаточно широкими» (а отнюдь не необходимыми или, упаси боже, неотъемлемыми) правами и свободами.
Сужение понятия демократии и плавный дрейф вкладываемого в него смысла от ценностного к сугубо прагматичному, технологическому, управленческому ярко иллюстрируется наличием в современной практике неявного, но тем не менее весьма жесткого разделения двух принципиально различных пониманий демократии.
Первое понимание носит содержательный характер и акцентирует цель общественного развития и соответственно демократии как инструмента этого развития. В соответствии с ним демократия представляет собой общественное устройство, при котором управляющая система в наиболее полной степени, возможной в существующих условиях (включая уровень общественного и технологического развития, а также наличие внешних и внутренних угроз рассматриваемому обществу), учитывает мнения и интересы управляемых.
Принципиальное значение, как ни странно на первый взгляд, имеет в этом определении именно учет мнений. Ведь молодая, зубастая, агрессивная диктатура, на этапе становления всецело зависящая от своей способности учитывать интересы общества, как правило, учитывает их не хуже, — а часто и намного лучше — постоянно путающейся в собственных разросшихся институтах зрелой демократии.
Однако, отстраняясь от бытующих в обществе мнений, существующих еще в отрыве от непосредственных интересов и потому на период формирования диктатуры еще не представляющих собой непосредственную политическую силу, последняя лишает себя гибкости и адаптивности, закостеневая в структуре интересов, доминировавшей в обществе в период ее возникновения. В результате в последующем она оказывается не в состоянии плавно приспосабливаться к неминуемому изменению общества и, в частности, к неминуемому изменению его интересов, продолжая апеллировать к давно утратившим актуальность ценностям и давно решенным проблемам. Предопределенная невниманием к мнениям косность со временем делает диктатуру неадекватной — и с неизбежностью ведет к ее разрушению.
Разумеется, описанное содержательное понимание демократии является базовым, фундаментальным, однако, как это обычно бывает с фундаментальными положениями, его широта и ценностный характер весьма существенно затрудняют его практическое применение.
Поэтому со временем сложилось, а затем и завоевало наибольшую популярность, практически вытеснив из общественного сознания содержательное понимание, совершенно иное, прагматичное, формально-институциональное понимание демократии, концентрирующее внимание не на целях, но исключительно на средствах развития общества. В соответствии с ним демократия сводится к простой совокупности формальных (и потому поддающихся измерению, что очень удобно для выставления разнообразных оценок в целом для исследований, в особенности количественных) институтов: разделения властей, независимого суда, парламента, выборов, свободы слова, собраний и передвижений, а также ряда других.
Для сохранения адекватности при анализе общественных процессов необходимо ни на минуту не упускать из виду принципиальное различие содержательного и институционального понимания демократии.
Не менее важно помнить, что демократия как цель примерно соответствует демократии как стандартному комплексу средств (институтов) лишь в весьма специфических и редких с точки зрения мировой истории условиях наиболее развитых обществ исключительно одной — западной — цивилизации. Однако даже и в них, о чем пойдет речь ниже, мы видим неуклонное отдаление демократической практики (выражаемой в этих институтах) от содержательного понимания демократии.
В остальных демократическое содержание общественного устройства может быть обеспечено только иными, формально (то есть с западной точки зрения) недемократическими или в лучшем случае «не вполне демократическими» общественными институтами.
Именно в этом заключается базовая, фундаментальная причина того, что искусственное (не говоря уже о наиболее частом в последнее время насильственном) внедрение демократических институтов в относительно неразвитые (или незападные по своему цивилизационному типу) общества, как правило, ведет не к построению демократии, но к ее разнообразным и разрушительным извращениям.
Классическим примером служат исламские и в особенности арабские страны. Их «демократизация» Западом (разумеется, сводящаяся в основном к насаждению в них западных общественных институтов вплоть до мэрилендских правил дорожного движения, вполне серьезно признанных американцами критерием победы демократии в Ираке в 2003 году) с пугающим постоянством ставила западных «прогрессоров» перед неутешительным выбором между приходом к власти либо религиозных фундаменталистов, либо жестоких светских тиранов. Весьма убедительной иллюстрацией разрушительности слепого и насильственного экспорта демократии является и Россия 90-х годов прошлого века, однако никакие трагедии народов, как показывает опыт, не способны охладить передающийся из поколения в поколение (по меньшей мере уже в третье) энтузиазм западных либеральных вивисекторов и их туземной обслуги.
Разумеется, приверженность западной демократии, все более напоминающая агрессивный религиозный фундаментализм (и приведшая после распада Советского Союза к заметно большему числу войн, чем, скажем, фундаментализм исламский), весомо подкрепляется и сугубо коммерческими интересами глобального бизнеса. Он вполне справедливо рассматривает демократию в ее западном, институциональном понимании как режим наибольшего благоприятствования своей деятельности и потому заинтересован в ее насаждении без каких бы то ни было оглядок на реальность.
И кризис современной демократии, являясь кризисом именно этого, западного, формального ее понимания, отражает более глубокий и масштабный кризис всего современного общества, приспособленного к индустриальным технологиям, и всей современной экономики, основанной на глобальном монополизме.
Информационные технологии, превращая в главное дело человечества формирование его сознания, разрушают фундаментальную, культурную почву демократии, подрывая, как это ни ужасно звучит для нас, саму ее принципиальную возможность.
Разрушение целостности: элита под ударами технологий формирования сознания
Для формирования сознания общества по чисто технологическим причинам нет нужды преобразовывать сознание всего населения. Достаточно значительно более простого и менее затратного варианта: добиваться нужного поведения общества воздействием не на все его слои, но лишь на его элиту (то есть на часть общества, участвующую в принятии значимых для него решений, в формировании его сознания или же являющуюся примером для массового подражания).
Длительные концентрированные и в каждом отдельном случае целенаправленные усилия по формированию сознания изменяют сознание элиты значительно быстрее, чем сознание общества в целом, и при этом совершенно особым, специфическим образом. В результате оно постепенно начинает коренным образом отличаться от сознания основной части общества.
В ситуации, когда способ мышления и мировоззрение элиты весьма существенно отличаются от наиболее распространенных в обществе, элита отрывается от него и тем самым утрачивает не просто свою эффективность, но и свою общественно полезную функцию, которая, собственно говоря, делает ее элитой и оправдывает ее существование. Подвергнувшаяся форсированной перестройке своего сознания элита по-другому, чем возглавляемое и ведомое ею общество, мыслит, исповедует иные ценности, по-другому воспринимает окружающий мир и совершенно иначе реагирует на него.
Это уничтожает сам смысл демократии (лишая оправдания в том числе и существование формально демократических институтов), так как идеи и представления, рождаемые обществом, уже не диффундируют наверх по капиллярам социальных систем, но просто не воспринимаются элитой и соответственно перестают влиять на общественное развитие непосредственно, через изменение поведения этой управляющей системы. В результате потенциал демократии съеживается до совершенно незначительных размеров самой элиты.
До момента коренного преобразования сознания элиты мы видим на довольно многочисленных исторических примерах (как в России, так и в других странах), что относительная эффективность системы управления способна на ограниченные промежутки времени во многом компенсировать слабость или даже отсутствие традиционных демократических институтов.
В начале 30-х годов XX века, когда все развитые страны столкнулись с политическим эхом распространения конвейера — соблазном тоталитаризма, — письма граждан президенту США стали важным инструментом корректировки экономической политики государства. Ф. Д. Рузвельт добился того, что по многим из них направлялись представители президента, которые задним числом изменяли условия коммерческих сделок, чрезмерно ухудшавших положение граждан и создававших при широком применении угрозу неприемлемого обострения социальной ситуации.
Классическим примером стало и получение в начале войны Сталиным письма от безвестного старшего лейтенанта Флерова, в котором тот извещал всесильного и (как подразумевалось пропагандой) всеведущего «отца народов» об исчезновении из мировых научных журналов статей по ядерной физике. Это письмо не просто дошло до адресата — оно было воспринято им и (разумеется, наряду с другими сигналами подобного рода) стало одной из причин развертывания советской ядерной программы.
В самом начале 1991 года одно-единственное письмо (а точнее, способность и желание элиты воспринимать мнения общества) также повлияло на судьбу страны. Мало кто помнит, что Ельцин, будучи хотя и мятежным, но все же первым секретарем обкома, поначалу опасался чуждого ему стихийного забастовочного движения шахтеров.
Перелом произошел, когда в середине января 1991 года на его имя пришло письмо от обычного рабочего. На полутора листках из ученической тетрадки тот очень внятно разъяснял лидеру демократов: все, что нужно шахтерам, — это право продавать по свободным ценам 10 % угля, и они поддержат любого политика, который пообещает им это.
Ельцин воспринял эту идею и, «оседлав» шахтерское движение, превратил его в свой таран против Горбачева.
Сегодня такое развитие событий невозможно. Даже если письмо обычного человека дойдет до окружения лидера, продравшись через сито отдела писем (который докладывает наверх лишь статистику: количество писем и их тематику), руководство, скорее всего, просто не поймет его смысла.
Измененное (относительно господствующего в обществе) сознание элиты заставляет ее и руководимое ею общество вкладывать совершенно разный смысл в одни и те же слова и делать самые различные, порою прямо противоположные выводы из одних и тех же фактов. Современный руководитель информатизированной системы управления просто не воспримет слова обычного человека. Он может повстречаться с ходоками, как Ленин, может даже пойти «в народ», — но не для того, чтобы что-то понять или прочувствовать самому, а лишь чтобы улучшить свой имидж среди элиты, укрепить популярность в глазах того же народа и поддержать рейтинг — политический аналог рыночной капитализации.
Это достойная, но совершенно недостаточная для всякого разумного и ответственного руководителя цель.
Таким образом, в условиях широкого применения управляющими системами технологий формирования сознания элита и общество, используя одни и те же слова, вкладывают в них разный смысл. Они в прямом смысле слова говорят на разных языках: обладают разными системами ценностей и преследуют не воспринимаемые друг другом цели. Они могут дружить, обогащать и поддерживать друг друга, могут вводить друг друга в заблуждение и даже враждовать, но утрачивают способность к главному — к взаимопониманию. Как когда-то писал Дизраэли по несколько иному поводу (о бедных и богатых), в стране в прямом смысле этого слова возникают «две нации».
Эта утрата взаимного понимания (несмотря на усилия значительного слоя социологов, пытающихся перевести мнение общества на доступный элите язык) разрушает демократию. Она подменяется хаотической пропагандой и перманентной информационной войной разной степени интенсивности, которую ведут друг с другом наиболее значимые политико-экономические силы. Мирное время отличается от войны тем, что враги одеты в твою форму.
И общественное сознание — не только цель, но и поле боя.
Разрыв между сознанием общества и элиты усугубляет то, что в информатизированном обществе, то есть обществе, в котором технологии формирования сознания применяются широко, критически значимым влиянием обладает значительно более узкий круг лиц, чем в традиционном доинформационном обществе (хотя сама элита вследствие фрагментации общества и свободы коммуникаций может быть и шире). Это вызвано прежде всего технологическими причинами: одновременной небывалой мобильностью и концентрацией ресурсов. Классическим примером представляется современный глобальный фондовый рынок: изменение сознания буквально сотни его ключевых игроков (или даже их представителей на бирже) способно коренным образом изменить всю финансовую ситуацию в мире.
В результате происходит раздробление сознания самой элиты: каждая ее профессиональная часть, естественным образом воспринимая мир прежде всего через призму «профильных» проблем, подвергается своей собственной особой перестройке сознания, что отрывает ее не только от общества в целом, но и от других частей элиты. Дробление элиты делает невозможной даже внутриэлитарную демократию и поддерживает постоянные противоречия не только между элитой и обществом, но и внутри нее самой.
Конечно, эти противоречия можно рассматривать как фактор адаптивности общества, обеспечивающий его гибкость: при возникновении новых проблем недовольные группы элиты могут натравить общество на управляющую систему и, изменив ее, обеспечить приспособление общества к новым реалиям.
Однако такая гибкость обходится, насколько можно понять, неприемлемо дорого, ибо обеспечивается за счет постоянного поддержания (а то и накопления) внутренней напряженности в обществе и в элите по принципу «все против всех». Сохраняющееся непонимание между обществом и фрагментами элиты (в том числе и теми, которые пытаются им манипулировать) делают вероятным последствием любого резкого движения в политической плоскости выход ситуации из-под контроля.
Таким образом, вырождение демократии лишает общество важнейшего «встроенного стабилизатора», примитивизирует его внутреннее устройство и делает его угрожающе нестабильным.
Войны против народов не могут быть публичными
Существенную проблему для демократии в ее современном западном понимании порождает изменение характера войн, которые ведутся уже не столько государствами, сколько сетевыми структурами. Это вызвано меняющимся характером современной глобальной конкуренции, которая во все большей степени становится межцивилизационной.
Сегодня уже практически не вызывает сомнения, что глобальные монополии, лишившиеся после уничтожения Советского Союза сдерживающей силы в виде биполярного противостояния двух систем, в ходе стихийной и хаотической погони за наживой создали мировой порядок, лишающий уже численно преобладающую и при этом стремительно растущую часть человечества возможности прогресса и потому отличающийся неустойчивостью. Зарождение же и проявление новой глобальной силы, сдерживающей саморазрушающий произвол глобальных монополий, представляется в этих условиях вопросом лишь времени и новых болезненных кризисов.
Весьма интересен с этой точки зрения подход американского политолога Н. Злобина, рассматривающего гражданское общество как основную силу, сдерживающую современное государство и именно за счет этого сдерживания обеспечивающую стабильность общества. Опираясь на ставшие в последние годы традиционными представления о том, что в современном глобализированном мире страны и группы стран занимают роль основных структурных элементов привычного нам общества, — есть страны-банкиры, страны-пролетарии, страны-менеджеры, страны-люмпены и так далее, — Н. Злобин высказал кощунственную с точки зрения традиционной внешнеполитической религии Запада, но перспективную с практической точки зрения мысль. С его точки зрения, «международный» (то есть исламистский) терроризм можно рассматривать как стихийное, еще далеко не полностью оформившееся и в силу этого пока еще неизбежно уродливое проявление нарождающегося глобального гражданского общества. Как и в случае традиционного, не наднационального, а внутринационального общественного устройства, это глобальное гражданское общество объективно призвано сдерживать глобальное государство, в роли которого выступают США как персонификация коллективного Запада.
Столкновение с гражданским обществом, пусть даже глобальным, неминуемо приобретает для традиционного государства характер комплексного многоуровневого взаимодействия с сетевыми структурами, в основном самодеятельными, сплетение которых и составляет это гражданское общество. Войны с ним, неизбежные в силу современного состояния развитых стран Запада и неразвитых двух третей человечества, становятся войнами с сетевыми структурами, глубоко интегрированными в общество. Такие войны объективно, по чисто технологическим причинам требуют непубличных, не подлежащих огласке действий — от тайных переговоров до тайных убийств (предельным выражением последних являлась операция «Феникс», заключавшаяся в массовом уничтожении американцами и обученными ими спецслужбами Южного Вьетнама функционеров партизанского движения; эффективность этой операции оценивалась северовьетнамскими военными исключительно высоко).
Понятно, что традиционное демократическое правительство, работающее чуть ли не под телекамеру, не может осуществлять подобные действия просто технологически.
Таким образом, сетевые войны объективно требуют ограничения демократии в виде ее формальных, созданных Западом институтов. Однако не следует забывать, что подобное ограничение возможно лишь при условии высокой идеологизации общества или хотя бы его элиты, так как иначе ограничение демократических инструментов неизбежно ведет к системной коррупции (то есть принятию стратегических решений на основе коррупционной мотивации) и разложению всей системы общественного управления.
Основная проблема заключается в том, что современная западная демократия (за исключением американской и в меньшей степени английской) не терпит идеологизации и последовательно и целенаправленно уничтожает ее, выбивая тем самым почву из-под своих собственных ног!
Проблема концентрации
Помимо информационных технологий, естественными могильщиками современной демократии являются глобальные монополии.
С одной стороны, они обладают колоссальной мощью, в ряде случаев превышающей мощь государств (а в совокупности превышающей мощь любого государства, включая США). Действуя в глобальном масштабе, они достаточно эффективно диверсифицируют риски (в том числе и юридические) различных типов своих операций, оформляя их в различных местах земного шара, что обеспечивает им не только потрясающую мобильность и экономию на издержках, но и великолепный кругозор.
В отличие от государств, глобальным монополиям почти не приходится тратить средства на выполнение социальных и оборонных обязательств (расходы на содержание своих пенсионеров и наем частных армий для защиты интересов в горячих точках невелики), не говоря уже об обязательствах по развитию тех или иных отсталых территорий и поддержанию инфраструктуры. В силу этого глобальные монополии способны концентрировать в своих руках значительно большие свободные финансовые ресурсы, чем государства, даже если масштабы экономики соответствующих государств превышают масштабы деятельности этих корпораций. А ведь влияние определяется в первую очередь не количеством денег у субъекта влияния в целом, а количеством именно свободных денег, то есть тех, которые можно снять с текущих проектов и быстро переориентировать на решение качественно новых внезапно возникших задач. Соответственно влиятельность глобальных монополий по значимым для них вопросам существенно превышает влиятельность государств, скованных громоздким бюрократическим аппаратом и ограниченных необходимостью тратить огромные ресурсы (как правило, все или почти все имеющиеся) на цели, поставленные в далеком прошлом.
С другой стороны, масштаб собственно коммерческих операций глобальных монополий (даже без учета разнородности этих операций), как правило, существенно превышает порог управляемости. В результате с точки зрения чисто коммерческой и управленческой эффективности они, как правило, серьезно уступают своим меньшим по масштабам конкурентам, в том числе и действующим преимущественно на национальном, а не на глобальном уровне. Чтобы избежать поражения в конкурентной борьбе, которое в конечном счете неминуемо обернется их принудительным разукрупнением, глобальные монополии просто вынуждены опираться не на собственно коммерческую эффективность, а на выгоды, приносимые им исключительным масштабом их деятельности.
Ключевой из этих выгод является возможность злоупотребления монопольным положением, которое из инструмента извлечения сверхприбыли превращается в их случае в условие существования, в инструмент самосохранения (хотя самосохранения, конечно, в исключительно комфортных условиях).
Разумеется, глобальный бизнес злоупотребляет своим монопольным положением практически на всех существующих сегодня рынках, в том числе и на неофициальном, но не исчезающем от этого рынке политических услуг. Это злоупотребление проявляется в организации сильнейшего комплексного давления на политические и административные структуры, медиа, неправительственные организации и общество в целом. В результате глобальные монополии зачастую оказываются наиболее влиятельным фактором политической жизни общества — и демократические институты начинают обеспечивать принятие решений в их интересах, а не в интересах соответствующих народов.
Помимо вырождения демократии в специфическую форму внешнего управления это ведет к параличу управляющей системы, которая не только на глобальном, но и на национальном уровне оказывается лишена возможности принимать решения, ущемляющие интересы глобального бизнеса (лишь в целом интересы отдельных компаний могут приноситься им в жертву достаточно спокойно), что существенно снижает ее дееспособность, а в критических ситуациях и вовсе делает ее бессильной.
Западная демократия и массы
Казалось бы, что проще: демократия, как отмечалось еще в словаре Брокгауза и Ефрона, и есть власть народа!
Но взаимодействие даже самой демократичной власти с этим народом все равно остается крайне разнообразным и во многом определяемым национальной культурой явлением, причем власть оказывается отражением культуры народа.
Хотя многие государства, например Латинской Америки, позаимствовавшие свои правовые системы (не говоря уже о Конституции) у США, имеют значительно более проработанное и демократичное законодательство, несовершенная практика правоприменения почти никогда не позволяет им даже приблизиться к американскому уровню демократии и защищенности человека.
Однако даже в развитых странах существует по меньшей мере два принципиально различающихся типа отношения власти и народа, а точнее — политика и избирателей.
Избиратели наиболее древней из дожившей до наших дней демократии — английской — стремятся выбирать политиков в соответствии не столько с сиюминутными обстоятельствами, сколько со своими базовыми ценностями и фундаментальными интересами. При этом они неявно делегируют избранным политикам право самим принимать решения от имени избирателей по частным или требующим специальных знаний вопросам, тем самым признавая (возможно, просто в силу традиции, не отдавая себе в этом отчета) их сравнительно большую компетентность, образованность и житейскую мудрость.
Английская школа демократии прямо восходит к Периклу, о котором даже изгнанный им из Афин его политический противник Фукидид писал: «Не столько масса руководила им, сколько он — массой, потому что он приобрел власть, не прибегая к недостойным средствам, и не имел вследствие этого нужды льстить толпе, но, пользуясь уважением, мог и резко противоречить ей».
В силу сложившейся за последние века демократической традиции английский политик вне зависимости от того, понимает он эту свою функцию или нет, поневоле является для общества своего рода учителем, ментором, впередсмотрящим. Занятое же своими повседневными делами общество с охотой отдает ему связанные с этим функции (и неразрывно связанные с ними риски совершить болезненную ошибку).
Совершенно иная модель функционирования демократии сложилась в США, где политик является, по сути дела, рабом избирателей и вынужден слепо следовать их воле. Последние же в силу определенной провинциальности сознания отнюдь не готовы признавать свою некомпетентность в чем бы то ни было и с большой неохотой и подозрительностью делегируют политику полномочия решать по своему усмотрению даже узкоспециальные вопросы, требующие профессиональных знаний.
Воля избирателей при этом, как обычно, выражается непосредственно — на выборах, но политик, чтобы не попасть впросак, вынужден постоянно сверяться с ней, уточняя ее при помощи разнообразных социологических опросов, совокупность которых превращается для него в незаменимую маршрутную карту.
Однако подчиненность политика избирателям и диктат последних не только не решает, но прямо напротив — лишь обостряет вопрос о системе управления, о том, кто же на самом деле готовит принимаемые политиками решения. Аристократическая демократия Великобритании здесь явно не работает — кто же в таком случае определяет мнения масс, диктующих своим политикам?
Ответ лежит на поверхности: масс-медиа, средства массовой информации.
Принципиальным отличием американской демократии от английской является более позднее складывание — в условиях, когда общественное мнение формировалось не хаотическим воздействием множества достаточно случайных факторов (вплоть до отдельных памфлетов), но уже в основном на регулярной основе — газетами. Это во многом предопределило ее более технологичный и прагматичный характер.
Избиратель в американской системе в свое удовольствие крутит и вертит политиком, в полной мере наслаждаясь (если он испытывает такую потребность) чувством непосредственной причастности к прямой демократии, к государственному управлению. Это обеспечивает его довольство, добросовестность и лояльность по отношению к политической системе во многом потому, что он как индивидуум просто технологически не в состоянии осознать степень, в которой его личная позиция, которую он с таким удовлетворением предъявляет политикам, сформирована средствами массовой информации, которые, в свою очередь, не просто контролируются крупным бизнесом, но и являются его неотъемлемой частью.
Конечно, бизнес влияет и на политиков тоже, но это влияние носит локальный, тактический, индивидуализированный характер. Влияя же на редакционную политику медиа, крупный бизнес (как напрямую, так и через предоставление или непредоставление рекламы) определяет сам набор управляющих сигналов, предъявляемых населением политикам и далее поступающих в систему управления обществом.
Эта схема вполне отвечает характеру американской цивилизации, созданной бизнесом и для бизнеса, в котором обычный отдельно взятый человек является не более чем необходимым для обеспечения успешного функционирования корпораций средством.
Такая приниженная с точки зрения наследующей Возрождению европейской цивилизации роль человека проявляется самым разнообразным образом, сплошь и рядом в мелочах. Например, в том, что цены в магазинах пишутся так, как удобно бухгалтеру, без учета налогов, и никого по большому счету не волнует удобство покупателей, вынужденных либо самостоятельно рассчитывать их и добавлять к объявленной цене, либо слепо доверять продавцу (порой просто не умеющему считать).
Американский менеджмент, в отличие от, например, европейского, жестко и вполне откровенно ориентирован на то, что предотвращение незначительной по своим масштабам ошибки стоит дороже, чем исправление ее последствий. Соответственно, предупреждать ошибки нерентабельно, — и системы управления вполне последовательно, а часто и сознательно закрывают на возможные незначительные ошибки глаза, одновременно с этим создавая довольно эффективные структуры для исправления их последствий. Да, для потребителя соответствующих услуг, в первую очередь для населения, это оборачивается чередой довольно серьезных (по сравнению с Европой, по крайней мере) и часто неожиданных неприятностей, но американское общество действительно создано для бизнеса, а не для потребителя.
Наконец, само сердце США — Манхэттен — совершенно внятно демонстрирует и своей архитектурой, и своим устройством бескомпромиссное и не подлежащее никакой корректировке отношение к человеку как к винтику больших и серьезных социальных машин. Да, винтик должен медленно изнашиваться и, в частности, быть доволен жизнью: отсюда комфорт, оазисы парков (от Центрального парка до совсем крошечных и неизменно уютных сквериков), музеи, благоустройство, борьба с преступностью (сниженной в Нью-Йорке вдвое только за нулевые годы) и интенсивная культурная жизнь. Но для того чтобы понять реальное место человека в ориентированном на интересы бизнеса и обслуживающем их обществе, в городе небоскребов ему достаточно просто посмотреть вверх.
Разумеется, на практике различие между английской и американской моделями демократии скрыто, поскольку поведение во многом диктуется обстановкой, различные фундаментальные мотивации, проявляясь в общих условиях и общих системах текущих интересов, оборачиваются весьма похожими действиями. Поэтому в политике крайности сходятся, отнюдь не переставая при этом оставаться крайностями на уровне внутренних механизмов функционирования и обычаев.
Как нейтрализовать власть безответственных?
Поскольку в институциональной западной демократии избиратель является субъектом и источником власти лишь формально (на деле общество все равно в решающей степени контролируется крупными капиталами — сначала национальными, а теперь уже и глобальными), ответственность избирателя вполне закономерно снижается вместе с его реальной влиятельностью.
Древние греки понимали под народом, которому демократия обеспечивала власть, обладающую имуществом, ответственную и в силу этого вооруженную часть общества. Неспособные защищать его по тем или иным причинам в качестве полноценных граждан не рассматривались и соответственно полнотой прав не обладали.
Борьба за всеобщее избирательное право смогла привести к полному успеху лишь благодаря качественной девальвации этого права: крупный капитал, развиваясь и укрепляясь, взял на себя функции непрямого контроля за массами избирателей.
В современном обществе, когда влияние избирателя на его судьбу оказывается сведенным иногда до нуля (разумеется, с безупречным соблюдением всех демократических формальностей), практическое, управленческое значение избирательного статуса становится исчезающе низким. Из ответственности он превращается в привилегию — и немедленно расползается по всем без исключения категориям населения (кроме совсем уж не имеющих отношения к соответствующей стране).
В результате этого, если обратиться к Аристотелю, сегодня под демократией понимается то, что он называл отнюдь не случайно забытым термином «охлократия» — власть заведомо безответственной толпы, подверженной страстям (правда, не всегда низменным) и не отягощенной пониманием чего бы то ни было.
Разумеется, толпа по самой своей природе не может быть хозяином собственной судьбы.
Непосредственным инструментом управления ею являются электронные СМИ, эффективность которых в деле формирования человеческого сознания (благодаря комплексности воздействия и возможности непосредственной передачи и закрепления не только эмоций, но даже и ощущений) на порядок выше, чем у всех остальных, включая печатные. В этом отношении современная западная демократия (вместо «охлократия» мы будем все же придерживаться общеупотребительного термина) прямо наследует американской, но отнюдь не английской.
Принципиально важно, что технологии современной мобильности и организации дополнили управление эмоциями управлением общественными структурами, окончательно сформировав принцип единого управления как массовым, так и индивидуальным поведением. Строго говоря, это весьма существенно, на уровне технологии общественного управления ограничило возможности проявления и даже простого осознания личной свободы, по крайней мере, для тех не слишком широких слоев общества, кто обладал ею в индустриальном мире и на ранних этапах глобализации (и особенно кто обладал ею осознанно).
Наиболее влиятельным ядром СМИ являются глобальные электронные медиа: местные и национальные, как правило, лишь ретранслируют их послания, не имея (за редчайшими исключениями) возможности действенно противостоять им и в этом отношении, мало отличаясь от формально управляемых ими народов.
Сутью управляющих посланий, транслируемых глобальными электронными СМИ, то есть непосредственным механизмом управления массами (как и в целом управления в эпоху доминирования технологий формирования сознания), является определение повестки дня и норм поведения, включая нормы действующей морали. Грубо говоря, стержень управления в современных условиях — определение границ заслуживающих урегулирования проблем и расстановка приоритетов этого урегулирования, а также ограничение допустимых при этом методов.
Разумеется, для эффективного управления отбор управляющих сигналов должен быть весьма скрупулезным, и никто лучше самих журналистов не справится с решением этой сложной задачи. Именно в этом заключался принципиальный, неисправимый порок внешней цензуры, приведший с ростом влияния СМИ к ее дискредитации и уничтожению. С точки зрения управления (в том числе глобального управления) гораздо более рациональным, чем использование внешних цензоров, оказалось доверить функции цензуры самим журналистам, заменив ее, по сути дела, самоцензурой. Чеканная формула современных СМИ — и один из наиболее охраняемых секретов современной институциональной демократии — гласит: «У нас нет цензуры, у нас есть редакционная политика. Потому что она более эффективна».
Однако глобальные СМИ, при всей их фантасмагорической мощи, способной трансформировать рынки, государственные границы и представления о морали с одинаковой легкостью, при их неуязвимости, вызванной возможностью выбирать различные юрисдикции для совершения различных операций, — не более чем инструменты современного управления.
Кто же держит эти инструменты в руках?
В целом ряде случаев мы видим в поведении медиа — в том числе кичащихся своей независимостью и непредвзятостью — проявление воли правительств или глобальных корпораций. Оказываясь в сложном положении, участники глобальной конкуренции (которая ведется отнюдь не только на рыночном или политическом поле, но в первую очередь в сфере повестки дня) хватаются за глобальные СМИ как орудие, обеспечивающее решение практически любых проблем. Вполне возможно, что «последним доводом королей», как и в Средние века, остается артиллерия, однако уже после появления массовых ежедневных газет она мало что стоит без предварительной информационной подготовки, ставшей их первым доводом.
Это признается вполне официально. Так, военная доктрина США еще в середине 90-х годов вполне справедливо предусматривала необходимость завоевания информационного пространства как первого и совершенно необходимого этапа ведения военных действий. Лишь после публичной и, что исключительно важно, необратимой дискредитации объекта агрессии по нему можно начинать наносить собственно военные удары.
Однако медиа используются правительствами и корпорациями в качестве дубинки или артподготовки лишь в случаях серьезных и в той или иной степени неожиданных конфликтов. Конечно, для пропаганды и формирования благоприятного имиджа они используются постоянно, но как уже готовые, сложившиеся инструменты с определенным типом сознания.
Изменение сознания, настроения и повестки дня самих медиа осуществляется государственными властями и корпорациями достаточно редко — в чрезвычайных обстоятельствах. Между тем для понимания природы управления важны не экстраординарные ситуации, требующие особых усилий, а обычное, повседневное, штатное течение событий, когда дела идут своим чередом.
Кто же формирует повестку дня и моральные ограничения для глобальных медиа в обычных, некризисных ситуациях, которые легко забываются, но при этом образуют жизнь? Кто на самом деле определяет нормы поведения СМИ?
Железная пята NGO[2]
Ответ может оказаться неожиданным, но он лежит на поверхности: неправительственные организации. Именно эти структуры, официально бескорыстные, не подчиняющиеся диктату ни государственных, ни корпоративных властей, свободные от собственных интересов и преследующие благо всего человечества (либо, в крайнем случае, его нуждающихся в помощи частей), оказывают на сознание и настроение СМИ решающее воздействие.
Их бескорыстие является пропагандистским оружием, от которого нет защиты, и медиа радостно подчиняются давлению бескорыстия, тем самым превращая его в лучший бизнес.
Будем верить, что большинство неправительственных организаций находит в себе моральные силы остаться бескорыстными и после этого.
Но кто же определяет сравнительную силу и мощь неправительственных организаций? Ведь именно от нее зависит в конце концов то, какое из их требований будет признаваться СМИ более важным — защита прав женщин в исламских странах или пингвинов в Антарктиде, борьба против обрезания девочек, распространения ядерного оружия или противопехотных мин.
Конечно, эффективность во многом зависит от менеджмента. Учебники — и даже жизнь — пестрят сообщениями о невероятных успехах, достигнутых в самых неблагоприятных условиях благодаря исключительному по качеству менеджменту.
Несмотря на популярность (и, безусловно, правдивость) подобных историй, ключевые слова в них — «благодаря исключительному».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.